Фаддей Бенкендорфович Булгарин. Карикатура К. Брюллова
Натан Эйдельман  
ТВОЙ XIX ВЕК

Первая половина  


РАССКАЗ ПЯТЫЙ

«ТЫ СМИРЕН И СКРОМЕН»  


 

Любому специалисту по русской истории и словесности известны сборники "Звенья", издававшиеся Литературным музеем (первый том - в 1932 году, последний, девятый, - в 1951-м). Несколько лет назад, при подготовке пушкинского тома альманаха "Прометей", мне было предложено поискать старые рукописи, по разным причинам - прежде всего из-за "тесноты" - не поместившиеся в свое время в "Звеньях". Разумеется, я отправился сначала в Рукописный отдел Ленинской библиотеки и углубился в бумаги Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича. Только перечень документов, опись его огромного архива занимает четыре тома, и это естественно, потому что, наверное, целой страницы не хватило бы для перечисления тех государственных и общественных должностей, на которых поработал в течение своей долгой жизни Владимир Дмитриевич. Видное место в этом списке занимает многолетнее директорство в Литературном музее, а также собирание, редактирование "Звеньев". Почти всю корреспонденцию с авторами рукописей вел сам Бонч-Бруевич, и некоторые из полученных им писем оказались очень интересными.

Главным публикатором пушкинских статей и заметок в "Звеньях" был один из крупнейших специалистов - Николай Осипович Лернер. С ленинградской квартиры Лернера в Москву непрерывно посылались "Пушкинологические этюды", украсившие несколько томов "Звеньев", но, как это открывается из переписки, напечатанных все же далеко не полностью. Около половины "этюдов" было одобрено редакцией, отложено для более дальних томов, но так и не появилось. К величайшему сожалению, ни в архиве Бонч-Бруевича, ни в архиве Лернера, ни в бумагах Литературного музея отыскать этюды не удалось, так что мой поисковый рейд непосредственного результата не имел...

В то же время из десятков писем Лернера к Бонч-Бруевичу открывались названия не только пушкинских, но и других неопубликованных материалов, а некоторые - серьезно тревожили воображение.

Так, 10 октября 1933 года Лернер сообщает Бонч-Бруевичу, что "главная новость" - это попавшая к нему семейная переписка мрачно знаменитого начальника III отделения Дубельта: "Это такая жандармско-помещичья хроника, что для беллетриста и историка просто клад".

Открыв полные академические собрания Пушкина, Гоголя, Белинского, а также сборники мемуаров об этих великих людях, мы не раз найдем имя Дубельта, в последнем же тридцатитомнике Герцена этот человек числится 65 раз. Ну, разумеется, редко его поминают добром, но все равно: жил он на свете, влиял, не выкинешь, а если выкинуть, то многого не поймем, не узнаем в биографиях самых лучших людей той эпохи, да и саму эпоху вдруг не разглядим...

Из писем Лернера конца 1933 - начала 1934 года видно, что он собирается "обработать для «Звеньев» этот материал, музей же пока что хочет приобрести саму переписку и соглашается уплатить за нее 1500 рублей". Однако 8 октября 1934 года Н.О. Лернер внезапно умирает в Кисловодске; работа о Дубельте, как и ряд других замыслов, не осуществилась.

Успел или не успел ученый доставить "жандармско-помещичью хронику" в Москву?

Ответ нашелся в старых документах Литмузея, где отмечено поступление "160 писем А.Н. Дубельт к мужу Л.В. Дубельту. 1833-1853 на 286 листах; упоминаются Орловы, Раевские, Пушкины".

Таким образом, музей сохранил эти материалы от многих превратностей судьбы (приближались годы войны, ленинградской блокады).

Но два вопроса возникли тотчас:

Почему письма не напечатаны?

Где они теперь?

На первый вопрос ответить легче: смерть Лернера, работавшего над своею находкой, конечно, затрудняла, отодвигала ее публикацию. Ни в "Звеньях", ни в других научных и литературных изданиях никаких ее следов не обнаруживалось...

Тогда я принялся за поиски самих писем, более четверти века назад пришедших от ленинградского пушкиниста в московский музей. Долго ничего не находилось ни в архивах издательств, ни в фонде Бонч-Бруевича. Большинство громадных коллекций Литературного музея с 1941 года переместилось в Литературный архив (ЦГАЛИ), но и в этом архиве письма не обнаружились. В самом Литературном музее до сего дня сохраняется немалое число рукописей, но и там нет ни одного из 160 посланий.

Неужели пропали?

Правда, небольшой фонд Дубельта имелся в архиве Октябрьской революции (ЦГАОР), но туда я не торопился, так как знал - тот фонд довольно старый: он образовался в 1920-х годах, когда в руки собирателей случайно, можно сказать "на улице", попали брошенные кем-то бумаги грозного жандармского генерала. Это было еще до лернеровского открытия и не имело к нему отношения.

Лишь через полгода, отчаявшись найти письма там, где они "должны быть", я отправился в ЦГАОР и попросил опись фонда 638 (Леонтия Васильевича Дубельта).

Действительно, там значились разные бумаги генерала, поступившие в 1920-х годах, - всего 25 "единиц хранения".

А чуть ниже этого перечня приписка - новые поступления - 1951 год (!).

№ 26. Письма Дубельт Анны Николаевны к мужу Дубельту Леонтию Васильевичу: 60 писем. 28 мая 1833 г. - 13 ноября 1849 г. 135 листов.

№ 27. Письма Дубельт Анны Николаевны к мужу Дубельту Леонтию Васильевичу. 23 июня 1850 г. - 6 февраля 1853 г. 64 письма. 151 лист.

Вот они и лежат. Писем не 160 (как записали некогда в музее), а 124 (видимо, позже сосчитали точнее). Зато общее число листов точно сходится со старой записью: 286.

Все очень просто; можно было раньше догадаться...

I

Анна Николаевна Дубельт - Леонтию Васильевичу Дубельту.

6 июня 1833 г.; из села Рыскина Тверской губернии - в Санкт-Петербург:
"Левочка... досадно мне, что ты не знаешь себе цены, и отталкиваешь от себя случай сделаться известнее государю, когда этот так прямо и лезет тебе в рот... Отчего А.П. Мордвинов выигрывает? Смелостию... Нынче скромность вышла из моды, и твой таковой поступок не припишут скромности, а боязливости, и скажут: "Видно у него совесть не чиста, что он не хочет встречаться с государем!" - Послушай меня, Левочка: ведь я не могу дать тебе худого совета; не пяться назад, а иди на встречу таким случаям, не упускай их, а напротив радуйся им".
Анна Николаевна Дубельт находит, что полковник и штаб-офицер корпуса жандармов - не слишком большие чин и должность для ее сорокалетнего мужа. Правда, род Дубельтов невидный, и злые языки поговаривают о выслуге отца из государственных крестьян, - но юный гусар Василий Иванович Дубельт (отец) сумел, странствуя за границей в 1790-х годах, обольстить и похитить испанскую принцессу Медину-Челли, так что по материнской линии их сын Леонтий Васильевич родня испанским Бурбонам, а через супругу Анну Николаевну (урожденную Перскую) еще пятнадцать лет назад породнился с одной из славнейших фамилий: дядюшка жены знаменитый адмирал Николай Семенович Мордвинов - член Государственного совета, воспетый Рылеевым и Пушкиным, автор смелых "мнений", известных всей читающей публике; единственный член Верховного суда над декабристами, голосовавший против всех смертных приговоров.

Из прожитых сорока лет Леонтий Дубельт служит двадцать шесть: стал прапорщиком, не достигнув пятнадцати (1807 год, война с Наполеоном - ускоренное производство в офицеры), под Бородином ранен в ногу, был адъютантом знаменитых генералов Дохтурова и Раевского. Вольнодумное начало 1820-х подполковник Дубельт встречает на Украине и в Бессарабии среди южных декабристов, близ Михаила Орлова и Сергея Волконского. Дубельт считался в ту пору видным масоном, членом трех масонских лож - "одним из первых крикунов-либералов" (по словам многознающего литератора Греча).

В 1822-м он получает Старо-Оскольский полк, но после 14 декабря попадает под следствие: некий майор пишет на него донос, Дубельта вызывают в столицу; однако рокового второго обвиняющего показания не появилось, и дело обошлось... Впрочем, фамилию Дубельт занесли в известный Алфавит , список лиц, так или иначе замешанных в движении декабристов. Непосредственный начальник Дубельта, командир дивизии генерал Желтухин, судя по сохранившейся его переписке, был тип ухудшенного Скалозуба и полагал, что

"надобно бы казнить всех этих варваров-бунтовщиков, которые готовились истребить царскую фамилию, отечество и нас всех, верных подданных своему государю; но боюсь, что одни по родству, другие по просьбам, третьи из сожаления и, наконец, четвертые, как будто невредные, будут прощены, а сим-то и дадут злу усилиться и уже они тогда не оставят своего предприятия и приведут в действие поосновательнее, и тогда Россия погибнет".
Понятно, как такой генерал смотрел на реабилитированного полковника, и в 1829 году последний вынужден был подать в отставку.

Отметим дату: четвертый год правления Николая I, идет война с турками в защиту греков, работает "Тайный комитет" (образованный 6/XII 1826 года), о котором, впрочем, все знают (по формуле знаменитой французской писательницы госпожи де Сталь - "в России все тайна и ничего не секрет"). Комитет разрабатывает реформы, и даже многие непробиваемые скептики склонны преувеличивать размеры и скорость грядущих преобразований.

Именно в это время Пушкин еще пишет о своей "надежде славы и добра".

Предвидеть резкое торможение реформ после европейских революций 1830-1831 годов, предсказать "заморозки" 1830-х и лютые николаевские морозы 1840-1850-х могли немногие. Эпоха обманывала, люди обманывались; многие хотели обмануться - "обманываться рады".

Если из головы 37-летнего полковника еще не выветрились вольные декабристские речи и мечтания, то все равно он, как и большинство сослуживцев, наверняка считал, что наступило неплохое время для службы - России и себе - и грустно быть не у дел. Родственники Дубельта вспоминали, что "бездеятельная жизнь вскоре показалась ему невыносимой". К тому же, по-видимому, и семейные финансы требовали подкрепления постоянной службой. В поисках новой фортуны Дубельт в 1830 году оказывается в столице, и тут от графа Бенкендорфа (очевидно, через Львова, приятеля Дубельтов) поступает предложение - из отставного полковника переделаться в полковника жандармов: имеется должность жандармского штаб-офицера в Твери, то есть нужно там представлять III отделение собственной его императорского величества канцелярии, благо в Тверской губернии находятся Рыскино и другие деревни Дубельтов.

Через полвека потомки опубликовали кое-какую семейную переписку, относящуюся к тому решающему моменту в биографии Леонтия Васильевича. Он сообщил жене в тверскую деревню о неожиданной вакансии. Анна Николаевна, долго воспитывавшаяся среди людей, говоривших о жандарме презрительно или в лучшем случае небрежно, была сперва не в восторге от новостей и написала мужу: "Не будь жандармом".

Леонтий Васильевич отвечал неожиданно:

"Ежели я, вступя в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда доброе мое имя, конечно, будет запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней политики, буду опорою бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, - тогда чем назовешь ты меня? Не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным?

Так, мой друг, вот цель, с которой я вступлю в корпус жандармов: от этой цели ничто не совратит меня, и я, согласясь вступить в корпус жандармов, просил Львова, чтобы он предупредил Бенкендорфа не делать обо мне представление, ежели обязанности неблагородные будут лежать на мне, что я не согласен вступить во вверенный ему корпус, ежели мне будут давать поручения, о которых доброму и честному человеку и подумать страшно..."

В этих строках легко заметить старые, декабристских времен, фразы о высокой цели ("опора бедных, справедливость угнетенным, прямое и справедливое направление в местах тяжебных"). Но откуда эта система мыслей? Желание воздействовать на благородные чувства жены? Собственная оригинальная философия?.. Совсем нет.

Второе лицо империи граф Бенкендорф в ту пору искал людей для своего ведомства. Настоящая полная история III отделения еще не написана, отчего мы и не знаем многих важных обстоятельств. Однако даже опубликованные историками материалы ясно показывают, что план Бенкендорфа насчет создания "высшей полиции" был не просто "план-скуловорот", но содержал плоды немалых и неглупых наблюдений-рассуждений.

Заседая в Следственном комитете по делу о декабристах, Бенкендорф многому научился: во-первых, по части сыска; во-вторых, ближе узнал образ мыслей и характеры противников; в-третьих, лучше понял слабость и недостаточность имеющихся карательных учреждений. Одна из главных идей Бенкендорфовой "Записки о Высшей полиции" (январь 1826 года) - повысить авторитет будущего министерства полиции: нужно не тайное, всеми презираемое сообщество шпионов, а официально провозглашенное, "всеми уважаемое", но при этом, разумеется, достаточно мощное и централизованное ведомство.

"В вас всякий увидит чиновника, - извещала инструкция шефа, - который через мое посредство может довести глас страждущего человечества до престола царского, и беззащитного гражданина немедленно поставить под высочайшую защиту государя императора".
Письмо Дубельта жене как будто списано с инструкции шефа жандармов и начальника III отделения.

Говорили, будто бы пресловутый платок, которым Николай I просил Бенкендорфа отереть как можно больше слез, долго хранился в архиве тайной полиции. Авторитет же нового могущественного карательного ведомства был освящен царским именем: не "Министерство полиции", а III отделение собственной его императорского величества канцелярии.

Все эти подробности приведены здесь, чтобы объяснить, как непросто было то, что сейчас, с дистанции полутора веков, кажется столь простым и ясным.

Историк должен еще будет подсчитать, сколько дельных, дельно-честолюбивых, дельно-благородных людей изнывало в конце 1820-х от "невыносимой бездеятельности".

Меж тем Бенкендорф звал в свое ведомство едва ли не "всех" и особенно рад был вчерашним вольнодумцам, которые - он знал - умнее, живее своих косноязычных антиподов, да и служить будут лучше, коли пошли. Как-то незамеченным остался красочный эпизод - приглашение Пушкину служить в III отделении: "Бенкендорф... благосклонно предложил [Пушкину] средство ехать в армию. Какое? - спросил Пушкин. Бенкендорф ответил: Хотите, я вас определю в мою канцелярию и возьму с собой? - В канцелярию III отделения! Разумеется, Пушкин поблагодарил и отказался от этой милости" (из записной книжки приятеля поэта, Николая Путяты).

Заметим: этот разговор происходит в 1829 году, то есть как раз в тот период когда III отделение искало "лучших людей".

Леонтий Дубельт, однако, летом 1830 года - уже близкий к Бенкендорфу человек, и к этому времени относится эпизод, доселе неизвестный и для той ситуации до удивления характерный. Вероятно, по своей инициативе и, конечно, с одобрения высокого начальства Дубельт пишет старинному другу, декабристу Михаилу Федоровичу Орлову, сосланному в деревню и избежавшему Сибири только благодаря заступничеству перед царем своего родного брата, Алексея Орлова, влиятельнейшего вельможи (будущего преемника Бенкендорфа). В архиве сохранилась жандармская копия ответного письма Орлова к Дубельту (12 июля 1830 года из деревни Милятино). Поскольку переписка чиновников III отделения не перехватывалась, то весьма вероятно, что, копию "по начальству" представил сам Дубельт.

Вот письмо:

"Любезный Дубельт. Письмо твое от 30 мая получил. Я уже здесь в Милятине, куда я возвратился очень недавно. После смерти Николая Николаевича * я жил с женой и детьми в Полтаве, где и теперь еще недели на три оставил жену мою, а детей привез сюда. Очень рад, мой друг, что ты счастлив и доволен своею участию. Твое честное и доброе сердце заслуживает счастья. Ты на дежурном деле зубы съел и следственно полагаю, что Бенкендорф будет тобою доволен.

А.Ф. Воейкову ** я отвечаю - нет! Не хочу выходить на поприще литературное и ни на какое! Мой век протек, и прошедшего не воротишь. Да мне и не к лицу, и не к летам, и не к политическому состоянию моему выходить на сцену и занимать публику собою. Я счастлив дома, в кругу семейства моего, и другого счастия не ищу. Меня почитают большим честолюбцем, а я более ничего как простой дворянин. Ты же знаешь, что дворяне наши, особливо те, которые меня окружают, не великие люди! Итак, оставьте меня в покое с вашими предложениями и поверьте мне, что с некоторою твердостию души можно быть счастливым, пахая землю, стережа овец и свиней и делая рюмки и стаканы из чистого хрусталя.

* Николай Николаевич - генерал Раевский, отец жены Орлова, Катерины Николаевны.

** А.Ф. Воейков - редактор газеты "Русский инвалид", литератор, между прочим, очень близкий к Дубельту человек.

Анне Николаевне свидетельствую мое почтение и целую ее ручки. Тебя обнимаю от всего сердца и детей твоих также. Пиши ко мне почаще, и будь уверен, что твои письма всегда получаемы мною будут радостно и с дружбою.

Твой друг Михаил Орлов".

Письмо декабриста написано спокойно и достойно. Дубельт и Воейков, понятно, хотели и его вытащить на "общественное поприще", очевидно апеллируя к уму и способностям опального генерала. Но не тут-то было! Старая закваска крепка. Орлов чувствует, откуда ветер дует, и отвечает - "нет!".

При этом, правда, Орлов верит в чистоту намерений старого товарища и радуется его счастью (очевидно, Дубельт в своем письме объяснил мотивы перехода в жандармы примерно так, как и в послании к жене). Возможно, декабрист и в самом деле допускал еще в это время, что Дубельт сумеет облагородить свою должность, и не очень различал издалека, какова эта должность; но не исключено также, что деликатный Орлов умолчал о некоторых явившихся ему сомнениях (заметим несколько повышенный тон в конце послания - "оставьте меня в покое с вашими предложениями...") *.

* Через несколько месяцев, 12 мая 1831 года, Михаилу Орлову разрешили жить в Москве под надзором: Бенкендорф вежливо просил "Михаила Федоровича... по прибытии в Москву возобновить знакомство с генерал-майором Апраксиным" (одним из начальников московских жандармов), то есть, попросту говоря, в необыкновенно вежливой форме предлагалось зарегистрироваться для полицейского надзора. Какая-то связь с перепиской 1830 года, очевидно, имеется. Может быть, жандармы еще не теряли надежды уловить Орлова?
Заметим, однако, что жандармский полковник Дубельт и не думает обрывать знакомства прежних дней. Может быть, поэтому из опальных или полуопальных к нему расположен не один Орлов; знаменитый генерал Алексей Петрович Ермолов пишет своему адъютанту Н.В. Шимановскому 22 февраля 1833 года, что Дубельт
"...утешил меня письмом приятнейшим. Я научился быть осмотрительным и уже тому несколько лет, что подобного ему не приобрел я знакомого. Поклонись от меня достойной супруге его. От человека моих лет она может выслушать, не краснея, справедливое приветствие. Я говорю, что очарователен прием ее; разговор ее не повторяет того, что слышу я от других; она не ищет высказаться, и не заметить ее невозможно".
Именно такие люди, как Дубельт, очень нужны были Бенкендорфу. Без его связей и знакомств с бывшими кумирами он был бы менее ценен; дело, разумеется, не только в том, что при таких сотрудниках больше известно об их друзьях. Просто Дубельт лучше послужит, чем, например, его прежний начальник генерал Желтухин (впрочем, способности последнего тоже теперь могут развернуться, но на своем поприще).

Вот каким путем Леонтий Васильевич Дубельт стал жандармом; Анна Николаевна же (в одном из первых писем в "лернеровских пачках") разговаривает с мужем так:

"Лева... не оставь этого дела без внимания, прошу тебя. Все страждущие имеют право на наше участие и помощь. Тебе бог послал твое место именно для того, чтобы ты был всеобщим благодетелем..."
Дубельт вскоре настолько известен и влиятелен, что молодые смутьяны (вроде Герцена, Огарева), упоминая возведенного революцией на престол французского короля Луи-Филиппа, для маскировки от "всеслышащих ушей" именуют того "Леонтием Васильевичем"...

II

Теперь действующие лица, а также обстоятельства времени обрисованы, и можно углубиться в почтовые листки, доставлявшиеся раз в неделю или чаще в Петербург из барского дома в селе Рыскине (недалеко от Вышнего Волочка, Выдропуска и других "радищевских станций" между Петербургом и Москвой). Письма доходят дня за четыре (пятого июля пришло письмо от первого), но "в распутицу за письмом не пошлешь", поэтому хорошо, что "жандарм твой из Москвы приехал сюда сейчас, и я с ним пишу это письмо"; однако штаб-офицеру корпуса жандармов угрожает трехдневный арест "не на хлебе и на воде, а на бумаге и чернилах за то, что ваша дражайшая половина, то есть сожительница, проезжая Вышний Волочок, не получила от вас письма...".

Постепенно читающего обволакивает старинный медленный усадебный быт далеких-далеких 1830-х годов. "Обед и чай на балконе...", "ливреи на медвежьем меху", какая-то Анна Прокофьевна, гостящая вместе со Степаном Поликарповичем, "гуляние в саду, поднявши платье от мокроты и в калошах", "повар Павел, который не привык захаживать в дом с парадного крыльца, и когда в торжественный день закрыли черный ход, то - заблудился с шоколатом, которого ждали, в залах (смеху было)"; "на днях была очень холодная ночь, почти мороз; этим холодом выжало нежный, сладкий сок из молодых колосьев; сок потек по колосьям, как мед; в колосьях те зерна, откуда вытек сок, пропали, а народ говорит, что это сошла на рожь медовая роса"; впрочем, к письму прикладывается рыскинский колос, "чтоб ты видел, как он хорош" - и кстати, "цветник перед балконом сделан в честь твоей треугольной шляпы".

Треугольная шляпа напоминает в вышневолоцкой глуши о столичной службе... Пока что петербургское обзаведение полковника довольно убыточно и требует энергичного хозяйствования полковницы: "Машенька привезла мне счастье, только она приехала, и деньги появились, продала я ржи 60 четвертей за 930 рублей". Мужу тут же посылается 720 (с пояснением, что "по петербургскому курсу это 675 рублей"). Оказывается, глава семьи "купил сани и заплатил 550 рублей"; в этот момент (октябрь 1835 год) у них "еще двадцать пять тысяч долгов", а 22 ноября того же года - "67 тысяч"...

Помещица прикупает земли к своим владениям Рыскину и Власову, умело руководит всеми финансами: тверские души и десятины - это ее приданое; мужу пишет: "Лева, ты не знаешь наших счетов". Она совсем не смущается "астрономическими долгами", явно ждет скорых больших поступлений и уверена в обеспеченном будущем двух сыновей (Николаю - 14, Михаилу - 3):

"Наш малютка очень здоров, весел... каждый день становится милее. Даже мужики им любуются, а он совсем их не боится, и когда увидит мужика, особливо старосту нашего Евстигнея, которого встречает чаще других, то закричит от радости и, указывая на его бороду, кричит «кис, кис» и всем велит гладить его бороду и удивляется, что никто его только в этом случае не слушает. Тут он начинает привлекать к себе внимание старосты, станет делать перед ним все свои штуки и стрелять в него «ппа!», чтоб он пугался, и начнет почти у его ног в землю кланяться (молиться богу).

Потому что его все за это хвалят, то он думает, что и староста станет хвалить его; а штука-то ведь в том, что при мне Евстигней стоит вытянувшись и не смеет поиграть с ребенком, который, не понимая причины его бесчувственности и думая, что он не примечен старостою, потому что сам не довольно любезен, всеми силами любезничает, хохочет, делает гримасы и проч., - умора на него смотреть".

Так выглядела семейная идиллия в середине июля 1835 года, в те самые дни, когда Пушкин (он жил тогда на Черной речке, на даче Миллера) ждал ответа на письмо к графу Бенкендорфу с просьбой о позволении удалиться на три-четыре года в деревню.

Впрочем, и здесь, в Рыскине, не хлебом единым сыты хозяева: помещица дает советы мужу не только по финансовой, но и по издательской части - ее перевод одного английского романа вышел в свет, но, видно, худо расходится. "Надо просто делать, как делают другие: объявить самому в газетах на свой счет, да самому и похвалить; по крайней мере, хоть объявлять почаще. Надо раздать и книгопродавцам; и на буксир потянуть Андрея Глазунова, нашего приятеля". Тут уже ясна надежда жены на возрастающее влияние супруга (последние строки отчеркнуты явно дубельтовским карандашом, то есть приняты к сведению, для дела).

В книжном мире у Дубельта дела не только с книготорговцем Андреем Глазуновым - с годами он все больше и чаще вникает в литературные обстоятельства, и в своем ведомстве - один из самых просвещенных.

"Я ничего не читал прекраснее этой статьи. Статья безусловно прекрасна, но будет ли существенная польза, если ее напечатают?" - так аттестует он представленную ему на просмотр рукопись поэта Василия Андреевича Жуковского о ранней русской истории и заканчивает: "Сочинитель статьи останавливается и, описав темные времена быта России, не хочет говорить о ее светлом времени, - жаль!" Статья не пошла в печать, но при этом с Жуковским сохранились внешне весьма добрые отношения - поэт в письмах называл Дубельта "дядюшкой", посвятил ему стихи (впрочем, дядюшка был на девять лет моложе племянничка!).

С Пушкиным отношения были похуже.

"Никогда, никакой полиции не давалось распоряжения иметь за Вами надзор", - заверял Пушкина шеф жандармов. А век спустя выйдет целая книжка "Пушкин под тайным надзором", в известной степени состоящая из документов, собранных и представленных людьми Дубельта.

По-видимому, Александр Сергеевич не шел на сближение с Леонтием Васильевичем, последний же вместе с Бенкендорфом не любил поэта, уверенный в его ложном направлении (то есть со всеми утверждениями о гениальности Пушкина, конечно, с жаром соглашался, но "прекрасное не всегда полезное..."). Когда литератор Николай Полевой попросился в архивы, чтобы заняться историей Петра I, ему было отказано, так как над этим трудился в ту пору Пушкин. Утешая Полевого, Дубельт косвенно задел Пушкина:

"Не скрою от вас, милостивый государь, что и по моему мнению посещение архивов не может заключать в себе особенной для вас важности, ибо ближайшее рассмотрение многих ваших творений убеждает меня в том, что, обладая в такой степени умом просвещенным и познаниями глубокими, вы не можете иметь необходимой надобности прибегать к подобным вспомогательным средствам". (Знакомясь с этими строками, не мог я удержаться от злорадного размышления, что, читая потаенные письма Дубельтов, в какой-то степени мщу покойному генералу за недооценку архивных изысканий.)
Слух о том, будто Бенкендорф и Дубельт послали "не туда" жандармов, обязанных помешать последней дуэли Пушкина, разнесся давно. Сейчас выяснилось, что в эту версию верили и в близком окружении шефа жандармов, что увеличивает правдоподобность легенды...

После смерти Пушкина именно Дубельту поручается произвести в бумагах "посмертный обыск", и Жуковский, который также разбирал бумаги поэта, оказался в щекотливом положении - в соседстве с жандармом, хотя бы и с "дядюшкой-жандармом". Жуковский пытался протестовать и особенно огорчился, когда узнал, что бумаги покойного поэта предлагается осматривать в кабинете Бенкендорфа: явное недоверие к Жуковскому, намек, что бумаги могут "пропасть", - все это было слишком очевидно. Жуковский написал тогда шефу жандармов:

"Ваше сиятельство можете быть уверены, что я к этим бумагам однако не прикоснусь: они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моей печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно".
Бенкендорф должен был уступить, и работа по разбору велась на квартире Жуковского, а Дубельт три недели читал интимнейшую переписку Пушкина, метил красными чернилами его рукописи и попутно донес все же на Жуковского, будто тот забрал с собою какие-то бумаги (Жуковский гневно объяснил, что не было же приказа обыскивать Наталью Николаевну и он поэтому отнес ей письма, написанные ее рукой).

За три недели "чтения Пушкина", во время которого (как установили пушкинисты) Дубельт в основном изучал прозу и письма, явно без интереса заглядывая в стихи, - за это время, можно ручаться, генерал сохранял приличествующее ситуации деловое, скорбное выражение и не раз говорил Жуковскому нечто лестное о покойнике... Разумеется, с воспитателем наследника Жуковским разговор совсем не тот, что с издателем Краевским: "Что это, голубчик, вы затеяли, к чему у вас потянулся ряд неизданных сочинений Пушкина? Э, эх, голубчик, никому-то не нужен ваш Пушкин... Довольно этой дряни сочинений-то вашего Пушкина при жизни его напечатано, чтобы продолжать еще и по смерти его отыскивать "неизданные" его творения да и печатать их! Нехорошо, любезнейший Андрей Александрович, нехорошо".

Суровый разговор с Краевским, однако, был еще не самым суровым. Булгарина, который, хоть и слушался властей изо всех сил, именуя себя Фаддеем Дубельтовичем, случалось, в угол на колени ставили; впрочем, после отеческого наказания легче было заслужить прощение...

Литературная и другая служба Дубельта только начиналась, однако, как видно, шла хорошо. 5 июля 1835 года в Рыскино приносят известие, что полковник Дубельт уже не полковник, а генерал-майор и начальник штаба корпуса жандармов. В корпусе же этом значится, согласно отчету, составленному самим Дубельтом, "генералов - 6, штаб-офицеров - 81, обер-офицеров - 169, унтер-офицеров - 453, музыкантов - 26, рядовых - 2940, нестроевых - 175, лошадей - 3340". Над Дубельтом - только Александр Мордвинов, управляющий III отделением, а над Мордвиновым - Бенкендорф...

"Это очень весело, - отзывается на получение известия Анна Николаевна, - тем более, что и доход твой прибавится. Только при сей вернейшей оказии не премину напомнить о данном мне обещании: не позволять себе ни внутренне, ни наружно не гордиться, не чваниться и быть всегда добрым, милым Левою, и не портиться никогда; и на меня не кричать и не сердиться, если что скажу не по тебе. Не надо никогда забывать, что, как бы мы ни возвышались, и все-таки над нами бог, который выше нас всех... Будем же скромны и смиренны, без унижения, но с чувствами истинно христианскими. Поговорим об этом хорошенько, когда увидимся... Детям бы надо было тебя поздравить; ведь ты невзыскательный отец, а между тем уверена, что они рады твоему производству, право, больше тебя самого. Впрочем, вот пустая страница, пусть напишут строчки по две" (и далее детской рукой "Cher papa, je vous felicite de tout mon coeur" * )
* "Дорогой папочка, поздравляю тебя от всего сердца" (франц.)
Генеральское звание и жандармская должность рыскинского барина производят сильное впечатление на окружающих:
"Люди рады, и кто удостоился поцеловать у меня руку, у тех от внутреннего волнения дрожали руки. Я здесь точно окружена своим семейством: все в глаза мне смотрят, и от этого, правда, я немного избалована. Даже в Выдропуске как мне обрадовались; даже в Волочке почтмейстер прибежал мне представиться..."
III

Жизнь сложилась счастливо, а стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону - и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают. 22 ноября 1835 года генеральша Анна Николаевна сообщает мужу о своем огорчении при известии об ударе у Катерины Николаевны Орловой:

"Вот до чего доводят душевные страдания! Она еще не так стара и притом не полна и не полнокровна, а имела удар. Ведь и отец ее умер от удара, и удар этот причинили ему душевные огорчения".
Одна дочь генерала Раевского за декабристом Орловым, другая - в Сибири за декабристом Волконским. Сын Александр без службы, в опале...

Однако именно к концу столь счастливого для Дубельтов 1835 года открывается, что и жандармский генерал не весел.

9 ноября 1835 года.
"Как меня огорчает и пугает грусть твоя, Левочка. Ты пишешь, что тебе все не мило и так грустно, что хоть в воду броситься. Отчего это так, милый друг мой? Пожалуйста, не откажи мне в моей просьбе: пошарь у себя в душе и напиши мне, отчего ты так печален? Ежели от меня зависит, я все сделаю, чтобы тебя успокоить".
Отчего же грустно генералу? Может быть, это так, мимолетное облачко или просто рисовка, продолжение старой темы - о благородном, но тяжелом труде в III отделении? По-видимому, не без того... Еще не раз, будто споря с кем-то, хотя никто не возражает, или же подбадривая сами себя, Дубельты пишут о необходимости трудиться на благо людей, не ожидая от них благодарности...

Но, кажется, это не единственный источник грусти:

"Дубельт - лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было".
Герцен, включивший эти строки в "Былое и думы", неплохо знал, а еще лучше чувствовал Дубельта. Мундир "накрыл все, что там было", но время от времени "накрытое" оживало и беспокоило: уж слишком умен был, чтобы самого себя во всем уговорить.

Не поэтому ли заносил в личный дневник, для себя:

"Желал бы, чтоб мое сердце всегда было полно смирения... желаю невозможного, но желаю! Пусть небо накажет меня годами страдания за минуту, в которую умышленно оскорблю ближнего... Страсти должны не счастливить, а разрабатывать душу. Делайте - что и как можете, только делайте добро; а что есть добро, спрашивайте у совести".
Между прочим, выписал у римлянина Сенеки:
"О мои друзья! Нет более друзей!"
Известно, что генерал очень любил детей - "сирот или детей бедных родителей в особенности", много лет был попечителем петербургской детской больницы и "Демидовского дома призрения трудящихся". Подчиненных ему мелких филеров иногда бил по щекам и любил выдавать им "вознаграждение" в 30 копеек (или рублей), в любом случае напоминая о "30 сребрениках", которые, согласно евангелию, получил Иуда за то, что выдал Христа...

Мы отнюдь не собираемся рисовать кающегося, раздираемого сомнениями жандарма. Все разговоры, записи и только что приведенные анекдоты вполне умещаются в том голубом (по цвету жандармского мундира) образе, которым полковник Дубельт некогда убеждал жену: "...действуя открыто... не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным?" Но кое-что в его грусти и вежливости (о которой еще речь впереди) - все же от "ума".

Противоречия будут преодолены, служба будет все успешнее, но и грусть не уйдет... Эта грусть крупного жандарма 1830-х годов XIX века явление любопытное. XIX век с его психологиями, мудрствованиями, сомнениями, всей этой, по мнению российских властей, "западной накипью", каковая изгонялась и преследовалась Дубельтом и его коллегами, - этот век все же незримо отравлял и самих важных гонителей, и они порою грустили, отчего, впрочем, иногда еще лучше исполняли службу...

IV

С 1835-го по 1849-й из переписки Дубельтов сохранились лишь несколько разрозненных листков: очевидно, часть писем затерялась; к тому же до конца 1840-х Анна Дубельт подолгу проживала с мужем в столице, и писать письма было не к чему. Однако на склоне лет она окончательно решается на "рыскинское заточение", дабы поправить здоровье и присмотреть за хозяйством. Более трех четвертей всех сохранившихся писем относится именно к этому периоду.

Ситуация как будто та же, что и прежде. Один корреспондент - государственный человек, генерал, другой - хозяйственная, энергичная, шумная, неглупая, по собственному ее определению - "госпожа Ларина" ("Я такая огромная, как монумент, и рука у меня ужасно большая").

Но все же четырнадцать лет минуло, и многое переменилось. Дети выросли и вышли в офицеры, император Николай собирается праздновать 25-летие своего царствования. Бенкендорфа уже нет в живых, на его месте - граф Алексей Федорович Орлов, родной брат декабриста. Однако еще при первом шефе случилось событие, благодаря которому Леонтий Васильевич из третьей персоны стал второй.

В первом из сохранившихся писем (1833) Анна Николаевна, как известно, укоряла мужа: "Отчего А.Н. Мордвинов выигрывает - смелостию". Пройдет шесть лет - и Мордвинов навлечет на себя гнев государя, которому доложат, что в альманахе "Сто русских литераторов" помещен портрет декабриста-писателя - "государственного преступника" Александра Бестужева-Марлинского. Мордвинов был смещен, и через несколько дней, 24 марта 1839 года, управляющим III отделением, с сохранением должности начальника штаба корпуса жандармов, был назначен Дубельт. Кроме того, он стал еще членом Главного управления цензуры и секретного комитета о раскольниках.

Сразу распространился слух, что тут "не обошлось без интриги" и царю специально доложили, чтобы скинуть Мордвинова. Мы не имеем доказательств, да их и мудрено найти: в таких делах главное говорится изустно... Но, во всяком случае, Дубельт для Бенкендорфа более свой человек, чем Мордвинов, и шеф был доволен. А число подчиненных и подопечных Леонтия Васильевича непрерывно растет. Среди них - люди, благодаря которым имя Дубельта будет и через век-полтора упоминаться довольно часто... Замечательные литераторы, за которыми следил и которых придерживал начальник III отделения; мало у кого из начальников тайной полиции были столь блестящие поднадзорные, да только не умели они быть современниками генерала Дубельта - как-то чересчур быстро умирали:

Пушкин - 37 лет, Белинский - 37, Полежаев - 34, Бестужев - 40, Лермонтов - 26, Кольцов - 33, Гоголь - 43...

Семейные же дубельтовские обстоятельства за четырнадцать лет серьезно улучшаются. При растущих доходах - соответствующие расходы:

5 мая 1849 г.
"Скажи, пожалуйста, Левочка, неужели и теперь будет у тебя выходить до 1000 рублей серебром в месяц... Уж конечно ты убавил лошадей и людей... Жаль, Левочка, что ты изубытчился так много".
1000 рублей в месяц - 12 000 в год (то есть примерно 800 крестьянских оброков). Только в Новоторжском уезде у Анны Дубельт - 600 душ, а всего - более 1200.
"Дорогой Левочка. Потешь меня, скажи мне что-нибудь о доходах твоих нынешнего года с золотых приисков: сколько ты получил и сколько уплатил из долгов своих?"
Кроме имений и приисков, они владеют дачами близ столицы, которые регулярно сдают разным высоким нанимателям, например, графу Апраксину. Весьма любопытен связанный с этим обстоятельством вполне министерский меморандум, посланный Анной Николаевной мужу 10 июля 1850 года и вводящий читателей отчасти в мир "Мертвых душ", отчасти в атмосферу пьес Островского и Сухово-Кобылина:
"Николинька пишет, что граф Апраксин хочет купить нашу петербургскую дачу, чему я очень рада, я прошу тебя, мой друг бесценный, не дорожись, а возьми цену умеренную. Хорошо, если бы он дал 12 т. руб. сер. - но я думаю, он этого не даст; то согласись взять 10 т. руб. серебром - только чистыми деньгами, а не векселями и никакими сделками. У графа Апраксина деньги не верны; до тех пор только и можно от него что-нибудь получить, пока купчая не подписана; и потому, прошу тебя, не подписывай купчей, не получив всех денег сполна. Разумеется, издержки по купчей должны быть за его счет. Если же ты не имеешь довольно твердости и на себя не надеешься, что получишь все деньги сполна до подписания купчей, то подожди меня, когда я приеду, а я уж нашей дачи без денег не отдам.

Граф Апраксин станет меньше давать на том основании, что он дачу переделал; но ведь мы его не просили и не принуждали; на то была его собственная воля, и теперь его же выгода купить нашу дачу, потому что тогда все переделки останутся в его же пользу. Другие бы, на нашем месте, запросили у него бог знает сколько, потому что ему не захочется потерять своих переделок. А тут 10 т. р. серебром цена самая умеренная, потому что дача нам самим стоит 40 тыс. руб. ассигнациями".

Итак, 30 тысяч рублей в год от службы плюс 1200 тверских душ (примерно 20 тысяч), плюс доходные земли в провинции и дачи близ столицы, плюс проценты с золотых приисков; общая сумма доходов и расходов отсюда не видна, но вряд ли она превышала 100 тысяч рублей. Бывали, разумеется, состояния и более значительные. Старую графиню Браницкую, племянницу Потемкина, спрашивали, сколько у нее денег, она же отвечала: "Не могу. сказать, но, кажись, 28 миллионов будет". В год утверждения Дубельта в должности начальника III отделения граф Завадовский потратил на отделку петербургского дома два миллиона рублей ассигнациями. Однако силу Дубельта должно измерять не столько в золотых, сколько в "голубых", полицейских единицах... Обратим внимание на разнообразие денежных поступлений: земли, крепостные, служба, акции (золотопромышленная кампания, разумеется, весьма заинтересована в таком акционере, как Дубельт: это уже "отблеск" его должности).

Письма же Дубельтов переполнены наименованиями отличных вещей - съедобных и несъедобных. Ассортимент за четырнадцать лет очень расширился и, возможно, порадовал бы своей причудливостью самого Николая Васильевича Гоголя. Товары городские явно преобладают, но и деревня регулярно освежает стол и дом начальника III отделения.
 

"ВЕДОМОСТЬ

Всем благодеяниям и милостям пресветлейшего, высокоименитого и высокомощного Леонтия Васильевича Дубельта к покорной его супружнице деревенской жительнице и помещице Вышневолоцкого уезда Анне Николаевой дочери.

1. Английская библия.

2. Календарь на следующий год.

3. Ящик чаю.

4. "        "

5. Денег 144 рубля.

6. Денег 144 (рубля) серебром.

7. Винограду бочонок.

8. Икры огромный кусок.

9. Свежей икры бочонок.

10. Миногов бочонок.

11. Сардинок 6 ящиков.

12. Колбасы 6 миллионов сортов и штук (шутка!).

13. Осетрины полрыбы.

14. Ряпушки копченой сотня.

15. Душистого мыла 9 кусков.

16. Подробная карта Тверской губернии.

17. Две подробные карты Швейцарии.

18. Подробное описание Швейцарии, Франции.

19. Дюжина великолепных перчаток.

20. Памятная книжка на следующий год.

21. Альманах Готский.

22. Девять коробок с чинеными перьями.

23. Бесконечное количество книжек почтовой бумаги".

Деревня отвечает на эту пеструю смесь импорта и отечественных товаров "тремя корзинами с яблоками и тюком картофеля, белого, чистого, как жемчуг, но жемчуг огромных размеров для жемчуга" (гоголевский слог!) и требует тут же "помаду a la fleur d'orange - для моей седой головы", да похваливает присланный с жандармами ананас, "который хотя немножко с одной стороны заплесневел, но это ничего, можно обтереть".

Когда-то трудной проблемой была покупка саней за 500 рублей - теперь из деревни Дубельт может получить неожиданные девятьсот рублей:

"Закажи, Левочка, новый дорожный дормез: ты свой отдал Николиньке, а сам остался в пригородской карете".
У помещицы Дубельт есть еще время порассуждать о том, что отправленная мужу "дюжина полотенцев - толстоваты, но тонкое полотенце не так в себя воду вбирает"; и о том, что лучше бы Леонтий Васильевич присылал деньги не сторублевками, а помельче, хотя "всегда мелкие бумажки ужасно грязны и изорваны, а твои, бывало, новенькие, загляденье как хороши!"

По-видимому, генерал Дубельт любил блеснуть перед гостями своими кушаньями - "только что из вотчины". Тут он мог перещеголять многих более богатых и знатных, которые легко приобретали все что угодно у самых дорогих поставщиков столицы, - но не у всех же имения за несколько сотен верст, а из-под Тамбова, Курска или Херсона мудрено доставить свежий товар или хотя бы "заплесневелый с одной стороны"; к тому же не каждому даны жандармы в мирном качестве курьеров и разносчиков...

Сравнивая Москву и Петербург, Герцен заметит:

"...Москвичи плачут о том, что в Рязани голод, а петербуржцы не плачут об этом, потому что они и не подозревают о существовании Рязани, а если и имеют темное понятие о внутренних губерниях, то наверное не знают, что там хлеб едят".
Дубельт знал, по должности, о существовании как Рязани, так и вышневолоцких крестьян, но вдруг по-петербургски забывался и требовал, чтобы мужики доставили ему, к примеру, 100 пар рябчиков. Тут Анна Николаевна уж напоминала, что мужики рябчиков не разводят и разорятся, гоняясь за ними, - "рябчики будут за мой счет, чтобы не умереть тебе с голоду..."

Дубельты богатели - но неспокойно, суеверно богатели.

"Богу неугодно, чтобы я очень разбогатела, и все посылает мне небольшие неудачи, чтобы я жила посмирнее и поскромнее; на мельницу ветер дует все от дома, хотя ее и переносят; хлеб продам, и через две недели, много через два, три месяца, вдруг цена поднимется вдвое или втрое".
Жандармы, развозящие дубельтовские письма, посылки и прочее, также тревожат помещицу, в молодые годы не так понимавшую роль голубого мундира:
"Скажу тебе, Левочка, что есть одно обстоятельство, которое меня немного беспокоит. Николинька мне сказывал, что к его обозу ты хотел прикрепить жандарма. Вот я и боюсь, чтобы тебе за это не было какой неприятности. Поедет обоз по Варшавскому шоссе; кто-нибудь увидит жандарма при обозе, спросит, донесет об этом - беда! - уж ежели и дал ты жандарма, то уж графу своему скажи, чтобы в случае он мог постоять за тебя. Впрочем, ты, конечно, сам лучше знаешь, как поступить, только признаюсь тебе, что меня этот жандарм при обозе как-то порядочно беспокоит".
Ей не нравится, что у сына Мишиньки прихоть
"везти с собою на Кавказ повара (на 60 р. серебром в месяц)... Если Мишинька надеется, что я отдам ему своего Фому, то я сделать этого не могу, потому что Фома необходим для моего спокойствия и здоровья.

Что наши дети за принцы?.."

В другом послании:
"Ты говоришь, Левочка, что дай бог, чтоб Мишинька помнил, что он только Дубельт, а не герцог Девонширский".
Генерал и крупный начальник боится зарваться. Он знает, что ходят слухи о больших взятках, им получаемых, и о секретной его доле в доходах крупного игорного дома. Правда, когда граф Потоцкий, пытаясь избавиться от пензенской ссылки, предложил Дубельту 200 тысяч рублей, то получил отказ: про это было сообщено Николаю I, который будто бы велел передать Потоцкому, что не только у графа, но и у него, царя, нет достаточно денег, чтобы подкупить Дубельта.

Вопрос о том, брал ли Дубельт, не решен. Кажется, - не брал. Но есть такой термин, удачно введенный в научный оборот ленинградским пушкинистом В.Э. Вацуро: "социальная репутация". Дубельт стоял во главе учреждения чрезвычайно бесконтрольного и так легко мог бы сделать то, что делали тысячи, - брать!.. Отсюда - репутация. Да если и не брал, то, может быть, это плохо? Может, лучше, если бы брал? (Герцен говорил, что в России жить было бы невозможно, если бы чиновники не брали взяток и всегда строго исполняли приказанное.) Во всяком случае, Дубельту не раз приходилось объясняться в том роде, как он сделал это однажды в записке на имя шефа жандармов Орлова:

"В журнале "Le Corsaire Satan" ("Сатанинский корсар") (1846) напечатана статья, что мой отец был еврей и доктор; что я был замешан в происшествии 14 декабря 1825 года, что в III отделении я сделал незначительные упущения по части цензуры, но неведомо как за эту мною сделанную ошибку уволен от службы Мордвинов; что моя справедливость падает всегда на ту сторону, где больше денег; что я даю двум сыновьям по 30 тысяч руб. содержания, а молодой артистке 50 тысяч - и все это из получаемого мною жалованья 30 тысяч рублей в год.

Я хочу завести процесс издателю этого журнала и доказать ему, что отец мой, был не жид, а русский дворянин и гусарский ротмистр; что в происшествии 14 декабря я не был замешан, а напротив считал и считаю таких рыцарей сумасшедшими, и был бы не здесь, а там, где должно быть господину издателю; что цензурную ошибку сделал не я, а Мордвинов, что у нас в канцелярии всегда защищались и защищаются только люди неимущие, с которых, если бы и хотел, то нечего взять; что сыновьям даю не по 30, а по 3 тысячи рублей, и то не из жалованья, а из наследственных 1200 душ и т.д.

Как ваше сиятельство мне посоветуете?"

На полях написано рукою Орлова:
"Я государю императору показывал, и он изволил сказать, чтоб не обращать внимания на эти подлости, презирать, как он сам презирает".
Записка занятная как своим тоном и фактами, так и отзывом о "сумасшедших рыцарях" - старых сослуживцах, третий десяток лет живущих и умирающих в изгнании, опале. Среди них, между прочим, и родной брат нового шефа жандармов, он же прежний приятель-корреспондент автора письма (впрочем, Михаила Орлова уж четыре года как нет в живых).

Итак, служба идет вперед, но слишком уж многие блага Дубельтов прямо и косвенно образуются из этой службы. И только бы не потерять все в один миг, как это случилось с прежним начальником Александром Мордвиновым!

Управляющий III отделением все более зол, нервен, осторожен: приближается холера, продолжаются европейские революции.

Как известно, кружок петрашевцев был раскрыт благодаря усердию агентуры министерства внутренних дел, Орлов же и Дубельт получили сведения лишь за три дня до арестов. Николай I был недоволен ротозейством III отделения, и это обстоятельство имело два результата. Во-первых, Дубельт старался уменьшить значение общества, открытого другим ведомством, и в дневнике своем записал, что этих людей должно выслать за границу, а не в крепость и Сибирь (последнее-де вызовет "сожаление и подражание").

В следственной комиссии он был самым снисходительным к обвиняемым: один из допрашиваемых - Федор Достоевский - запомнил Дубельта как "преприятного человека"; во-вторых, афронт с обнаружением петрашевцев мог быть исправлен только серией энергичных мер и выявлением других злоумышленников. Последовали разные крутые меры и свирепости (перемены в министерстве народного просвещения, резкое усиление цензурного режима и пр.). Желая проявить усердие, Дубельт взялся за училище правоведения и буквально вытряс доносы на двух студентов - Беликовича и Гагарина, - после чего Беликовича отдали в солдаты (где он и погиб), Гагарина отправили юнкером в армию, а директору влепили "строгий выговор с занесением в формуляр". Директор училища князь Николай Голицын утверждал позже, будто только эта быстрая полицейская мера помогла Дубельту удержаться на своем посту начальника III отделения: "Дубельт как казна, которая в огне не горит и в воде не тонет..."

Разные мемуаристы свидетельствуют, что к концу 1849 года царь Николай поседел, ожесточился, сделался более замкнут; его ближайшие люди, естественно, должны были приладиться к новому настроению монарха. Именно от этого времени до потомков доносятся необычные для Дубельта восклицания:

"Герцен... мерзавец. Не знаю в моих лесах такого гадкого дерева, на котором бы его повесить" (эмигрант Герцен только что объявлен вне закона).

О недавно умершем Белинском: "Мы бы его сгноили в крепости".

Прежде такой тон был несвойствен Дубельту. Он был, как острили в те годы, "генерал Дубль", то есть "двойной, лукавый генерал". Обычно - вежлив, внешне мягок, предупредителен. Герцен в ту пору, когда Дубельт еще не собирался его повесить в "своих" (очевидно, рыскинских) лесах, а ограничился лишь его высылкой в Новгород и даже советовал, как лучше получить заграничный паспорт, - Герцен хорошо раскусил вежливость Дубельта:

"Жандармы - цвет учтивости; если бы не священная обязанность, не долг службы, они бы никогда не только не делали доносов, но и не дрались бы с форейторами и кучерами при разъездах. Поль-Луи Курье * уже заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми людьми".
* Поль-Луи Курье- известный французский литератор и политический публицист.
"Дубельт начал хмуриться, - вспоминает Герцен в другом месте, - то есть еще больше улыбаться ртом и щурить глазами".

В конце "петербургской" главы "Былого и дум" (часть IV, глава XXXIII) автор прощается со столицей и с управляющим III отделением:

"Я посмотрел на небо и искренно присягнул себе не возвращаться в этот город самовластья голубых, зеленых и пестрых полиций, канцелярского беспорядка, лакейской дерзости, жандармской поэзии, в котором учтив один Дубельт; да и тот - начальник III отделения".
Но в 1849 году и Дубельт был неучтив. Даже Анне Николаевне достается:
20 сентября 1849 г.
"Ты делаешь мне выговор, Левочка, за мою откровенность в одном из писем. Виновата, мой ангел, впредь не буду. Но я полагаю, что ты напрасно беспокоишься. Все-таки, не велишь - так я и не буду писать откровенно; а за тот раз прости меня".
Кажется, речь идет о следующем месте в одном из прежних писем:
"Нынче всякий лакей смотрит в императоры или, по крайней мере, в президенты какой-нибудь республики. Хотя, может быть, Сидор и Александр и не имеют намерения сбить с места Людовика-Наполеона, но все-таки им кажется, что они ничем не хуже ни его, ни князя Воронцова..."
И снова, как прежде, в самом начале службы, как четырнадцать лет назад, жена утешает загрустившего супруга и поощряет к большей уверенности в своих силах:
"Ты смирен и скромен... а разве и тут нет утешения, что, несмотря на твою скромность и твое смирение, все-таки ты выше стал всех своих сверстников. Где Лизогуб и Орлов? Где Олизар и Муханов? Где остались за тобою все прочие твои сослуживцы и знакомые? Ты таки все себе идешь да идешь вперед. Будем благодарны богу за те небольшие огорчения, которыми угодно ему иногда нас испытывать, для очищения дел наших и нашей совести".
Действительно, где Орлов, Муханов, Олизар - гордые, свободные, веселые люди 1820-х годов?

Петрашевцев сослали; 21 "государственный преступник" стоит на Семеновском плацу, ожидая расстрела, а затем слышит: "Лишить всех прав состояния и сослать в каторжные работы в рудниках на 12 лет"...

Тут, однако, гроза миновала; царь, наказав "преступников", простил верных слуг - и дела Дубельта стали вдруг хороши, как никогда прежде.

"Ты пишешь, Левочка, что государь подарил тебе табакерку со своим портретом, а ты подарил ее детям. Мне кажется, мой ангел, что тебе следовало бы сохранить ее у себя... У них эта табакерка будет валяться; это увидят и, пожалуй, перенесут куда не надо, что ты брезгаешь царским портретом и отдал его, а у себя сохранить не хотел..."
Итак, в самой середине XIX века, во времена несчастливые и для России крестьянской, и для России промышленной, и для военной, и для свободомыслящей, - именно в эти годы в одной генеральской и помещичьей семье апофеоз счастья: "Твое имя гремит по всей России, меня любят и слушают в здешнем углу..."

Тут как раз глава семьи после нескольких лет петербургского отдаления приезжает к себе в гости недели на две: поздняя осень 1849 года, только что кончилась работа Следственного комитета по делу петрашевцев...

28 октября 1849 года.

"Проводив тебя... мы не вернулись наверх, и все три, я, Александра Алексеевна и Ириша, пустились взапуски рыдать и плакать горькими слезами. Наконец, я первая взяла себя в руки и стала говорить о делах со старостами и земскими, между тем как Ириша, у которой не случилось никакого дела для ее рассеяния, продолжала заливаться и хныкать. Я после некоторого времени позвала ее к себе для прислуги и поцеловала за то, что она так горько плачет о твоем отъезде, а она заплакала еще пуще и едва могла выговорить: «Как же не плакать о нем, ведь жалко - мы его как за какого бога считаем!»

Видишь, Лева, я правду говорю, что если бы мы жили в времена мифологические, когда благодетелей рода человеческого делали богами, ты был бы богом, - и верно богом милости и правды.

Огорчило меня только то заключение, что как я перестала плакать первая, потом унялась Сашенька, а Ириша плакала дольше всех - так по этому видно, что она тебя любит наиболее из нас троих; такое открытие меня озадачило, и мне жаль стало, что не я плакала дольше всех, потому что мне кажется - я должна тебя любить и люблю более, чем Ириша, - как ты думаешь?

В разговоре моем со старостами, в вечер твоего отъезда, первое мое слово начиналось так: «А что! Каков ваш барин?» И каждого из них в свою очередь ответ был следующий: «Ах, матушка, кажется, таких господ, да даже и таких людей на свете нет», - ты, конечно, догадываешься, что я вполне согласна с ними... В таком упоении я бывала только 16-ти лет от роду, у дядюшки Николая Семеновича и у бабушки Анны Семеновны на вечерах, где мы танцевали и нас было столько девиц и кавалеров с нами, дорогих и любезных, что нельзя было описать той радости и того восхищения, какое мы чувствовали, танцуя просто и ненарядно, в белых коленкоровых платьицах, но зато так весело, как было мне теперь с тобою".

На тех вечерах у дядюшки, адмирала Мордвинова, среди дорогих и любезных кавалеров были, разумеется, все те же "сумасшедшие рыцари", о которых Анна Николаевна считает полезным вспоминать и в часы такого счастья...
"Я сегодня получила твое письмо, мой ангел, где ты пишешь, что Катерина Николаевна Орлова привозила тебе дочь Марьи Николаевны Волконской, вышедшую замуж за Молчанова, чиновника особых поручений при иркутском генерал-губернаторе Муравьеве. Ты жалеешь о молодой этой женщине и говоришь: «Не то бы она была, если бы отец не испортил ее будущности». Но слава богу и то, что она вышла хоть за титулярного советника Молчанова. Фамилия хорошая, и ежели он сам хороший человек, то родные жены подвинут его очень скоро. Но как странно думать, что у Машеньки Раевской, этой еще в Киеве, при нас, едва выровнявшейся девицы и которую замужем за Волконским я даже и не видала, - что у нее уже дочь замужем... Мне все еще кажется, что я вижу Машеньку Раевскую лет семнадцати, веселую, тонкую, резвую, едва вышедшую из детства; а тут слышу, что уж у нее дочь замужем.

Увидишь Катерину Николаевну Орлову, очень кланяйся ей от меня; спроси ее о ее сестрах Елене и Софе, а также о брате ее Александре Николаевиче и его дочери.

Какое это было цветущее семейство в Киеве; а теперь как разбросаны! Кто в земле, кто в Италии, кто в Сибири; а какое было семейство..."

Анна Дубельт очень часто подчеркивает, что помнит, как она счастлива, но, вздыхая над менее удачливыми, с испорченным будущим, и посмеиваясь сама над собой, все же продолжает желать для себя и своих "еще большего"!
3 сентября 1852 года, в связи со смертью министра двора Петра Волконского:

"Скажи, пожалуйста, кто займет место князя Волконского и будет министром двора? - Вот бы туда графа Орлова, а тебя сделать шефом жандармов. Орлов бы ездил с государем, а ты бы управлял корпусом, а нашего Колю бы взял в начальники штаба. Ты расхохочешься, как я это легко все перемещаю да размещаю; но если хорошенько рассудить, что это дело возможно, лишь бы кто надоумил о том государя - пусть бы тебя только назначили шефом жандармов, а Колю ты бы сам взял".

Помещица Дубельт меняет и расставляет главных государственных лиц по-семейному: мужа - в шефы, сына - начальником штаба; она привыкла менять и управлять, у нее министерский, а иногда и самодержавный склад ума: "Ты пишешь, что умер Жуковский, Набоков и Тарас. Разумеется, для меня Тарас всего важнее, и потому надо подыскать, как и кем заменить его".

Жуковский - поэт. Набоков - бывший председатель Следственного комитета по делу петрашевцев.

Тарас - управляющий петергофской дачей Дубельтов.

Многие письма госпожи Дубельт - это отчеты о самовластном управлении "маленькой Россией", Рыскиным и Власовым, перед одним из управляющих громадным Рыскиным и Власовым - Россией.

V

В стороне от тракта Петербург - Москва тихо. Усадебную тишину нарушают только просители, осаждающие Анну Николаевну. Однажды она сообщает: "У нас масса гостей и просителей - так что все комнаты заняты посетителями". Анна Дубельт не дает мужу забыть какую-нибудь из переданных ею просьб, по нескольку раз спрашивает: как бы дать местечко получше племяннику ее приятельницы, вернуть крестьянину единственного сына, забритого в рекруты (не упуская, впрочем, случая присовокупить: "Если бы ты знал, какие дряни эти солдатские сыновья. Оставаясь сиротами, без отца, без матери, они растут без всякого надзора и делаются первыми негодяями в вотчине").

В другой раз муж должен улучшить судьбу некоего несчастного священника (духовенство, кстати, Дубельт не любит и в дневнике своем именует его "самой бесполезной и недостойной частью русского народонаселения"); наконец, являются даже "окрестные вольные крестьяне" и просят от имени "24 тысяч душ", чтобы не переводили их окружного начальника Палеева, ибо "у них такого начальника не было, а другой будет бог знает каков".

Помещица Дубельт много, очень много пишет про своих крестьян. Приказчик Филимон назвал дочь Анной, а сына Левонтием, в честь хозяев:

"Наши люди только из-за доброго слова так стараются. Им всего страшнее прогневить меня; а мой гнев состоит в том, что я не так ласкова к тому человеку, который провинился передо мною: обращаюсь с ним сухо, никогда не взгляну на него, не пускаю на глаза; вот все мое наказание. - А как они этого боятся".
Матрена, одна из пяти горничных, нагрубила барыне: не явилась вовремя, потому что у нее "корова не доена и обед не сварен". Но ее не секут и не продают другому помещику, а только отставляют из усадьбы. Дубельт одобряет этот метод: "Не надо взыскивать со старых служителей".

Оброк барыня взимает обыкновенный, охотно дает отсрочку и разные милости:

"Хочу помочь своему мужичку Тимофею Макарову: построил в Тяглицах каменный дом и каменную лавку, в которой торгует очень удачно. Он просит 150 р. серебром на 2 года: он расторгуется пошире; нам же это лучше".
Анна Николаевна не хочет отдавать Власово сыну Николиньке, который может проиграть имение в карты:
"Участь крестьян моих очень меня озабочивает. Ты знаешь, что я люблю крестьян своих горячо и нежно; они также мои дети, и участь их, не только настоящая, но и будущая, пока могу ее предвидеть, лежит на моей ответственности".
Помещица сообщает мужу, что во Власове "мне все так рады, что не знают, что делать от радости". Добрые, ровные отношения помещика со своими крепостными кажутся генералу Дубельту тем эталоном, которого надо держаться; в дневнике записывает:
"Нет, не троньте нашего мужичка, а только подумайте, чтобы помещики были милостивы с ним... Тогда мужичок наш будет свободен и счастлив... Пусть мужики наши грамоте не знают - еще не зная грамоты, они ведут жизнь трудолюбивую и полезную... Они постоянно читают величественную книгу природы, в которой бог начертал такие дивные вещи, - с них этого довольно".
Дубельтам представляется, что крепостное право - еще на много-много лет. Если бы знали, что и десяти не будет до реформы 1861 года... Не знают и не предвидят!

Задумаемся над их добротою... По "схеме" страшный глава тайной полиции должен бы в имении всегда замачивать розги в соленой воде и сдирать с крепостного шкуру-другую. А зачем ему? Он во главе столь строгого учреждения, что может позволить себе добродушие. Дубельты - обыкновенные баре, лучше многих. Положим, в Тверской губернии крестьянам вообще живется вольнее (плохие земли, их отпускают на оброк), чем в черноземных и барщинных Тамбовской, Курской... Но все же крестьяне, видно, и впрямь довольны рыскинскими господами (с другими хуже, и ведь добрый окружной начальник может вдруг смениться недобрым!). Анна Николаевна, пожалуй, прожила жизнь в полной уверенности, что крестьянам свобода вообще не нужна и что если бы разжались государственные клещи, усовершенствованные ее мужем, то ее людям и в голову не пришло бы пустить красного петуха и присвоить добро "любимой госпожи".

Правда, кое-какие конфликты с крепостными случаются даже у Дубельтов - но о многом ли это говорит?

Александр, лакей генерала, пойман на воровстве.

"Его бы следовало отдать в рекруты, но это мы всегда успеем. Ты спрашиваешь, мой ангел, что с ним делать? Пришли его сюда в Рыскино; авось он здесь исправится. Только сделай милость, не отдавай ему хорошего платья; я его сперва в горницу не возьму, то ему немецкое платье не нужно. Пусть походит в сером кафтане за наказанье. Все здешние дворовые и лучше его поведением, да ходят же в серых кафтанах, а ему это послужит к исправлению... Ежели он исправится, он будет нужен мне; если же будет продолжать дурно вести себя, то при первом наборе отдам его в рекруты. Но прежде надо испытать, может быть, он исправится".
Другой лакей генерала сказал, что "хозяина нет дома" самому графу Воронцову. Супруги взволнованы, и помещица предлагает по этому поводу целую теорию:
"В старину люди были крепче, усерднее, исправнее, и притом составляли как бы часть семейства своих господ. Тогда и бывали дворецкие, камердинеры, даже буфетчики необыкновенные; но теперь всяк думает о себе и никто о своем господине позаботиться не хочет. Вот и я чрезвычайно довольна своими людьми; но как сравнить, сколько комнатная прислуга служит мне хуже старост моих и крестьян, я это себе объясняю так, что посвящать свою жизнь мелочам труднее, чем великим делам. Старосты, крестьяне все занимаются делами видными и... оно и им самим любо. А в комнате около господ все мелочи, которые однако ж требуют постоянного напряжения памяти, терпения, усердия".
Почему-то помещица не хочет сказать, что оброчные крестьяне в отличие от дворовых несколько более свободны и экономически независимы (часть урожая оставляют себе, уходят на заработки).

Но хотя и вывелись "необыкновенные дворецкие, камердинеры и буфетчики", все как будто идет по-старому, по-хорошему, и серьезных перемен на наш век и при наших детях не придвидится...

VI

Миллионы раз люди радовались и способствовали опасному и губительному для них делу, не ведая, что творят. Некто прилагает все силы, чтобы добиться должности, которая приведет его к гибели; другой мечтает перебраться в город, чтобы отравиться дымным воздухом и пораньше израсходовать мозг, сердце, нервы...

Леонтий Васильевич Дубельт знал, чего он хочет: чтобы навеки так было, как есть. Но деньги нужны, и где-то в Сибири его пай способствует извлечению золота из недр, а золото идет в оборот, дымят фабрики, укрепляются купцы (низшее сословие, но как без них?). И они тут же готовы внедриться в благородные семейства Дубельтов и Мордвиновых!..

11 октября 1852 года комментируется сватовство двоюродного племянника - и снова будто пересказ из Островского (который, между прочим, именно в это время начинает сочинять):

"Теперь о Костиньке и намерении его жениться на дочери купца Никонова. Ежели девушка хороша и хорошо образована, то давай бог; если же она похожа на других купеческих дочерей, белится, румянится, жеманится и имеет скверные зубы, то никакие миллионы не спасут ее от несчастия быть не на своем месте. Впрочем, это до нас, не касается. Костиньке жить с женою, а не нам, и мнение сестры Александры Константиновны несравненно в этом случае важнее моего. - Хорошо взять мильон приданого за женою; дай бог, чтобы это дело сбылось и чтобы Костя был своим выбором доволен. Желаю успеха и счастия.

Напиши мне, Левочка, что будет из этого; оно очень любопытно. Только, правду сказать, не совсем приятно иметь купца такой близкой роднёю. Они всегда грубоваты; а как богачи, то еще вдвое от того грубее. Ну да это безделица в сравнении с выгодами, какие доставит это супружество семейству сестры Александры Константиновны".

Как раз в эти годы неподалеку от Рыскина прокладывают первую в стране большую железную дорогу меж двумя столицами. И как же понять, что есть связь, длинная, через много звеньев, между тем, как господин и госпожа Дубельты из дормеза пересаживаются в вагон, и тем, что скоро их жизни, укладу, времени конец.
19 сентября 1850 года.

"Как я рада, Левочка, что ты прокатался по железной дороге до Сосницкой пристани и хоть сколько-нибудь освежился загородным и даже деревенским воздухом. Ты говоришь, мой ангел, что когда дорога будет готова, то, пожалуй, и в Спирово приедешь со мною пообедать. Вот славная будет штука!"

Через год с лишним, 10 января 1852 года, когда дорога уже открыта:
"Милый мой Левочка, ты так добр, все зовешь меня в Петербург хоть на недельку. Уж дозволь дождаться теплой погоды, а то неловко возиться с шубами и всяким кутаньем, когда надо так спешить и торопиться. Когда выйдешь на станцию да снимешь шубу, да опять ее наденешь, так и машина уйдет. - Рассказывают, что одна барыня, недавно, вышла на станцию из вагона 2-го класса, а ее горничная из вагона 3-го класса. Как зазвенел колокольчик, горничная, будучи проворнее своей госпожи, поспела в свой вагон и села на место, а барыня осталась, и машина уехала без нее. Каково же ей было оставаться на станции целые сутки, без горничной, без вещей, и еще потерять деньги за взятое место. Я боюсь, что на каждой станции останусь; а ведь ехать всю ночь, нельзя не выйти из вагона. Все-таки летом и легче и веселее; светло, окна не замерзшие. Можно и в окно посмотреть, окно открыть, а зимою сиди закупоривши".
Однако и летом Анна Николаевна не решается воспользоваться новым видом сообщения, пусть втрое приблизившем ее к мужу:
"Во-первых, боюсь опоздать на какой-нибудь станции, а во-вторых, со мною большая свита и это будет дорого стоить; а я одна ехать не умею. Мне нужна Надежда, нужна ей помощница; нужен лакей, нужен повар; нужна Александра Алексеевна. Еще нужно взять Филимона, потому что без меня ни за что не останется".
Вот какие трудноразрешимые проблемы ставят перед медлительными сельскими жителями новые, доселе невиданные темпы! Например: во сколько же обойдется дорога, если всегда брать по восемь - десять мест? И нельзя же ехать вместе с горничной в 1-м или 2-м классе, но опасно усадить ее в 3-ий - как бы "машина не уехала"...

Техника демократизирует!

Однако и помещица и крестьяне по-разному, но оценили пользу "чугунки".
 

Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские...
Сколько их? Ваничка, знаешь ли ты?..

Впечатления Анны Дубельт сильно разнятся от впечатлений Николая Некрасова.

Двадцать шестого мая 1852 года она расхваливает своих крестьян, которые работают на "чугунной дороге":

"Они получили задаток по 4 р. 50 к. на каждого и просили жандармского офицера Грищука доставить эти деньги ко мне, 86 р. 50 к., дабы я употребила их по своему усмотрению, как я рассужу получше. Это так восхитило подрядчика, что он прибавил им по 1 р. серебром на человека за доверенность к своей помещице... Сумма небольшая, но для мужика она бесценна, потому что это плод кровавых трудов его; и несмотря на то, что он верит своему помещику, тот не только его не обидит, но еще лучше его самого придумает, куда эти деньги употребить получше. Не правда ли, Левочка, что такие отношения с людьми, от нас зависящими, весьма приятны?"
Осенью госпожа Дубельт рекомендует мужу одного из его подчиненных:
"Жандармский офицер, который к тебе привез мои яблоки из Волочка, есть тот самый Грищук, который мне много помогает по делам моим в Волочке, в отношении железной дороги. У меня беспрестанно стоят там крестьяне в работе, и этот Грищук такой добрый для них и умный защитник, что рассказать нельзя. По его милости все получают плату наивернейшим образом: всех их содержат отлично, берегут, и каждый находит себе прекрасное место".
В конце года около тридцати ее крестьян отправляются на строительство Варшавской железной дороги. Помещица просит мужа, чтобы узнал и сообщил, какая полагается плата рабочим: "Условия, какие тебе угодно, только бы их не обидели и чтобы можно было отойти домой летом, когда нужно". Ясно, что к заключению условий генерал имеет прямое отношение. Лишний рубль серебром... Кто знает, может быть, этот рубль для дубельтовских людей был взят за счет других, недубельтовских, наблюдать за которыми, собственно, и поставлен жандарм Грищук...
 
С богом, теперь по домам - поздравляю!
(Шапки долой - коли я говорю!)
Бочку рабочим вина поставляю
и - недоимку дарю!..

Можно было бы, вероятно, написать интересное исследование, сравнив положение и доходы крепостных, принадлежавших важным государственным лицам и - не важным, обыкновенным дворянам. "Важные" в среднем, наверное, приближались к государственным крестьянам (жившим лучше помещичьих). Надбавки их были, в конце концов, прибыльны и господам; жандармы, становые, чиновники были осторожнее с людьми министра или начальника тайной полиции, и это была скрытая дополнительная форма жалованья больших господ. Поэтому генералу Дубельту было выгоднее посылать своих крестьян на чугунку, чем соседнему душевладельцу; поэтому генерал и генеральша больше и смелее интересовались разными хозяйственными новшествами, которые все больше окружали их, тихо и невидимо угрожая...

Дубельты интересовались и даже обучались...

17 мая 1852 года - горячая пора.

"Но выше работ есть у нас с Филимоном желание поучиться хорошему. И меня и его, моего помощника, прельщают описания хозяйства в Лигове у графа Кушелева. Филимону хочется посмотреть, а мне хочется, чтобы он посмотрел, как там приготовляют землю под разный хлеб; как сеют траву для умножения сенокоса и проч.".
Крепостному управляющему дан отпуск "только до будущего воскресенья", и Анна Николаевна посылает мужу целую инструкцию насчет Филимона. Вообще все переживания и описания, связанные с экспедицией Филимона, относятся к колоритнейшим страницам переписки.
"Хоть Филимон человек умный, - пишет Анна Николаевна, - но ум деревенский не то, что ум петербургский. В первый раз в Петербурге и помещик заблудится, не только крестьянин. Сделай милость, дай ему какого-нибудь проводника. Как Филимон первый раз в Петербурге, мне хочется, чтобы он посмотрел что успеет. Сделай милость, Левочка, доставь ему средства и в театре побывать, и на острова взглянуть. Пусть на островах посмотрит, какая чистота и какой порядок, так и у нас в Рыскине постарается завести.

Я дала ему на проезд и на все расходы 5 золотых; это значит 25 руб. 75 к. серебром. Если этого будет мало, сделай милость, дай ему еще денег... Сделай для меня милость, Левочка, приласкай моего славного Филимона; он такой нам слуга, каких я до сих пор не имела".

На другой день, во изменение прежних указаний, помещица пишет:
"Нечего давать Филимону людей в проводники, я даю с ним отсюда бывшего кучера Николая".
Через восемь дней:
"Филимон вернулся и говорит: «Заберегли, матушка, меня в Питере, совсем заберегли! Леонтий Васильевич, отец родной! Кажется, таких людей на свете нет. Если бы не совестно, я бы плакал от доброты его. И как он добр ко всякому! В Демидовском всякую девочку приласкает. Были фокусы, он всякую поставит на такое место, чтобы ей получше видно было»".
Анне Николаевне нравится все это:
"Будь он приказчик Кушелева или Трубецкого, ты бы об нем и не подумал, - а как он мне служит хорошо и меня тешит своим усердием и преданностью, то ты от этого и "заберег" его до самого нельзя".
Итогом поездки явился также соблазн: "не купить ли молотильную машину, какая в Лигове, но она будет стоить более 400 рублей серебром".

Наконец, в последний раз поездка Филимона вызывает серьезные размышления на самые общие темы:

"Какая примерная преданность у Филимона; Сонечка мне пишет, что она его уговаривала пробыть еще хоть один день в Петербурге, посмотреть в нем, чего еще не видел. «Благодарствуйте, Софья Петровна, - отвечал он, - буду глядеть на Питер, меня за это никто не похвалит, а потороплюсь к нашей матушке да послужу ей, так это лучше будет». - Пусть же наши западные противники, просвещенные, свободные народы представят такой поступок, каких можно найти тысячи в нашем грубом русском народе, которого они называют невольниками, serfs, esclaves!

Пусть же их свободные крикуны покажут столько преданности и благодарности к старшим, как у нас это видно на каждом шагу. У них бы залез простолюдин из провинции в Париж, он бы там и отца и мать забыл! А у нас вот случай, в первый раз в жизни попал в Петербург и не хочет дня промешкать, чтобы скорее лететь опять на службу - его никто не принуждает; ему в Петербурге свободнее, веселее; но у него одно в голове - как бы лучше исполнить свои обязанности к помещику. Поэтому помещик не тиран, не кровопийца, русский крестьянин не esclave, как они говорят. У невольника не было бы такой привязанности, если бы его помещик был тиран. Этакая преданность - чувство свободное; неволей не заставишь себя любить".

Леонтий Васильевич в своем дневнике вторит жене:
"Народ требует к себе столь мало уважения, что справедливость требует оное оказывать... Отчего блажат французы и прочие западные народы? Отчего блажат и кто блажит? Не чернь ли, которая вся состоит из работников? А почему они блажат? Не оттого ли, что им есть хочется и есть нечего? Оттого что у них земли нет, - вот и вся история. Отними у нас крестьян и дай им свободу, и у нас через несколько лет то же будет... Мужичку же и блажь в голову нейдет, потому что блажить некогда... В России кто несчастлив? Только тунеядец и тот, кто своеволен... Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен".
Генерал не слышит великих и страшных громовых раскатов... Кажется, до тех лет еще далеко-далеко. А до конца жизни генерала и генеральши - близко...

VII

1850-е годы - "вечер жизни". Приближается зима, "и пойдет это оцепенение природы месяцев на семь и более. Дай бог терпения, а уж какая скучная вещь - зима!" Анна Дубельт жалуется на нездоровье, бессонницу и страшную зубную боль, от которой порою "зимними ночами во всем обширном доме не находила места". "А как пойдут сильные морозы, и ни в доме, ни в избах не натопишь... Много топить опасно, а топить как следует - холодно".

Седовласая помещица, как и двадцать лет назад, не дает себе покоя - ездит смотреть озимь, просит прислать из столицы шерсти и кормового горошку, принимает и наставляет старост, рассуждает о давно выросших детях.

"Тяжело видеть, что сын только и думает, как бы ему уехать от матери поскорее, что ему не нужно ее участие; что она даже в тягость, и что вместо утешения от беседы с матерью дал бы бог скорее избавиться от ее присутствия - я это чувствую, тем более понимаю, что по несчастию то же самое сама испытывала к своим родителям. Но мои родители, ты сам знаешь, то ли были для меня, что я для моих детей?

Ты не имеешь права сказать, Левочка, мы и нас. Тебя они любят, я, конечно, посерьезнее и побольше их связываю. Я не из того общества, к которому они привыкли; новостей рассказать не могу, рассуждения мои надоели, да и мои советы в тягость; мои речи наводят скуку".

Услышав о нездоровье сына Николиньки, Анна Николаевна хочет к нему в полк - "да он меня не желает". Зато когда Мишиньку, воевавшего на Кавказе, обошли наградой, из деревни в город, к мужу, несется решительное: "не грусти, а действуй!, действуй на Орлова, Аргутинского, Воронцова и даже государя".
"За себя хлопотать нельзя, но за сына, это твоя обязанность, тем более, что ты имеешь на то все средства. Я Мише не отдам Власова, чтоб он его в карты не проиграл, а за отличное его мужество горой постою и не отстану от тебя, пока ты не раскричишься за него во все горло так, чтобы на Кавказе услышали твой крик за Мишу и отдали бы ему полную справедливость".
Между тем еще более пожилой адресат письма, многолетний начальник тайной полиции, видно, все чаще жалуется на свои хворости, а из утешений его супруги мы вдруг узнаем о режиме и образе жизни человека, отвечающего за внутреннюю безопасность страны:
"Мне не нравится, что тебе всякий раз делают клестир. Это средство не натуральное, и я слыхала, что кто часто употребляет его, не долговечен; а ведь тебе надо жить 10 тысяч лет. Берс * говорил Николиньке, что у тебя делается боль в животе от сидячей жизни. В этом я отнюдь не согласная. Какая же сидячая жизнь, когда ты всякой день съездишь к графу с Захарьевской к Красному мосту - раз, а иногда и два раза в день; почти всякий вечер бываешь где-нибудь и проводишь время в разговорах, смеешься, следовательно, твоя кровь имеет должное обращение. Выезжать еще больше нельзя; в твои лета оно было бы утомительно. Летом ты через день бываешь в Стрельне... а в городе очень часто ходишь пешком в канцелярию".
* А.Е. Берс - лейб-медик, отец Софьи Андреевны Толстой.
Супруги не видятся по нескольку лет: генерала не пускает служба, помещицу - нездоровье и хозяйство. За Дубельтом присматривает родственница, и жена не очень довольна:
"Мне обидно, будто ты без сестры не можешь обойтись три недели, когда без меня обходишься пять лет... А то ведь я так серьезно приревную, - знаешь, по-старинному, когда я ревновала тебя в старые годы, - даром, что мне теперь за 50 лет".
Судя по письмам, генерал не касался в них своих театральных пристрастий. Между тем из многих воспоминаний известно, что он был "почетным гражданином кулис", куда ввел его один из лучших друзей, Александр Гедеонов, печально знаменитый директор императорских театров. Интерес генерала к актрисам, разумеется, преувеличивался современниками - все та же "социальная репутация", но весьма правдоподобен портрет Дубельта в воспоминаниях актера Г.М. Максимова (полное название которых "Свет и тени петербургской драматической труппы за прошедшие тридцать лет. 1846-1876").

Брат автора, актер Алексей Максимов, однажды услышал от своей молодой супруги, балерины, что ее при всех оскорбил Леонтий Васильевич, назвав фамильярно "Натальей". Муж возмутился, и Дубельт при встрече отвел его в сторону: "Любезнейший Алексей Михайлович, нам нужно объясниться по поводу одного недоразумения. Вы считаете меня виновным в оскорблении вашей жены, за что хотите требовать "удовлетворения"... Прежде всего, я удивляюсь, что вы могли считать меня способным на оскорбление или на невежливое обращение с женщиной. Я надеялся, что, зная меня давно, вы могли иметь обо мне иное мнение. Что же касается до "удовлетворения", то, любезнейший мой, я уже стар для этого... Да и притом (добавил он улыбаясь), как шефу жандармов * , мне это не совсем прилично: моя обязанность и других не допускать до подобных "удовлетворений".

* Мемуарист тут не совсем верно определяет должность Дубельта.
Сконфуженный Алексей Михайлович стал уверять, что не удовлетворения хотел он требовать, но объяснения, по какому праву Леонтий Васильевич так фамильярно обходится с его женою, называя ее "Натальей".

На это Леонтий Васильевич сказал, улыбаясь: "Я понимаю ваше положение; вы чересчур разгорячились и наговорили много кой-чего, чего бы вовсе не следовало... Верьте, что мне сообщено все, до последнего слова в точности, и знаете что? - прибавил он, положа обе руки на плечи Алексея Михайловича, - примите добрый совет старика: будьте повоздержаннее на выражения даже в кругу товарищей. Что касается оскорбления вашей жены, то его никогда не было и не может быть с моей стороны. Жена ваша ошиблась - не дослышала. Всему причиной наша вольная манера: говоря, делать ударение на начале фразы и съедать окончание. Дело было так: я стоял на одной стороне сцены, а жена ваша - на другой; я, желая с ней поздороваться, окликнул ее следующим образом: "Наталья Сергеевна!" - причем Леонтий Васильевич произнес "Наталья" громко, а "Сергеевна" гораздо тише, так что на таком расстоянии, как сцена Большого театра, нельзя было слышать... Итак, дело кончилось миром, при заключении которого Леонтий Васильевич сказал: "Но все-таки считаю своим долгом извиниться перед вашей женой и перед вами, что, хотя неумышленно, был причиной вашего огорчения".

Речь Дубельта такая "дубельтовская", что можно поверить мемуаристу: и ласковость вперемежку с двумя угрозами, и дипломатическое объяснение эпизода, и возможная оговорка генерала, привыкшего к коротким отношениям с "актрисками"...

На склоне лет Дубельты все чаще говорят о продлении их рода и будущих внуках. Последние письма в "лернеровской пачке", посвящены свадьбам сыновей. Из письма от 13 апреля 1852 года мы узнаем - идут приготовления к браку Михаила Дубельта с дочерью Александра Сергеевича Пушкина - Натальей Александровной, которая живет с матерью Натальей Николаевной и отчимом генералом Ланским.

"Дай бог, чтобы его выбор послужил к его счастью. Одно меня беспокоит, что состояние у нее невелико и то состоит в деньгах, которые легко прожить. Миша любит издержки, а от 100 тысяч рублей ассигнациями только 4 тысячи доходу. Как бы не пришлось им нужды терпеть; но деньги дело нажитое. Мы с тобой женились бедны, а теперь богаты, тогда как брат Иван Яковлевич, Оболенские, Орловы были богаты, а теперь беднее нас. Всего важнее личные достоинства и взаимная привязанность. Кто бы ни были наши невестки, лишь бы не актрисы и не прачки, они всегда нам будут любезны и дороги, как родные дочери, не так ли, Лева?

Ежели это дело состоится, Левочка, Ланские согласны будут ли отпустить дочь свою на Кавказ или Миша тогда перейдет в Петербург?"

Уж тут государственный ум Анны Дубельт уловил важную связь событий. Мишиньке больше не хочется на Кавказ, а брак создает новую ситуацию, о чем еще будет говорено после.

16 апреля 1852 года младший сын прибыл погостить в Рыскино, и матери приходят в голову всё новые и новые идеи, о которых размышляет непрерывно:

"После первых лобызаний и оханий над собакой пошли расспросы и толки о невесте. Первое мое дело было спросить ее имя; а как узнала, что она Наталья Александровна, а старшая сестра Мария Александровна, - я так и залилась страстной охотой женить нашего Николиньку на Наташеньке Львовой. И там невеста Наталья Александровна, старшая сестра Мария Александровна, а мать Наталья Николаевна. В один день сделать две свадьбы, и обе невесты и тещи одного имени; обе милые и славные, оба семейства чудесные. Но, конечно, надо, чтоб Николинька сам захотел соединиться с Натальей Александровной Львовой, точно так же как Мишинька сам желает быть мужем Натальи Александровны Пушкиной".
Николай Дубельт, действительно, сватается за Львову, но тут уж Анна Николаевна засомневалась - не слишком ли хорош ее сын для такой невесты? Не лучше ли другая?
"Сенявские... без состояния, и зато сама как очаровательна! А у Львовой - состояние; ты пишешь, что у Сенявской мать грубая, чужая женщина, брат негодяй и все семейство нехорошее. - Да какое дело до семейства, когда она сама хороша? Не с семейством жить, а с нею. - Ты, например, не любил ни матушки, ни сестер, а меня ставил выше их, и я была тебе не противна.

Когда мы с тобою женились, мы были бедны, - Орловы, Оболенские, Могилевские, брат и Елена Петровна, были богачи. - А теперь, кто в лучшем положении, они или мы?"

Уж который раз судьба Орловых (очевидно, Екатерины и Михаила) потревожена для назидания, самоутверждения...

Меж тем брачные интриги идут своим чередом, и тут выясняется, что путь к свадьбе дочери Пушкина и сына жандармского генерала не слишком гладок:

"В твоих письмах, Левочка, ты говоришь, что Ланские тебя не приглашали бывать у них. А скажи-ка, сам Ланской отдал тебе твой визит или нет? - Я сама думаю, что тут вряд ли будет толк. Девушка любит Орлова, а - идет за Мишу; Орлов страстно любит ее, а, уступает другому..."
Опять Орлов, на этот раз - сын шефа жандармов...

Но вот и осень 1852 года.

Свадьба - дело решенное. Генерал хочет, чтобы венчание было в Рыскине. 13 октября Анна Николаевна возражает:

"Но как же можно с моей стороны надавать столько хлопот и тебе и Ланским? Шутка это - всем подниматься с места для моей прихоти? Ведь я могу ехать в Петербург; да только не хочется. Но для такого случая как не приехать? Тут сердце будет так занято, что никакие церемонии и никакие скопища людей не помешают... Ты пишешь, что был в театре и ждал только одну фигуру - нашу будущую невестку. Скажи, Левочка, так ли она хороша собою, как говорят о ней? Еще скажи, Лева, когда эти барыни сидели в ложе против тебя, видели они тебя, кланялись ли тебе или не обратили на тебя внимания?"
"Эти барыни" - очевидно, Наталья Николаевна с дочерью. Что-то уж не в первый раз спрашивает чуткая госпожа Дубельт о том, достаточно ли почтительны Ланские. Видно, чуть-чуть мелькнуло аристократическое пренебрежение к "голубому мундиру". А может быть невзначай упомянуто имя Александра Сергеевича, в бумагах которого рылся Леонтий Васильевич в феврале 1837 года? Впрочем, все это одно гадание: красавице невесте Наталье Пушкиной предстояло вскоре стать несчастнейшей женой Михаила Дубельта...
28 декабря 1852 года
(к письму позже - приписка рукою Дубельта: "Ох, моя умница, умница").

"Миша в начале мая возвращается на Кавказ. Но как он не хочет перейти ни в кавалергарды, ни в конногвардию, то вряд ли его можно пристроить. Не решится ли Наталья Николаевна Ланская сама попросить государя, для дочери, - чтобы ей, такой молоденькой, не ехать в Шуру * и не расставаться с мужем сейчас после свадьбы, - чтобы он оставил Мишу в Петербурге; а как оставить, у него средств много. Он так милостив к ней, а она так умно и мило может рассказать ему положение дел, что, вероятно, он поймет горе молодых людей и поможет им".

* Темир-Хан-Шура, в Дагестане.
В это время отец особенно щедр к сыновьям-женихам.
20 сентября 1852 года.

"Как я рада, что у Николиньки страшный смотр с рук сошел... Уж, конечно, первое приятное впечатление на государя сделали новые седла и новые конские приборы, которые ты, по своей милости и родительской нежности, так удачно устроил для Николиньки. Не шутка, как целый полк нарядных гусар выехал на конях, в новой прекрасной сбруе!.. Я воображаю, как наш Коля был хорош в своем мундире, со своим аксельбантом, на коне перед своим полком..."

"Новые седла, сбруи" радовали Леонтия Васильевича, но одновременно и огорчали. Не излишними расходами, а тем местом, которое они занимали в боевой технике и величии российской армии.

В это время он, Дубельт, как видно из его дневника, осмелился заметить своему шефу Орлову, что в Англии паровой флот и "при первой войне наш флот тю-тю!". На это мне сказали: "Ты со своим здравым смыслом настоящий дурак!" Дубельт еще раз попытался заговорить в этом же духе на заседании какого-то секретного комитета - и опять ему досталось. Кавалерия блистала новыми приборами, до Крымской войны осталось меньше года...

6 февраля 1853 года Анна Николаевна пишет мужу, что больна и вряд ли сможет быть на свадьбе младшего сына, назначенной на масленую; с сыном, кажется, все решилось, он остается в столице - Наталья Николаевна, очевидно, выхлопотала (а Дубельт, как обычно, боится чрезмерных домогательств).

"Сестру Сашеньку, Наташу, Мишу и бесподобную Наталью Николаевну Ланскую, всех обнимаю и люблю.

Я больше желаю, чтобы Наташеньке дали шифр * , чем Мишу сделали бы флигель-адъютантом - он может получить это звание и после свадьбы, а ей уже нельзя. - Не мешай, Лева, государю раздавать свои милости... рассердится, ничего не даст ни Мише, ни Наташе. Миша будет полковником, может, полк получит, а Наташа, замужем, уж шифр - тю-тю, не мешай, Лева, пусть государева воля никем не стесняется".

* То есть сделали фрейлиной.
На этом письме рукою Дубельта приписано:
"Последнее, к моей великой горести, - упокой, господи, эту добрую, честную благородную душу. Л. Дубельт. 22 февраля 1853 г.".
XI     ( sic! - V.V.)

Переписка кончилась. Анна Николаевна Дубельт умерла.

Дальше у Дубельтов все плохо - и личное и общее.

Началась Крымская война, а Россия не готова, хотя много лет перед этим жила "в тишине и порядке", гарантированных дубельтовским механизмом.

Не приводит Дубельтов к добру и родство с Пушкиными: пошли ужасающие сцены между супругами, сын Дубельтов бил жену, и все кончилось скандальным разводом.

Потом умер Николай I, и даже всеведущий Дубельт не мог точно знать, не было ли самоубийства. Перед смертью царь сказал наследнику, что сдает ему команду "не в должном порядке".

Алексей Федорович Орлов ушел из шефов; потомки Дубельта утверждали, будто Александр II предложил место Леонтию Васильевичу, тот сказал, что лучше, если будет "титулованный шеф": новый царь назвал его Дон Кихотом. Действительно, шефом жандармов сделали родовитого князя Василия Долгорукова, Дубельту же дали чин полного генерала и... уволили в отставку даже и со старой должности. 26 лет служил он в жандармах, 20 лет - начальником их штаба, 17 лет - управляющим III отделением.

Александр II был милостив, разрешил являться без доклада каждую пятницу в 9 утра, но все в России поняли отставку Дубельта как один из признаков политической оттепели - под Дубельтом больше нельзя было жить.

Снова, как после 1825 года, Леонтий Дубельт мучается от скуки и бездействия. Из газет узнает, что вернулись Волконский и другие уцелевшие друзья его дальнее молодости; что печатают Пушкина, Белинского и многое, чего он когда-то не допускал. И никто не помнит генерала Дубельта, кроме герценовского "Колокола", который просит за былые заслуги присвоить "вдовствующему начальнику III отделения" княжеский титул - "Светлейший Леонтий Васильевич, князь Дубельт-Бенкендорфский! Нет, не Бенкендорфский, а князь Дубельт-Филантропский".

Полный грустных предчувствий, читал он о начале подготовки крестьянской реформы, освобождающей рыскинских, власовских да еще 23 миллиона душ.

Как верный раб, неспособный пережить своего господина ("Гудело перед несчастьем... перед волей", - говорит Фирс из "Вишневого сада"), генерал от инфантерии Леонтий Васильевич Дубельт умер на другой год после освобождения крестьян.
 


ВСТУПЛЕНИЕ

ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА

Рассказ первый.
Рассказ второй.
Рассказ третий.
Рассказ четвертый.
Рассказ пятый.
---
«Вот это была музыка...»
Старец Афанасий
Письма
«О сколько нам открытий чудных...»
«Ты смирен и скромен»

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА

Рассказ шестой.
Рассказ седьмой.
Рассказ восьмой.
Рассказ девятый.
Рассказ десятый.
Рассказ последний.
---
За 150 лет и 5000 верст
Век нынешний и век минувший
Очень старая тетрадь
Серно
Век нынешний и век минувший (Окончание)
Заключение


РАССКАЗ ЧЕТВЕРТЫЙ Страница Натана Эйдельмана РАССКАЗ ШЕСТОЙ

Воспроизвели по изданию:
Н.Я.  Эйдельман, Твой XIX век. Изд. "Детская литература", М., 1980 г.
ученики Московской гимназии на Юго-Западе № 1543
Евгений Аверкин, Филипп Мордасов, Екатерина Овсянникова и Дмитрий Шаронов.

VIVOS VOCO!  -  ЗОВУ ЖИВЫХ!