Рис. З. Гржебина В. Э. Вацуро, М. И. Гиллельсон

СКВОЗЬ "УМСТВЕННЫЕ ПЛОТИНЫ"


Судьба "Европейца"

Что заставило бить тревогу?

Тринадцатого февраля 1832 года Бенкендорф представил Николаю I список журналов и газет, издаваемых в России [1]. Всего в этом перечне значится 67 изданий: для первой половины XIX века цифра, казалось бы, внушительная. Однако не будем обольщаться - прежде посмотрим список.

Пять изданий на французском языке, восемнадцать на немецком, три на польском, два на латышском, шесть на шведском, одно на финском. На долю русских газет и журналов приходится 32 издания, причем большинство из них - ведомственные журналы и официозные газеты. А сколько же литературных журналов выходило в России в это время? Только восемь!

Впрочем, и в восьми журналах, если это стоящие журналы, можно было б прочесть много занимательного и поучительного. Увы! большинство их было бесцветно и малосодержательно; "Северный Меркурий", "Гирлянда", "Северная Минерва", "Дамский журнал" - что полезного мог почерпнуть читатель из этих заслуженно забытых изданий? Говоря по совести, мало, очень мало, а порой и вовсе ничего. Более интересны были "Литературные прибавления к "Русскому инвалиду", которые издавал А.Ф. Воейков, 0днако хорошими литературными журналами можно считать лишь "Московский телеграф" и "Телескоп". Итак, из 67 - только два настоящих литературных журнала.

Что же в таком случае побудило царя требовать от III  Отделения особого доклада о печати? Переполох был вызван выходом в свет первого номера журнала "Европеец".

Издателем "Европейца" был двадцатипятилетний Иван Васильевич Киреевский, сын Авдотьи Петровны Елагиной, племянницы Жуковского, начинающий талантливый литератор. В 1830 году Пушкин написал целую статью об одном из критических выступлений Киреевского, заметив, что молодой критик уже успел обратить на себя внимание истинных ценителей дарования.

В 1828 году дарования Киреевского стали предметом внимания анонимного доносчика, забившего тревогу: в Москве грозит появиться "секретная газета" под названием "Утренний листок". "Издатели, - писал он, - по многим отношениям весьма подозрительны, ибо явно проповедуют либерализм. Ныне известно, что партию составляют князь Вяземский, Пушкин, Титов, Шевырев, князь Одоевский, два Киреевские и еще несколько отчаянных юношей" [2]. Донос грозил серьезными осложнениями. По счастью, заступился Д.В. Дашков, отправивший в III  Отделение резкую отповедь осведомителю. Да и тревога оказалась ложной: никакого издания Киреевский в это время не затевал, а газету "Утренний листок" собирался выпускать экзекутор московской гражданской канцелярии титулярный советник П. И. Иванов. Впрочем, на всякий случай и эта газета была запрещена.

Задумав издание "Европейца", Киреевский писал Жуковскому в начале октября 1831 года:

"Выписывая все лучшие неполитические журналы на трех языках, вникая в самые замечательные сочинения первых писателей теперешнего времени, я из своего кабинета сделал бы себе аудиторию Европейского университета, и мой журнал, как записки прилежного студента, был бы полезен тем, кто сами не имеют времени или средств брать уроки из первых рук. Русская литература вошла бы в него только как дополнение к Европейской, и с каким наслаждением мог бы я говорить об Вас, о Пушкине, о Баратынском, об Вяземском, об Крылове, о Карамзине - на страницах, не запачканных именем Булгарина..." [3]
Жуковский сразу же откликнулся - 20 октября он написал А.И. Тургеневу: "Ивану Киреевскому скажи от меня, что я обеими руками благословляю его на журнал, ибо в душе уверен, что он может быть дельным писателем и что у него дело будет..." [4]. Ободренный сочувствием Жуковского и его согласием сотрудничать в журнале, Киреевский приступил к изданию "Европейца".

В кругу передовых литераторов "Европеец" был встречен благосклонно. Ветеран русской словесности, маститый Иван Иванович Дмитриев писал Вяземскому: "«Европеец» представился по-европейски; надеюсь, что он не переиначится" [5]. Благоприятен был и отзыв Пушкина в письме к Киреевскому: "Дай бог многие лета Вашему журналу! Если гадать по двум первым №, то «Европеец» будет долголетен. До сих пор наши журналы были сухи и ничтожны или дельны да сухи; кажется, «Европеец» первый соединил дельность с заманчивостию" [6].

Программная статья Киреевского "Девятнадцатый век" писалась просветителем, человеком, глубоко убежденным в победе разума над невежеством. Как врач чувствует пульс больного, так ясно ощущал Киреевский биение истории:

"... взгляните на Европейское общество нашего времени: не разногласные мнения одного века найдете вы в нем, нет! вы встретите отголоски нескольких веков, не столько противные друг другу, сколько разнородные между собою. Подле человека старого времени, найдете вы человека, образованного духом Французской революции * - , там человека, воспитанного обстоятельствами и мнениями, последовавшими непосредственно за Французскою революциею; с ним рядом человека, проникнутого тем порядком вещей, который начался на твердой земле Европы с падением Наполеона; наконец, между ними встретите вы человека последнего времени, и каждый будет иметь свою особенную физиономию; каждый будет отличаться от всех других во всех возможных обстоятельствах жизни, одним словом, каждый явится перед нами отпечатком особого века" [7].

* Киреевский имеет в виду французскую революцию 1789 года.

Анатомический разрез западноевропейского общества, психологическая разнокалиберность современного поколения - все это влекло к размышлениям о сокровенной сути исторических явлений. Ход рассуждений Киреевского не мог не заинтересовать Пушкина: ведь стремление критика вскрыть зависимость между человеческим интеллектом (и даже шире - между всей психической организацией человека) и эпохой было сродни историзму художественного творчества Пушкина тех лет. Так перекрещивались раздумья Пушкина и Киреевского.

Несомненно, с сочувствием встретил Пушкин проницательный вывод Киреевского о том, к чему пришел мир после полувековых катаклизмов:

"...главный характер просвещения в Европе был прежде попеременно поэтический, исторический, художественный, философический, и только в наше время мог образоваться чисто практическим. Человек нашего времени уже не смотрит на жизнь, как на простое условие развития духовного; но видит в ней вместе и средство, и цель бытия, вершину и корень всех отраслей умственного и сердечного просвещения. Ибо жизнь явилась ему существом разумным и мыслящим, способным понимать его и отвечать ему, как художнику Пигмалиону его одушевленная статуя" [8].
Это было мощным рывком вперед! Из третьестепенного статиста Жизнь превращалась в главное действующее лицо исторической трагедии. И естественно, что именно Киреевский прозорливо уловил характеристические особенности новой литературы:
"...многие думают, что время Поэзии прошло и что ее место заступила жизнь действительная. Но неужели в этом стремлении к жизни действительной нет своей особенной поэзии? - Именно из того, что Жизнь вытесняет Поэзию, должны мы заключить, что стремление к Жизни и к Поэзии сошлись, и что, следовательно, час для поэта Жизни наступил" [9].
Магическое слово "реализм" еще не было произнесено. Но предчувствие перемен, сознание того, что литература "меняет кожу", - несомненно. Старые боги были безжалостно свергнуты, и на их месте восседала Жизнь. Поэтом Жизни считал Киреевский Пушкина: ведь знаменитая пушкинская автохарактеристика - "поэт действительности" - уточняла мысль Киреевского, высказанную им в статье "Обозрение русской словесности 1829 года".

Пусть не посетует читатель за это вынужденное отступление от цензурной истории "Европейца". Право, нельзя не обозначить хотя бы бегло, пунктиром те незримые духовные "флюиды", которые циркулировали между Пушкиным и издателем "Европейца". Ведь духовная близость Пушкина и его литературных соратников к Киреевскому предопределила как состав сотрудников журнала, так и то, что ближайшие друзья Пушкина ринулись на помощь издателю "Европейца" в черные дни разгрома журнала.

В вышедших номерах "Европейца" деятельное участие приняли Жуковский [10], Баратынский и Языков. Несомненно, что они и в дальнейшем поддерживали бы журнал.

Сотрудниками "Европейца" должны были стать Пушкин и Вяземский: в первых двух номерах их не было по очень простой причине - в это время они отовсюду собирали литературные "подати" для альманаха "Северные цветы на 1832 год". Незадолго до этого скоропостижно скончался лицейский друг Пушкина поэт Дельвиг, и альманах издавался в пользу его малолетних братьев.

Но уже в первых числах февраля 1832 года Пушкин, не зная еще о запрещении "Европейца", посылает Киреевскому строфы из "Домика в Коломне":

"Простите меня великодушно за то, что до сих пор не поблагодарил я Вас за «Европейца» и не прислал Вам смиренной дани моей. Виною тому проклятая рассеянность петербургской жизни и альманахи, которые совсем истощили мою казну, так что не осталось у меня и двустишия на черный день, кроме повести, которую сберег и из коей отрывок препровождаю в Ваш журнал" [11].
В журнале Киреевского анонимно было напечатано одно из парижских писем А.И. Тургенева. Позднее эпистолярные "гейзеры" Тургенева будут целыми сериями помещаться в пушкинском "Современнике" под названием "Хроника русского". Заграничные письма-очерки Тургенева по своему содержанию словно самой судьбой предназначались для журнала Киреевского. Не будь журнал запрещен, они печатались бы здесь в изобилии - дружеский характер отношений Киреевского и вечного странствователя Тургенева не оставляет в том никакого сомнения [12].

В.Ф. Одоевский
Портрет работы А. Покровского, 1844 г.

Верным сотрудником "Европейца" стал бы и Владимир Федорович Одоевский - из письма Киреевского (январь 1832 года) к его петербургскому другу явствует, что он твердо рассчитывал на его статьи [13]. Расчет был безошибочным. В.Ф. Одоевский был готов заполонить журнал своими статьями - вот что он отвечал Киреевскому:

"Статей у меня для тебя наготовлено пропасть - остается только переписать, ибо я ныне пишу карандашом, что не замедлится. О твоем 1 № напишу тебе, но так как я не хочу давать труда нашему потомству перепечатывать нашу переписку, то я пришлю замечания на твой журнал такие, что можно их будет напечатать. Вообще он прекрасен; статьею о Борисе * все восхищаются; первая статья ** отзывается заветными словами фанатического шеллингианизма, которому мы все заплатили дань, и потому она не понравилась, или, лучше сказать, не была понята; кто переводил немецкую повесть ***? Я отроду не видел лучше манеры рассказывать! Я вспрыгнул от радости: - это именно та манера, которой я ищу в моих повестях и не могу добиться. Но оставляю письмо до почты, по которой пришлю тебе целый воз.

Прощай. Обнимаю тебя.

Твой Одоевский.

1832. Февраля 2" [14].

* Статья Киреевского о "Борисе Годунове".

** Статья Киреевского "Девятнадцатый век".

*** Повесть "Чернец" переведена была, по-видимому, А. П. Елагиной.

Наконец, сотрудником журнала был бы и Орест Сомов, который в эти годы близко сошелся с писателями пушкинского круга. В записке (без даты) к Киреевскому В.Ф. Одоевский сообщал:
"Вот тебе от Сомова! Выписки из письма Иакинфа - тисни во 2 № - и критика на роман фон дер Ф<лита> Посольство в Китай <...> Сомов молодец. Дай ему бог здоровья: он радеет о «Европейце» душой и телом" [15].
Итак, Жуковский, Пушкин, Баратынский, Вяземский, Языков, А.И. Тургенев, В.Ф. Одоевский, Сомов... Вокруг журнала Киреевского соединялись литераторы пушкинского круга [16]. Это отнюдь не придавало журналу благонамеренности в глазах правительства. Подозрительно было все - начиная с названия, с ориентации на Западную Европу, где не утихало революционное брожение; нежелательно было содержание статей, не вызывали доверия и участники. Гибель "Европейца" была неотвратима.

"Просвещение есть синоним свободы"

В 1966 году был найден в делах III  Отделения и опубликован тот самый документ, с которого началось дело о "Европейце". Вот начало его:

"О журнале «Европеец», издаваемом Иваном Киреевским с 1-го января сего года.

Журнал «Европеец» издается с целию распространения духа свободомыслия. Само по себе разумеется, что свобода проповедуется здесь в виде философии, по примеру германских демагогов Яна, Окена, Шеллинга и других, и точно в таком виде, как сие делалось до 1813 года в Германии, когда о свободе не смели говорить явно. Цель сей философии есть та, чтоб доказать, что род человеческий должен стремиться к совершенству и подчиняться одному разуму, и как действие разума есть закон, то и должно стремиться к усовершенствованию правлений. Но поелику разум не дан в одной пропорции всем людям, то совершенство состоит в соединении многих умов в едино, а в следствие сего разумнейшие должны управлять миром. Это основание республик. В сей философии все говорится под условными знаками, которые понимают адепты и толкуют профанам. Стоит только знать, что просвещение есть синоним свободы, а деятельность разума означает революцию, чтоб иметь ключ к таинствам сей философии. Ныне в Германии это уже не тайна. Прочтя со вниманием первую книжку журнала «Европеец», можно легко постигнуть, в каком духе он издается" [17].

Л.Г. Фризман, опубликовавший этот документ, нашел и черновик его, который заканчивался следующим знаменательным абзацем: "Издатель сего журнала г. Киреевский есть ныне главою шеллинговой секты и поддерживаемый кредитом своего дяди Жуковского имеет сильную партию между молодыми людьми" [18]. Итак, в первоначальном варианте в конце доноса рядом с именем Киреевского стояло имя Жуковского.

Существует письмо Жуковского к Николаю I от 30 марта 1830 года, которое раскрывает перед нами предысторию событий 1832 года.

"Думаю, что Булгарин (который до сих пор при всех наших встречах показывал мне великую преданность) ненавидит меня с тех пор, как я очень искренно сказал ему в лицо, что не одобряю того торгового духа и той непристойности, какую он ввел в литературу, и что я не мог дочитать его Выжигина. Вот обстоятельства, дошедшие до меня по слуху, которые заставляют меня думать, что тайный обвинитель мой есть Булгарин.

Когда Ваше величество наказали Булгарина, Греча и Воейкова за непристойные статьи, в журнале их помещенные, то Булгарин начал везде разглашать (это даже дошло и до Москвы), что он посажен был на гауптвахту по моим проискам и что Воейкова (коему я будто покровительствую) посадили с ним вместе только для того, чтобы скрыть мои интриги. Разумеется, что я не обратил внимания на такое забавное обвинение. Но до Булгарина должны были потом дойти слова мои, сказанные мною товарищу его Гречу насчет другой .его статьи, после уже напечатанной в «Северной пчеле». «Государь, - сказал я Гречу, - верно, будет недоволен этою статьею, если она дойдет до его сведения«». Я полагаю, что Булгарин довел слова мои до начальства, растолковывая их по-своему, то есть представив, что я угрожаю ему именем Вашим, так как он везде разгласил, что я посадил его на гауптвахту.

Другой случай: в Москве напечатан альманах, в коем мой родственник Киреевский поместил обозрение русской литературы за прошлый год. В этом обозрении сделаны резкие замечания на роман Булгарина «Иван Выжигин». В то время, когда альманах печатался в Москве, Киреевский, проездом в чужие края, находился в Петербурге и жил у меня. Альманах вышел уже после его отъезда. Но этого было довольно, чтобы заставить думать Булгарина, что статья Киреевского была написана по моему наущению.

Это бы ничего, но после я услышал, что Булгарин везде расславляет, будто бы Киреевский написал ко мне какое-то либеральное письмо, которое известно и правительству. Весьма сожалею, что я и это оставил без внимания и не предупредил для собственной безопасности генерала Бенкендорфа: ибо этим людям для удовлетворения их злобы никакие способы не страшны. Киреевский не писал ко мне никакого письма, за его правила я отвечаю; но клевета распущена; может быть сочинено и письмо, и тайный вред мне сделан" [19]

Итак, "тайная война" против Жуковского, Киреевского и их друзей начата еще доносом 1828 года. Кто вел ее? Булгарин? Так думали сами Киреевский, Жуковский, Вяземский и, вероятно, не без основания. Но они переоценили роль доносчика, который никогда не добился бы успеха, если бы за ним не стояли силы куда более значительные и грозные. "Донос, сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи", - писал Пушкин, и он был прозорливее. Тучей было III  Отделение и сам Николай I. Доносы - Булгарина ли или другого лица - падали на подготовленную почву.

Правительству не было нужды, чисты или нечисты были намерения Жуковского и Киреевского. "Просвещение" было в его глазах "синонимом свободы". Воспитатель наследника, "царедворец" Жуковский силой объективной логики вещей превращался в идейного противника николаевского престола. Жуковский, вероятно, так и не понял этого, хотя развернувшиеся вскоре события должны были бы открыть ему глаза.

Издателю не до шуток

В библиотеке Института русской литературы (Пушкинский дом) среди редких изданий хранится экземпляр "Европейца", подаренный Киреевским в июне 1854 года библиографу М.Н. Лонгинову. Получив этот раритет, Лонгинов написал на нем:

"И.В. Киреевский послал два вышедших номера «Европейца» князю Сергею Григорьевичу Голицыну (Фирсу) с надписью: «Князю С.Г.Г., чтобы показать, чтО значит промах» (Ибо журнал был запрещен)".
Голицын по про чтении журнала отвечал:
 
Недаром запрещен журнал:
Ты много высказал в двух томах
И, промахнувшись, доказал,
Что малый ты не промах.

Нам неизвестно, когда сделал свою надпись Киреевский, неизвестно также, когда Голицын сочинил эту дружескую эпиграмму. Во всяком случае в разгар событий связанных с запрещением журнала, Киреевскому было не до шуток. Какие чувства обуревали в это время издателя "Европейца", видно из его письма к Вяземскому:

"Княгиня <В.Ф. Вяземская> читала мне те места из Ваших писем, где Вы говорите обо мне и о моем Европейце [20]. Участье Ваше чуть не заставило меня полюбить Булгарина. Если бы дело касалось до одного меня, то я бы назвал его счастливым, столько прекрасных минут оно мне доставило, из которых лучшим обязан я Ж<уковскому> и Вам.

Но, по несчастью, запрещение Европейца касается не до одного меня. Оно имеет влияние на всю литературу нашу и производит на нее такое же действие, как предпоследний ценсурный устав. С тех пор как слух о паденье моего журнала здесь распространился, я знаю больше десяти случаев, где автор вычеркивал и переделывал свое сочинение, уже пропущенное ценсурою. А сколько остановится мыслей в минуту писания! -

Мне жаль даже и Телеграфа, который тем только и был полезен, что говорил очертя голову. К тому же правительство, осудя Европейца ни за что, должно было поступать строго и с другими журналами, чтобы сохранить хотя тень беспристрастия. Потому вслед за запрещением Евр<опейца> получена здесь грозная бумага против Телескопа и Телеграфа, где их упрекают в самом вредном либерализме и велят смотреть за ними как можно строже. За каких-то глупых Двенадцать спящих будочников отставили ценсора, а автор, посаженный еще прежде Мухановым на съезжую, не нашел никакого удовлетворения.

Голицын С.М., испугавшись таких нападков на литературу и ценсоров, просит государя перевести ценсуру к жандармам, которые все, что не пропустят, будут представлять выше и тем раздражать более и более. Одним словом, вред, который мы с Булгариным сделали литературе нашей, - неисчислим. И вот как судьба смеется над нашими намерениями. Думал ли я, начиная журнал, что принесу вред? -

Но именно потому, что вред этот я сделал, я не в праве отделять человека от журналиста в моем оправдании. И что мне в оправдании личном? К тому же оправдывать только мои намерения не значит ли сказать им: «Вы правы!» - Прилично ли это? Позволительно ли? Я думаю даже, это и не выгодно. Потому что чем меньше они будут меня уважать, тем легче будут трактовать кое-как. Мне кажется, если уже оправдываться, то вполне, и особенно как журналисту. Если мне удастся доказать им, что они были со мной совершенно несправедливы, то из этого может выйти одно из двух: либо они поступят со мной еще несправедливее, либо раскаются. И то и другое полезно, потому что и то и другое заставит их образумиться.

Впрочем, признаюсь, что оправдываться отменно трудно, потому что надобно говорить против самого государя, и потому что надобно говорить ему самому, и больше всего потому, что немножко смелое слово может повредить не одному мне. Поэтому прошу Вас (попросите о том же и Ж<уковского>) не хлопотать обо мне слишком явно, чтоб участие не сочтено было единомышлием. Не все, что прекрасно, полезно; а в этом случае заступаться за меня без всякого сомнения вредно для Вас, вряд ли полезно для меня, и уже потому увеличивает зло для меня, что заставляет меня бояться еще большего.

Я не смею теперь писать к Вам по почте; прошу и Вас этого не делать; но при случае я пришлю Вам мой разбор последней главы Онегина, который был было напечатан в третьей книжке. Поправьте его как угодно и передайте Сомову в его сборник для напечатания без имени. Если бы Сомов задумал издавать журнал по форме, я бы обязался доставлять ему каждые две недели печатный лист, не говоря ни слова ни о просвещении, ни о деятельности разума.

Посылаю Вам продолжение 19-го века. Это контрабанд, следовательно, не показывать его никому или немногим, но при случае скажите мне об нем Ваше мнение" [21].

Больно, очень больно было Киреевскому в эти тревожные дни. Рушились самые заветные надежды. И некого было звать к ответу. Не пошлешь же "короткий вызов, иль картель" самодержцу всея Руси? И что досадней всего, благие намерения, с которыми он приступил к изданию этого журнала, действительно, обернулись бедой не только для него самого, но и для всей русской литературы.

9 февраля 1832 года Бенкендорф обратился к министру народного просвещения князю Ливену со следующим отношением:

"Рассматривая журналы, издаваемые в Москве, я неоднократно имел случай заметить расположение издателей оных к идеям самого вредного либерализма. В сем отношении особенно обратили мое внимание журналы: «Телескоп» и «Телеграф», издаваемые Надеждиным и Полевым. В журналах сих часто помещаются статьи, писанные в духе весьма недобронамеренноми которые, особенно при нынешних обстоятельствах, могут поселить вредные понятия в умах молодых людей, всегда готовых, по неопытности своей, принять всякого рода впечатления. О таких замечаниях я счел долгом сообщить Вашей светлости и обратить особенное Ваше внимание на непозволительное послабление московских цензоров, которые, судя по пропускаемым ими статьям, или вовсе не пекутся об исполнении своих обязанностей, или не имеют нужных для сего способностей. По сим уверениям, я осмеливаюсь изъяснить Вашей светлости мое мнение, что не излишним было бы сделать московской цензуре строжайшее подтверждение о внимательном и неослабном наблюдении ее за выходящими в Москве журналами" [22].
Ливен поспешил переслать выговор, сделанный Бенкендорфом, в Москву. Попечитель московского учебного округа князь С.М. Голицын, верноподданный чиновник, трусливый и неумный (его по заслугам отхлестал Герцен в "Былом и думах"), раздосадованный промашкой своих чиновников и нагоняем из Петербурга, ответил Ливену:
"...в предотвращение всех возможных неблагоприятных следствий, я почитаю обязанностью покорнейше просить Вашу светлость, не угодно ли будет содействием Вашего сана устроить издание журналов и вообще повременных изданий таким образом, .дабы оные являлись в свет под надзором и бдительностью полиции журналов" [23].
Итак, Киреевский прав: С.М. Голицын хотел укрыться за широкую спину шефа жандармов - пусть, дескать, III  Отделение занимается цензурой журналов и отвечает за них.

А о каких глупых будочниках писал Киреевский? Он имел в виду грозу, вызванную появлением в свет книги "Двенадцать спящих будочников. Поучительная баллада". Она была издана по псевдонимом Елистрата Фитюлькина: ее автором был воспитанник Московского университета Василий Андреевич Проташинский. Название его юмористической баллады пародировало "Двенадцать спящих дев" Жуковского.

Молодой автор остроумно описал нравы полицейских властей. Цензором книги был С.Т. Аксаков. Он только что получил строгое замечание за дозволение первого номера "Европейца". А тут как на грех подоспели будочники! В середине февраля 1832 года Бенкендорф писал Ливену об этой злополучной книжке:

"Государь император <...> изволил найти, что она заключает в себе описание действий московской полиции в самых дерзких и неприличных выражениях <...> что цензор Аксаков вовсе не имеет нужных для звания его способностей, и потому высочайше повелевает его от должности сей уволить" [24].
Августейшее повеление было немедленно исполнено - Аксаков уволен, книга изъята из обращения, а ее автор удален из Москвы: дабы другим не повадно было вольно писать о лицах, носящих полицейскую форму [25].

Третий номер "Европейца" уже не увидел света: журнал был запрещен. Между тем несколько статей для этого номера успели отпечатать. До нашего времени дошли считанные экземпляры этого незавершенного номеpa: они являются величайшей библиографической редкостью.

Среди отпечатанных статей было и продолжение статьи Киреевского "Девятнадцатый век". Теперь мы узнаем, что это продолжение было им переслано в Петербург, и 99 шансов из 100, что Вяземский дал прочесть полученный "контрабанд" Пушкину и Жуковскому. Это тем более вероятно, что и само письмо Киреевского Вяземскому не могло остаться тайной для них. Все, что касалось запрещения "Европейца", их остро интересовало, и, по-видимому, они сообща обдумывали, как обороняться от правительственной "агрессии".

С поднятым забралом

Киреевский заклинал своих петербургских друзей и покровителей действовать как можно осторожней, даже не писать ему по почте. Прямым ответом на эту просьбу звучат слова Пушкина в письме Киреевскому от 11 июля 1832 года:

"Я прекратил переписку мою с Вами, опасаясь навлечь на Вас лишнее неудовольствие или напрасное подозрение, несмотря на мое убеждение, что уголь сажею не может замараться" [26].
Даже это письмо, написанное пять месяцев спустя, Пушкин послал с оказией - предосторожности были приняты. Но юношеская попытка самопожертвования - Киреевский просил не хлопотать о нем - была решительно отвергнута его друзьями. В том же письме Пушкин сообщал Киреевскому:
"Жуковский заступился за Вас с своим горячим прямодушием; Вяземский писал к Бенкендорфу смелое, умное и убедительное письмо".
Теперь мы можем представить себе в полной мере то, о чем писал Киреевскому Пушкин.

Жуковский отправил два письма - Бенкендорфу и Николаю I. Он писал, что Киреевский стал безвинной жертвой клеветы и всеобщей подозрительности. Он принимал на себя ответственность за направление "Европейца".

"Киреевский есть самый близкий мне человек: я знаю его совершенно; отвечаю за его жизнь и правила; а запрещение журнала его падает некоторым образом и на меня, ибо я принял довольно живое участие в его издании" [27].
Это заявлено в письме к императору. А письмо Бенкендорфу, достаточно распространившись о невинности Киреевского и своей собственной, Жуковский вдруг заканчивает словами: "...не считая приличным оправдывать ни мнений своих, ни поступков..." - и переходит к обвинению. Он обвиняет "торгашей" от литературы, которые нападают на политические мнения своих противников, и - косвенно правительство, которое прислушивается к доносам.
"Литература есть одна из главных необходимостей народа, есть одно из сильнейших средств в руках правительства действовать на умы и на их образование. Правительство должно давать литературе жизнь и быть ей другом, <...> а не утеснять с подозрительностию враждебною".
Жуковский не ограничился письмами. Современники передавали, что в устной беседе с царем он вновь пытался поручиться за Киреевского. Последовал раздраженный ответ: "А за тебя кто поручится!" [28]
"Между государем и Жуковским произошла сцена, вследствие которой Жуковский заявил, что коль скоро и ему не верят, то он должен тоже удалиться; на две недели приостановил он занятия с наследником престола" [29].
Так окончилось смелое и прямодушное заступничество Жуковского.

Что же касается решительного письма Вяземского, то оно до последнего времени не было известно. Черновик этого письма удалось обнаружить среди бумаг Остафьевского архива. Письмо написано по-французски; на первой странице письма неизвестной рукой сделана помета: "Гр. А.X. Бенкендорфу". Вяземский писал:

"Генерал,

Соблаговолите снисходительно уделить минуту внимания моему письму. Я начинаю с просьбы извинить меня за шаг, который Вам может показаться неуместным, однако я осмеливаюсь его сделать, подчиняясь голосу моей совести и полностью доверяя прямоте и честности Ваших чувств. Поверьте мне, что это вступление не является простой вежливостью. В глубине души я ценю Вас как человека, которому свойственны благие намерения, человека беспристрастного и доступного истине, по крайней мере искренности; человека, который может заблуждаться, но повинуясь при этом лишь внутреннему голосу своей совести.

Речь идет о журнале «Европеец», который, по слухам в обществе, недавно запрещен. Генерал, я рассматриваю эту меру как несправедливую и во всяком случае несовместимую с интересами правительства. Я с исключительным вниманием прочитал и перечитал статьи, содержащиеся в первом номере, и положа руку на сердце удостоверяю, что никакое недоброжелательное намерение, никакой ниспровергающий принцип мною не были обнаружены под покровом слов, которые, следуя известному изречению Лабрюера, являются лишь искусством скрывать мысли. Внутреннее убеждение, которое я почерпнул из чтения этих статей, доказывает по крайней мере, что смысл этих произведений не является явно злонамеренным.

Если бы смысл этих статей был таков, он меня поразил бы, как любого другого, а если бы у меня осталось подобное впечатление, то я не предпринял бы защиту их. Моя честность и мой здравый смысл мне запретили бы это, несмотря на доброжелательность, с которой я отношусь к редактору этого журнала и ко всей его семье. Следовательно, лишь истолкование, исходящее из предвзятого мнения или по крайней мере предубежденного может побудить нас счесть достойным порицания то, в чем другой читатель, нисколько непредубежденный, не увидит никакого недоброжелательного или злонамеренного намека, причем от подобного предвзятого мнения нас зачастую не спасет ни наиболее просвещенный ум, ни самое искреннее чистосердечие. Известное изречение гласит: «Дайте мне четыре строчки, написанные кем угодно, и я найду в них повод для обвинения».

Любая фраза способна вызвать подозрение. Речь идет о большей или меньшей подозрительности или недоверчивости лица, которое читает или слушает данную фразу, и я считаю своим долгом, хотя это и не является моей обязанностью, выразить Вам мои сомнения и мое убеждение; когда мысли выражены без обинякоь, то нет повода к расхождению во мнениях: тогда смысл слов можно установить и понять. Но во всех случаях, когда слово не может служить поводом к обвинению, возможны различные истолкования речи, которые меняются в 3ависимости от взгляда на вещи. Разрешите мне сказать Вам, что лишь при предвзятом отношении к автору и под влиянием недоброжелательного мнения, возникшего в результате зловредных нашептываний, можно найти в указанном издании дух ненависти и скрытый смысл, заслуживающий обвинения.

Я знаю лично редактора журнала: это молодой человек, нравственность, чувства и принципы которого достойны уважения, со всех точек зрения достойны уважения. Он не только сын, добросовестно исполняющий свои семейные обязанности, он не менее добросовестно относится к своим обязанностям подданного и гражданина, и никакая мысль о ниспровержении порядка, никакое намерение, враждебное по отношению к обществу, не могло бы иметь доступ к его чувствительной и благородной душе. Он мне часто говорил о своих журнальных планах и никогда никакие политические виды, никакая скрытая цель не толкали его на это предприятие. Основательно изучив немецкую литературу, он почерпнул в ней туманность выражений, ту метафизическую окраску, которая безусловно придала его словам скрытый смысл, который сочли возможным в них увидеть. Но само изучение немецкой философии, предпочтение, оказываемое ей перед всеми другими, направление ума скорее метафизическое, нежели позитивное, которое является результатом этих занятий, служит гарантией, что политика и страсти, которые она разжигает, совершенно чужды и диаметрально противоположны его наклонности и устремлениям. Это кабинетный ученый, вдумчивый человек, вовсе не человек действия, не человек нового, по ум пылкий и беспокойный. Главные черты его характера - чрезвычайная мягкость и сильная застенчивость, обе черты также несовместимы с намерением, в котором его могли бы заподозрить. Все, что я здесь излагаю. Генерал, исходит из всестороннего знания этого лица. Я осмеливаюсь Вам ответить, что он невиновен ни в поступке, ни в намерении... Соблаговолите принять во внимание, что он молод, что наказание, которое его постигло, сурово, что оно рушит его карьеру почти в первый момент вступления в общество, что, сознавая правоту своего намерения, он видит себя под тяжестью серьезного и приводящего в уныние обвинения. Обстоятельства ставят его в ложное положение по отношению к правительству и обществу; впечатления, полученные в молодости, глубоко врезываются в душу.

Примите его под свою защиту, Генерал, чтобы отвести удар, который должен его настигнуть, или же если самый удар неотвратим, по крайней мере, смягчите его последствия. Действуя таким образом, Генерал, Вы поступите в духе справедливости и правительства. Подобный поступок будет соответствовать месту, которое Вы занимаете и которое обязывает к примиряющему, покровительственному образу действия. Я сам долго находился под тяжестью подобного обвинения, я знаю, как портит характер ложное положение, в которое нас часто ставят посторонние обстоятельства, или первый шаг, первое потрясение; я знаю, насколько все это придает что-то упрямое, что-то жесткое чувствам и мнениям. Спасите молодого человека, достойного Вашего покровительства, от этого тягостного состояния, тягостного для него и противоречащего интересам общественного блага, поскольку это состояние вредит гармонии, которая должна существовать между властью и личностью, и разрешите мне под конец письма затронуть еще данный вопрос с точки зрения интереса правительства. При наличии цензуры автор какого-либо сочинения не может считаться ответственным за него, разве только если существует доказуемый сговор между писателем и цензором и если совершенное ими преступление, так сказать, кидается в глаза. В данном случае дело так не обстоит. Как бы ни был суров приговор, произнесенный над автором, последний не совершал ничего противного закону, не позволил себе нападок на предметы, которым каждый должен оказывать уважение. Следовательно, в настоящее время он не подлежит обвинению, так как цензура разрешила его сочинение. Если можно быть наказанным за действие, одобренное законом, то это ослабит безграничное доверие, которое следует питать к законности.

Запрещение журнала является покушением на собственность. Издание журнала влечет за собой неизбежные затраты; редактор несет ответственность перед подписчиками, которые заплатили деньги вперед в силу имеющегося, так сказать, контракта между ними и редактором. При запрещении журнала редактор теряет капитал, который он пустил в оборот, и не выполняет свои обязательства по отношению к подписчикам, которые внесли свои деньги. Публика не всегда может быть осведомлена о запрещении журнала правительством и может обвинять редактора в непорядочности и нечестном ведении дел.

Правительство же располагает средствами для пресечения тех злоупотреблений, которые оно обнаруживает. Запрещение является мерой окончательной, которую следует применять только в случаях повторного преступного деяния или совершенно очевидного нарушения законов.

В наше время правительство должно быть, с одной стороны, сильным и непреклонным, с другой стороны, настолько же справедливым и умеренным в проявлениях своей власти. Меры воздействия являются предметом размышлений, и всякая суровость, если она не продиктована настоятельной необходимостью и не имеет священного отпечатка закона, является не только несправедливостью, но и ошибкой. Я подвожу итог сказанному: речь идет как о вопросе совести, так и о рассмотрении вопроса с точки зрения правительства. Что касается первого, то я свидетельствую, что редактор журнала лично неповинен в преступных намерениях, в которых его обвиняют.

В отношении второго:

1. Решения подобного рода несовместимы с наличием цензуры, и, следовательно, они не могут соответствовать пожеланиям правительства, которое должно не только властвовать, но и путем законности своих решений заставить замолчать всех тех, кто наиболее заинтересован в том, чтобы жаловаться на суровость мер, принятых правительством.

2. Принимая во внимание малое количество наших писателей и недостаток движения нашей литературы, в то время как число читателей увеличивается и потребность в чтении растет все более, всякое покушение на право опубликования своих мыслей, соответственно с существующим законом, является весьма чувствительным покушением, имеющим далеко идущие последствия, и результат его совершенно противоположен результату, к которому стремится шравительство, т. е. успокоению умов и предупреждению злоупотреблений. Всякое запрещение газеты, журнала, который читался бы лишь определенным кругом читателей, становится делом, занимающим всех, и предметом общих разговоров.

3. Наши литераторы, как и публика вообще, полагают, что наша цензура очень строга, что цензоры чрезвычайно трусливы и мелочны, и, следовательно, всякая мера, принятая правительством и усугубляющая строгость цензуры, носит характер пристрастия.

И 4. В этом случае, в частности, все те читатели данного журнала, с которыми мне случилось беседовать, отнюдь не разделяют того впечатления, которое этот журнал произвел на правительство, считают этот журнал совершенно безвредным и приписывают досадное истолкование статей, в нем содержащихся, какому-либо злонамеренному обвинению лично автора его врагами, которых он приобрел, опубликован несколько лет тому назад весьма резкие критические статьи против некоторых наших журналистов.

Заканчивая письмо, я еще раз прошу Вас простить мне смелость, с которой я злоупотребляю Вашим доверием и Вашим временем. Что касается меня, то сознаюсь, что мне было необходимо высказать мысли, тяготившие мой ум, и я предпочел изложить мои сетования Вам, нежели рисковать распространением их в обществе. Смею думать, что Вы ни в коем случае не будете на меня в обиде за мою исповедь и даже льщу себя надеждой, что она, может быть, пойдет в какой-то мере на пользу, хотя бы для того, Генерал, чтобы дать Вам лишний раз доказательство того уважения и того доверия, с которым относятся к Вам, а также доказательство откровенности, с которой Вам излагают свои мысли, даже в том случае, когда они, возможно, противоречат Вашим. Это также доказательство преданности правительству и тем, кто облечен его доверием" [30].
Удар, обрушившийся на журнал Киреевского, сильно взволновал писателей; в действиях правительства они справедливо усмотрели покушение на свои и без того стесненные права. Именно поэтому Вяземский не ограничился защитой Киреевского, а смело писал о цензурном застенке Российской империи. Конечно, Вяземский понимал, что его непрошенное вмешательство вряд ли будет иметь успех. И тем не менее он вмешался. Он чувствовал себя обязанным сказать правду.

Не менее Вяземского и Жуковского возмущен был Пушкин - 14 февраля он писал И. И. Дмитриеву:

"Вероятно, Вы изволите уже знать, что журнал "Европеец" запрещен вследствие доноса. Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники - или по крайней мере клевета устыдится и будет изобличена" [31].
Письма Пушкина подвергались перлюстрации, внимательно читались в III  Отделении. Поэт знал об этом и все-таки не удержался, чтобы не выпалить Дмитриеву свое негодование. Впрочем, правительство и так понимало, что мысли, изложенные Вяземским в его энергичном письме к шефу жандармов, отражали не только его личный взгляд, но и вообще настроение писателей пушкинского круга. Достаточно было внимательно прочесть выводы третий и четвертый, сделанные Вяземским от имени литераторов и читателей журнала "Европеец".

К тому же история с журналом Киреевского явно вклинивалась во взаимоотношения Пушкина с правительством. Ведь в те самые дни, когда разразилась буря над "Европейцем", у Пушкина происходила очередная стычка с Бенкендорфом: III  Отделение запросило поэта, на каком основании он дал напечатать в альманахе "Северные цветы на 1832 год" стихотворение "Анчар", минуя высочайшую цензуру Николая I.Шеф жандармов усмотрел в стихотворении Пушкина дерзкое иносказание. В черновике неотправленного письма к Бенкендорфу Пушкин с раздражением писал:

"...обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие" [32].
До чего знакомая картина! Такова же была нехитрая "технология", с помощью которой выискивали "крамолу" в статье Киреевского "Девятнадцатый век"; там зашифрованным эквивалентом конституции сочли выражение "золотая середина".

Как видим, обвинения против Пушкина и Киреевского аналогичны: хитроумно толкуя текст, Бенкендорф и Николай I силились найти тайный смысл как в статьях Киреевского, так и в стихотворении Пушкина. Для правительства имена Пушкина и Киреевского стояли в одном ряду недовольных, и хотя кривотолки верховной власти были вздорными, однако жандармское препарирование статей Киреевского и произведений Пушкина было логичным (конечно, если исходить из логики III  Отделения). Правда, ни Пушкин, ни Киреевский не призывали ниспровергать существующий строй, в чем их пыталось обвинить правительство; но их неустанная забота о просвещении России и неразрывно связанная с этим доктрина просвещенной монархии были враждебны деспотизму царя. Их просветительские идеалы вызывали настороженную подозрительность властей.

Так история с "Европейцем" органически включается в биографию Пушкина.

Исторический бумеранг

На этом можно бы поставить точку, если б История не написала увлекательного продолжения этого сюжета. Закрыв "Европеец", правительство стало всячески препятствовать журнальной деятельности "крамольного" издателя. Когда в Москве несколько лет спустя стал выходить "Московский наблюдатель", то учредителям журнала было объявлено, что власти не разрешают участвовать в нем Киреевскому. В последующие годы, когда Киреевский примкнул к славянофилам, правительство также чинило ему всевозможные препятствия. Талантливый литературный критик и блестящий публицист, Киреевский так и не смог развернуть свои дарования (а природа щедро одарила его!) в царствование Николая I...

Шли годы, шли десятилетия. После позорного поражения в Крымской войне умер Николай I.На престол вступил Александр II. Вяземский стал товарищем министра народного просвещения. В статье "Несколько слов о народном просвещении в настоящее время" (1855) он утверждал, что последние десятилетия Россия быстро шла по пути просвещения, что под покровительством правительства процветали русские университеты, что русская литература всемерно поощрялась верховной властью.

Публично возражать товарищу министра было невозможно. Но ответ все-таки последовал - и какой ответ! В Остафьевском архиве князей Вяземских хранится один из самых волнующих документов русской общественной мысли XIX века - письмо Вяземскому Киреевского. Такова беспощадная ирония Истории: бывший издатель "Европейца", за которого так мужественно заступился в свое время Вяземский, теперь - 23 года спустя - с гневом обвинял Вяземского, взявшего под защиту царствование Николая I:

"Не фраза правило, что только на правде могут быть основаны твердые и благополучные отношения между правительством и управляемыми.

Потому мы надеялись, что те стеснения, которые у нас, особенно в последнее время, были наложены на развитие просвещения и словесности, будут наконец сняты или по крайней мере будут признаны только временными мерами. И что же? Вместо того нам объявляют, что мы не должны надеяться ни на что лучшее, что правительство наше и так довольно печется о просвещении, что словесность у нас процветает под его покровительством, что все лучшие писатели наши были всегда отмечены и возвышены им по заслугам своим, что наши университеты и училища кипят просветительною и любознательною деятельностию, что правительство поощряет полезные и замечательные труды во всех отраслях письменной деятельности, что науки имеют в нем благосклонного поощрителя и покровителя, и сама поэзия не остается без сочувствия и внимания.

Это пишете Вы в то самое время, когда университеты наши закрыты для всех, кроме 300 слушателей, отчего и вся Россия устранена от них, ибо, не имея уверенности, что дети попадут в число немногих избранных, необходимо готовить их к другим заведениям; в то время, когда другие учебные заведения принимают все больше и больше вид и смысл кадетских корпусов; когда профессоры университетов должны посылать программы своих чтений в Петербург для обрезания их по официальной форме, чем, разумеется, убивается всякая жизнь науки в профессоре, а следовательно, и в студентах; когда иностранные книги почти не впускаются в Россию, а русская литература совсем раздавлена и уничтожена ценсурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание; когда имя Гоголя преследовалось как что-то вредное и опасное; когда Хомякову запрещено не только печатать в России, но даже читать свои произведения друзьям своим; когда большая часть литераторов под опалою, или под запрещением, или под надзором полиции, только за то, что они литераторы.

Если это называете Вы покровительством, сочувствием и поощрением просвещения и словесности, то что же назвали бы Вы равнодушием?

Покойный император имел, кажется, много таких качеств, за которые его можно бы хвалить, с уверенностию встретить общее одобрение и сочувствие. Но хвалить его именно за покровительство и сочувствие к просвещению и словесности то же, что хвалить Сократа за правильный профиль.

Если покойный император ошибался, то по крайней мере добросовестно. Если вследствие своего особенного, личного воззрения он почитал полезным, особенно под конец царствования, останавливать развитие просвещения и стеснять деятельность литературы, то это воззрение могло быть неправильное, даже вредное, но было искреннее, и потому, надобно сказать, честное. Он не называл затруднение - поощрением и стеснение - покровительством. Если так выражались в официальных речах и докладах, то эти выражения имели смысл покорного слуги в конце письма <...>

<...> Доказательство того, что правительство всегда отличало таланты и покровительствовало словесности, Вы приводите в пример Карамзина, Жуковского, Пушкина, Батюшкова, Крылова и Гоголя.

Но в Карамзине и Жуковском покойный император любил человека, и это делает честь его сердцу, но не имеет никакого отношения к покровительству словесности.

Пушкину он дал много при смерти; но Вы знаете, ценил ли он его при жизни в настоящую цену, хотя Пушкин сделал много для его славы, пожертвовав для нее большею частию своей.

Крылову точно покровительствовали, но за то и одевали Грацией.

Что сделали для Батюшкова, я не знаю и не умею понять, что можно было для него сделать?

Гоголю царь дал несколько денег на бедность, не зная хорошо, кто такой Гоголь, и не для него, а для тех, кто за него просили. Когда имя Гоголя я его громкое значение в нашей литературе сделались известными, то даже память о нем преследовалась, как вещь враждебная правительству. Спросите об этом Ивана Тургенева и Ивана Аксакова.

Нет, покойный император никогда не любил словесности и никогда не покровительствовал ей. Быть литератором и подозрительным человеком - в его глазах было однозначительно. Может быть, когда к<нязь> Вяземский будет писать свою биографию, и он расскажет кое-что в подтверждение моих слов. Наши книги и журналы проходили в публику, как вражеские корабли теперь проходят к берегам Финляндии, т. е. между схер и утесов и всегда в виду крепости.

Особенно журнальная деятельность - этот необходимый проводник между ученостию немногих и общею образованностию - была совершенно задушена, не только тем, что журналы запрещались ни за что, но еще больше тем, что они отданы были в монополию трем-четырем спекулянтам.

Мнению русскому, живительному, необходимому для правильного здорового развития всего русского просвещения. не только негде было высказаться, но даже негде было образоваться.

Один Булгарин с братиею пользовались постоянным покровительством правительства во все продолжение царствования. Если Булгарин представитель просвещения и словесности России, то действительно они покровительствовались и поощрялись в его лице, или как приличнее назвать его персону? Для него вся Россия была обращена в одну огромную и молчаливую аудиторию, которую он поучал в продолжение 30-й лет почти без совместников, поучал вере в бога, преданности царю, доброй нравственности и патриотизму. Русских - Булгарин! В самом деле, какое процветание просвещения! Какое кипение умственной жизни! <...>

<...> Вы знаете, многоуважаемый князь, что тому, кто владеет драгоценным камнем, грустно заметить в нем малейшую царапину. Уважение к тем необыкновенным людям, которых я имел счастие встретить в моей жизни, составляет мои драгоценные камни. Вас я знал еще с детства моего от лучших друзей Ваших, и через их глаза следил за Вами еще прежде, чем лично познакомился с Вами. Вот отчего теперь прошу Вас сердечно: помогите мне стереть царапину с моего драгоценного камня.

Примите уверения в глубочайшем почтении и совершенной преданности Вашего покорного слуги

Ивана Киреевского,

6 дек<абря> 1855" [33].

Подобно тому как зальцбруннское письмо к Гоголю явилось политическим завещанием Белинского, письмо к Вяземскому стало духовным завещанием Киреевского: он скончался 12 июня 1856 года, через полгода после тогo, как излил свою душу в этом послании. На протяжении четверти века копил Киреевский негодование на Николая I, и тут оно вырвалось наружу. Раскаленным пером первоклассного публициста, которого насильно принудили к молчанию, изобразил он удушение русской литературы верховной властью.

И.В. Киреевский
(1806-1856)

На письме Киреевского нет ни единой пометы: Вяземский прочитал его и положил в свой архив. "Молчать - это .значит признать себя неправым", - писал он в меморандуме 1833 года. И теперь он был вынужден промолчать. Обвинения, выдвинутые Киреевским в адрес Николая I, были неопровержимы, и Вяземский перед судом собственной совести не мог не признать правоты Киреевского, вынесшего беспощадный приговор всему царствованию Николая I и его политике в области печати.

Литература

1. ЦГАОР, ф. 109, оп. 1, № 1905.

2.  Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором. Пг., 1922. С. 45. Имя истинного издателя предполагаемой газеты устанавливается на основании секретного донесения московского генерал-губернатора Д. В. Голицына П. А. Толстому от 3 октября 1828 г за № 135 (ЦГАОР. 1 экспедиция III  Отделения, 1828, №506, ч. II, л. 11об.). Этот П. И. Иванов замышлял затем издание "Ежедневного вестника", но снова получил отказ. 30 марта 1829 г. он застрелился, растратив 30 тысяч казенных денег
(там же. л. 21, 27).

3. Киреевскнй И. В. Полн. собр. соч. М., 1911. Т. 2. С. 224.

4. ЦГАЛИ, ф. 236, №438.

5. Старина и новизна. 1898. Кн. 2. С. 164.

6. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 15. С. 9.

7. Европеец. 1832, № 1. С. 6-7.

8. Там же. С. 22-23.

9. Там же. С. 15.

10. Жуковский писал Киреевскому: "Вот вам и Иван-царевич. Прошу господина Европейца хорошенько смотреть за корректурой и сохранить то препинание знаков, какое стоит в манускрипте..." (Рукописный отдел ТПБ, ф. 286, оп. 2, №111). Итак, Жуковский переслал в "Европеец" свою "Сказку о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче, о хитростях Кощея Бессмертного и о премудрой Марье-царевне, Кощеевой дочери"; но Киреевский не успел ее напечатать.

11. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 15. С. 9. Сохранилась посланная Киреевскому рукописная копия строф XXI-XXV "Домика в Коломне", сделанная рукой Н. Н. Пушкиной, с заглавием "Отрывок из повести", надписанным самим поэтом; она опубликована Т. Г. Цявловской в "Летописях Государственного Литературного музея" (М., 1936. Т. 1).

12. Об отношениях А. И. Тургенева с Киреевским см.: Тургенев А. И. Хроника русского. Дневник (1825-1826). М.; Л., 1964. С. 468-469.

13. Рус. старина. 1904. №4. С. 215.

14. ЦГАЛИ, ф. 236, оп. 1, № 104, л. 3.

15. Там же, л. 23.

16. Как орган писателей пушкинского круга воспринимал "Европейца" М. П. Погодин, который писал Шевыреву: "Киреевский издает Европейца. Все аристократы у него" (Рус. архив. 1882. №6. С. 191).

17. Фризман Л. Г. К истории журнала "Европеец"  // Рус. лит. 1967. №2.С.118-119.

18. Там же С. 119.

19. Рус. архив. 1896. Кн. 1. С. 112-113.

20. Речь идет о письмах Вяземского к жене от 11 и 12 февраля 1832 г. (см.: Звенья. М., 1951. Т. 9. С. 284, 286-287). Исходя из даты этих писем, публикуемое письмо Киреевского к Вяземскому следует отнести ко второй половине февраля 1832 г.

21. ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, №2031, л. 13.

22. Рус. старина. 1903. Кн. 1. С. 312-313.

23. Там же. С. 313.

24. Там же. С. 315.

25. Подробнее об этом см.: Машинский С. И. С. Т. Аксаков: Жизнь и творчество. М., 1961. С. 137-139.

26. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 26.

27. Гиллельсон М. Письма Жуковского о запрещении "Европейца"  // Рус. лит. 1965. №4. С. 114-124. Черновики этих писем см.: Рус. архив. 1896. Кн. 1. С. 109-119.

28. Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1891. Кн. 4. С. 10.

29.  Рус. архив. 1894. Кн. 2. С. 337.

30. Рус. лит. 1966. №4. С. 121-123. Письмо не датировано, но несомненно относится к февралю 1832 г. Французский оригинал опубликован нами в первом издании книги. С. 299-302.

31. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 15. С. 12.

32. Там же. С. 14.

33. ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, №2031, л. 5-10. Полный текст письма И. В. Киреевского см.: Гиллельсон М. И. Неизвестные публицистические выступления П. А. Вяземского и И. В. Киреевского // Рус. лит. 1966. №4. С. 129-131.
 


Вместо предисловия 
Люди без имени 
"Подвиг честного человека" 
Судьба "Европейца" 
"Рука всевышнего Отечество спасла" 
Славная смерть "Телескопа" 
Между Сциллой и Харибдой 
Не родившиеся на свет 
Вокруг "Современника" 
Заключение 


Глава "Судьба «Европейца»" написана М.И. Гиллельсоном.
Публикуется по тексту 2-го, дополненного издания (М., "Книга", 1986 г.)

VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!