Надпись на конверте с анонимным письмом Н. Эйдельман

ПУШКИН
ИЗ БИОГРАФИИ И ТВОРЧЕСТВА
1826-1837

Часть 3. УХОД

Глава VIII

“ПУТНИК...” 

...ляжешь на ночлеге,
В пристань, плаватель, войдешь,
Бедный пахарь утомленный,
Отрешишь волов от плуга
На последней борозде.

О дуэли Пушкина в XIX веке писали мало, в XX - очень много.

Временами причины трагедии казались ясными, и тогда одни утверждали, будто Пушкин, например, погиб “из-за ревности”; другие же видели главную, иногда единственную основу случившегося в действиях злонамеренной власти. Однако некоторых исследователей, истолкователей, людей, любящих, понимающих Пушкина, простые схемы никак не устраивали - и тут порою многое представлялось непонятным. Так, П.В.Анненков, выдающийся знаток биографии и творчества поэта, жалуясь И.С.Тургеневу на цензуру, находил одновременно и другие, более существенные трудности при описании последних дней Пушкина:

“Что делать! Он в столице, он женат, он уважаем - и потом он вдруг убит. Сказать нечего, а сказать следовало бы, да ничего в голову не лезет. И так и сяк обходишь... Какая же это биография? <...> Есть кое-какие факты, но плавают они в пошлости” [1].
Все, кто пытался добросовестно углубиться в зловещие коллизии 1836 - 1837 годов, постоянно испытывал несколько затруднений.

Во-первых, сюжет крайне деликатный, где даже крупнейшие специалисты порою сбивались на бытовые мелочи, невольно отдавали дань “сплетням”, допуская этические просчеты.

Во-вторых, проблема фактов: многих подробностей не знаем, важнейшие слова были в свое время не записаны, а только произнесены. Отсюда обилие необоснованных, искусственных гипотез, “моделей” события - и в то же время фактов не так уж мало, в них легко утонуть; крайне трудно - вовремя «отвлечься» для необходимых обобщений.

В-третьих, постоянная опасность, подстерегающая любого исследователя (а историка нравов, человеческих отношений в особенности!): речь идет об измерении прошедшего мерками другой эпохи, позднейшими психологическими нормами.

Наконец, четвертая трудность: разные «уровни истины», особенно заметные в такого рода делах. Можно сказать, что Пушкин погиб на дуэли, защищая честь жены, - и это не будет ложью; так же как утверждение, что его затравил двор, или, наконец, что он погиб — от «отсутствия воздуха».

Истина личностная, общественная, «космическая»: одна не противоречит другой.

Отнюдь не собираясь даже кратко обозреть всю историю дуэли и смерти Пушкина, попытаемся уяснить некоторые важные обстоятельства, делая как бы обширные заметки на полях того, что уже известно из трудов, созданных несколькими поколениями исследователей [2].

1834-й

С этого времени обычно начинают непосредственную историю гибели поэта. 1 января Пушкин записал в дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хо-телось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове» (XII, 318). Причисление поэта ко двору - источник ряда последующих неприятностей - таких, например, как выговор 16 апреля 1834 года: Пушкину за отсутствие на одной из придворных церемоний “мыли голову” (по его собственному выражению, часто встречающемуся в письмах и разговорах). “Говорят, - писал поэт жене на другой день, - что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом. Ни за какие благополучия!” (XV, 128). Поэт грустно шутил, что предпочитает быть высеченным, нежели ходить в паре с камер-юнкерами почти что “лицейского возраста” [3].

Разумеется, дело было не только в придворных неприятностях. “Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое не весело; перемена жизни почти необходима” (XV, 174): строки, написанные Жуковскому несколько месяцев спустя, относились уже к целому периоду, прожитому в Петербурге. Еще прежде в Дневнике Пушкина (1833 - 1835) описаны или упомянуты раздражающие обстоятельства, целая галерея лиц (Бринкен, Безобразов, Скарятин, Суворов, только что принятые в русскую службу Дантес и Пина), чьи истории были для поэта примером “обмеления общества”, упадка нравов, потери чести... В ту же пору Пушкин оскорблен тем, что Общество любителей словесности выбрало его в свои члены вместе с Булгариным: поэт писал М.П.Погодину в начале апреля 1834 года, что видит в Булгарине “ошельмованного негодяя, толкующего о чести и нравственности. И что же? в то самое время читаю в газете Шаликова: Александр Сергеевич и Фаддей Бенедиктович, сии два корифея нашей словесности, удостоены etc. etc. Воля Ваша: это пощечина” (XV, 124).

Таков был общий фон острейшего конфликта поэта с властями, разыгравшегося в конце весны и начале лета 1834 года.

История этого конфликта, давно известная, сравнительно недавно была обогащена обнаружением подлинников ряда важных документов.

20 марта 1972 года в Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР имени В.И.Ленина поступили материалы из семейного архива Миллеров. Среди рукописей оказалось десять автографов А.С.Пушкина, составляющих в совокупности тридцать семь страниц текста (одна творческая рукопись и девять писем). Все это были документы, собранные Павлом Ивановичем Миллером в основном на службе при Бенкендорфе [4].

Близость Миллера к Бенкендорфу позволила ему сыграть известную роль и в невеселой истории 1834 года, главные этапы которой необходимо напомнить.

20 и 22 апреля 1834 года Пушкин писал жене, отправившейся в Москву (см. XV, 129 - 130). Письмо было перлюстрировано московским почт-директором А. Я.Булгаковым, понятно, по распоряжению свыше (может быть, в связи с недавним “плохим поведением” поэта на придворных церемониях). Это был четвертый нам известный перехват пушкинской почты (а сколько еще было неизвестных!) [5]: в 1824-м вскрыли письмо (Вяземскому или Тургеневу), за что поэта сослали в Михайловское; в марте 1826-го распечатали письмо Плетневу, в ноябре перехвачено послание Погодина (см. гл. II).

И вот в 1834-м перлюстрируется письмо Пушкина к жене, где Бенкендорфа и царя возмутят следующие строки:

“Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей; первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет" (XIII, 129 - 130).
Пушкин узнает о перехвате своего письма и 10 мая записывает: “Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомил меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил” (XII, 328 - 329).

Как видно из этой записи, прошло какое-то время, прежде чем Пушкин узнал, что речь идет не о каких-то “скверных стихах, исполненных отвратительного похабства, и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне”, но что “московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный видно слогом не официальным, донесла обо всем полиции”. К моменту записи (10 мая) полиция “представила письмо государю”, затем “письмо показано было Жуковскому”, которому удалось несколько успокоить высочайших перлюстраторов.

Пушкин занес далее в дневник гневные строки по поводу этой истории:

“Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться - и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным” (XII, 329).
Между тем Жуковский был не единственным информатором Пушкина. Получив предупреждение о письме, которое “ходит по городу”, поэт сумел узнать о роли московской полиции (точнее, московского почт-директора А.Я.Булгакова) еще из одного источника.

В 1880 году об этом рассказал в печати Ф.М.Деларю, со слов своего отца М.Д.Деларю, лицеиста и поэта, хорошо знавшего Пушкина:

“Письмо это было перехвачено в Москве почт-директором Булгаковым п отправлено в III Отделение к графу Бенкендорфу. Секретарем Бенкендорфа был тогда Миллер, товарищ отца моего по Лицейскому пансиону. Граф передал ему письмо Пушкина, приказывая положить в портфель, с которым он отправился к докладу к государю. Миллер, благоговея сам перед талантом Пушкина и зная отношение к нему отца моего, тотчас же бросился к последнему и привез с собою письмо Александра Сергеевича, спрашивая, что ему теперь делать? Отец мой, ни минуты не колебавшийся в своем решении - во что бы то ни стало избавить Пушкина от угрожающей ему крупной неприятности и знавший рассеянность графа Бенкендорфа, взял у Миллера письмо, прочитал его и спрятал в карман.

Миллер пришел в ужас и стал умолять отца возвратить ему письмо, но отец мой отвечал, что отдаст его только в таком случае, если Бенкендорф о нем напомнит Миллеру. При этом отец мой спросил Миллера, разве не случалось ему получать от графа целые ворохи бумаг с просьбой положить их в особый ящик стола и недели через две, при напоминании об этих бумагах со стороны секретаря, просить последнего бросить их в огонь?

Миллер отвечал, что это даже часто случается. Следовательно, - возразил мой отец, - тебе нечего бояться.

Если бы, паче чаяния, Бенкендорф и вспомнил о письме, то ты скажешь ему, что уничтожил его вместе с другими бумагами, согласно распоряжению его сиятельства. Миллер согласился на это, а отец мой немедленно отправился к Пушкину, чтобы сообщить ему о случившемся. Бенкендорф не вспомнил о письме” [6]

Прочитав рассказ Ф.М.Деларю, Миллер опубликовал некоторые поправки и дополнения, сначала в газете “Новое время”, а затем тот же текст - в “Русской старине”. Препровождая 8 сентября 1880 года свою статью Я.К. Гроту, Миллер сообщало “Я в ней не исправляю неверностей и хронологических промахов Деларю, а возобновляю только факт в его настоящем виде. Меня одно смущает: не покажется ли это желанием с моей стороны похвастаться сделанной услугой?” [7]

Миллер в целом согласился с рассказом Деларю и признал свою особую роль в этой истории. Было также уточнено, что из Москвы в III Отделение прислали не подлинник, а копию с письма Пушкина к жене, “отмеченную припискою: “с подлинным верно”. Бенкендорф положил копию не в портфель, а “в один из двух открытых ящиков, стоявших по обеим сторонам его кресла перед письменным столом”. Каждый ящик делился на три отдела, шеф жандармов часто клал полученные бумаги “не в тот отдел”, и в конце концов поручил Миллеру “сортировать их каждый день и вынимать залежавшиеся”.

“Когда я увидел копию, - вспоминал Миллер, - в отделе бумаг, назначенных для доклада государю, у меня сердце дрогнуло при мысли о новой беде, грозившей нашему дорогому поэту. Я тут же переложил ее под бумаги и в другой отдел ящика и поехал сказать М.Д.Деларю, моему товарищу по Лицею, чтоб он немедленно дал знать об этом Пушкину на всякий случай. Расчет мой на забывчивость графа оказался верен: о копии уже не было речи, и я через несколько дней вынул ее из ящика вместе с другими залежавшимися бумагами” [8]
Миллер не сообщил всего; вероятно, была еще одна копия того же письма, которая все же дошла к Николаю I, а затем и к Жуковскому. Однако в любом случае эта история открывает немалые возможности, которыми располагал П. И. Миллер в отношении бумаг своего начальника.

Вероятно, на новой стадии конфликта Пушкина с властью секретарь шефа жандармов еще раз воспользовался сроим положением.

25 июня 1834 года Пушкин отправил Бенкендорфу прошение об отставке, что, естественно, было связано с историей перлюстрации семейного письма.

Дата, поставленная Пушкиным на этом документе, считается опиской - “15 июня” (вместо 25-го). Однако скорее всего письмо было действительно написано в середине месяца, и десять дней Пушкин размышлял - отправлять или нет? Трудно представить ошибку в десять дней на столь важном, определяющем судьбу документе; о состоянии же поэта в середине месяца говорит строка из письма к жене, отправленного около 19 июня 1834 года: “Здесь меня теребят и бесят без милости” (XV, 162) [9].

Так или иначе, но после 25 июня у Бенкендорфа уже было прошение поэта об отставке, “поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции” (XV, 165; перев. с фр.). Двусмысленность происходящего заключалась в том, что Пушкин, разумеется, не мог объявить истинной причины своего поступка, но ясно понимал, что там, наверху, поймут. Поэт просил “в качестве последней милости <...>, чтоб дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно”.

Ответ задержался на пять дней. 30 июня Бенкендорф от имени царя передал разрешение на отставку; в архивы же доступ запрещался, “так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностию начальства” (XV, 171).

Тогда-то в эти дела горячо вмешивается Василий Андреевич Жуковский.

ЧЕТВЕРТАЯ ПОПЫТКА

Дружба Пушкина и Жуковского - столь известный, столь часто обсуждаемый в литературе факт их биографии, что он постепенно стал едва ли не “общим местом”. Между тем отношения этих людей были в высшей степени характерным явлением века и культуры.

Детство и ранняя юность двух поэтов, кажется, не имеют почти ничего сходного: Пушкин - отпрыск знатного, видного московского рода, Жуковский, который, собственно говоря, даже и не Жуковский, но побочный сын тульского помещика Бунина и пленной турчанки Сальхи.

После мимолетных встреч маленького Пушкина и начинающего входить в литературу Жуковского, - новое знакомство и начало дружбы в 1815 году, в Лицее. И в этот период их как будто мало что соединяет: Жуковский вдвое старше, формально мог быть бы отцом Пушкина; он уже знаменитый поэт, автор обошедшего всю страну “Певца во стане русских воинов”, в то время как поэтическая слава Пушкина еще не утвердилась даже в стенах Лицея, Жуковский уже прошел нелегкий путь унижений, страданий: любовь к родственнице М.А.Протасовой, отказ ее родителей, мысль - писать на высочайшее имя и затем отречение от счастья... Беспечная юность Пушкина еще не омрачена “грозным временем и грозными судьбами”...

И тем не менее дружба, близкая, веселая, творческая, “арзамасская” и, главное, - совершенно равная.

Автор этих строк уже не раз, вслед за другими исследователями, отмечал ту особенную ситуацию “арзамасского равенства”, когда не было проблемы “отцов и детей”, но все были дети, и семнадцатилетний Пушкин, и старшие вдвое Жуковский, Батюшков, Денис Давыдов; даже пятидесятилетний Карамзин.

Так или иначе, живые, творческие отношения двух поэтов, очень быстро перешедших на “ты”, сохраняются навсегда, хотя подвергаются постоянным, непростым испытаниям.

Пушкину все же приходится регулярно выслушивать житейские нравоучения и наставления Жуковского; Жуковскому же нужно считаться с самим фактом существования пушкинской поэзии. Мысль, что старший именно с этой поры все больше уходит в переводы, как бы “не смея” сочинять при Пушкине, высказывалась неоднократно, - и в этом, конечно, есть немалая доля истины. Однако благожелательность и добродушие Жуковского были беспредельны.

В течение своей жизни, имея возможность помогать, делать добро (во многом благодаря своей придворной службе), Жуковский сумел помочь Гоголю, Лермонтову, Баратынскому, Шевченко, Герцену, Киреевскому, многим декабристам... Если говорить коротко - сумел словом, советом, рекомендацией, деньгами помочь, пожалуй, всей русской литературе, культуре.

Разумеется, это отнимало много времени и сил, внешне как будто бы мешало творчеству... Но надо думать, что Жуковский вообще бы не мог работать, если бы подобным благородным образом постоянно не “мешал бы сам себе”.

Несколько раз он употреблял всю силу своей души, своего влияния, чтобы помочь Пушкину.

Во-первых, в 1820-м году, когда над юным поэтом нависла угроза Соловков или Сибири. Главным действующим лицом во время тех хлопот был, как помним, Карамзин, но едва ли не Жуковский соединил тогда историографа с поэтом, и в рекомендации, сопровождавшей Пушкина на юг, значилось имя двух поручителей, Карамзина и Жуковского.

Второй раз в конце 1824 года: сосланный в Михайловское, пораженный разными формами клеветы, Пушкин был близок к “безумным поступкам”, самоубийству.

Постоянно сожалея о короткой, на тридцать восьмом году оборвавшейся жизни поэта, мы должны помнить о “крае гибели”, у которого он находился в двадцатипятилетнем возрасте.

Дружеская помощь, утешение были чрезвычайно своевременны. Тут не один Жуковский помог, но все же именно Жуковский своими прекрасными письмами о высоком предназначении поэта и поэзии сильно ободрил Пушкина [10].

Тогда, в середине 1820-х годов, после моральной поддержки, очень скоро потребовалось и новое, практическое заступничество. В начале 1826 года Жуковский, опять вместе с Карамзиным, вели сложную, нам во многом невидимую работу для вызволения Пушкина. Новая защита перед властями, как известно, сыграла свою роль - и Пушкин был из ссылки освобожден. Третья помощь...

С тех пор прошло восемь лет. Жуковский, искренне считавший, что Пушкину пристало быть во дворце, у трона, радовался “перемирию”, определенным милостям, которые великий поэт получал от царя. Разумеется, смешно преувеличивать здесь влияние старшего на младшего; усилия Жуковского только потому встречали известное сочувствие Пушкина, что он сам в этот период был склонен к иллюзиям, сам находил пользу и резон в общении с верховной властью. И все же Жуковский, без сомнения, легче принимал существующий порядок вещей; однако при оценке этих обстоятельств важно обратить внимание на существенную общую черту придворного поведения двух поэтов. Каждый считал абсолютно необходимым сохранение благородства, личного достоинства перед царем и правительством.

Неслучайно “царедворец” Жуковский часто вступал в конфликты с царем и Бенкендорфом, “предстательствуя” за тех или иных лиц. Подобный эпизод разыгрался, например, в начале 1832 года, когда Жуковский поручился за “благонамеренность” И.В.Киреевского (подвергшегося преследованию за свой журнал “Европеец”). Николай I, рассерженный “упрямством” главного наставника своего сына, спросил: “А за тебя кто поручится?” Между царем и Жуковским произошла сцена, вследствие которой Жуковский заявил, что коль скоро и ему не верят, то он должен тоже удалиться; на две недели он приостановил занятия с наследником. Николай извинился, помирился - но “Европеец” не был разрешен.

Инцидент был как бы исчерпан - до новых попыток заступничества со стороны Жуковского [11].

В начале 1834 года Жуковскому казалось, будто положение Пушкина достаточно твердое, благоприятное, безоблачное. Правда, поэта только что сделали камер-юнкером; но при том царь сказал В.Ф.Вяземской: “Надеюсь, что Пушкин принял в хорошем смысле свое назначение. До сих пор он сдержал данное мне слово, и я им доволен” (XII, 486; перев. с фр.).

29 января 1834 года Жуковский беззаботно приглашал Пушкина к себе на именины:

“...и будет у меня ввечеру семейство Карамзиных, Мещерских и Вяземских; и будут у меня два изрядных человека графы Вьельгорские, и попрошу Смирнову с собственным ее мужем; да, может быть, привлеку и привлекательную Дубенскую; вследствие сего прошу и тебя с твоею грациозною, стройно созданною, богинеобразною, мадонистою супругою пожаловать ко мне завтра (во вторник) в 8-мь часов откушать чаю с бриошами и прочими вкусными причудами; да скажи об этом и домашнему твоему Льву. Уведомь, будешь ли, а я твой богомолец Василий” (XV, 107).
Письмо писано в день рождения Жуковского, ровно за три года до смерти Пушкина, который жил,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать...

(Брожу ли я вдоль улиц шумных...)

Веселое приглашение, за пять месяцев до первой вспышки, открывавшей финальную трагедию...

Когда во время петергофских праздников в начале июля 1834 года Жуковский узнал о неожиданной для него ссоре Пушкина с властью, все его усилия были направлены к примирению сторон. В ход было пущено многое: Пушкину доказывается “глупость” его поведения; за этой формулой скрыта мысль, постоянно обсуждаемая двумя поэтами, - о необходимости служения России, пренебрегая мелкими уколами, неприятностями. Пушкин, по мнению Жуковского, как бы ставил свое, личное выше общего блага. Кроме того, затронут чувствительный для Пушкина мотив “неблагодарности”, то есть “забывчивости” насчет беседы 8 сентября 1826 года и ряда последующих “благодеяний”: наконец, Жуковский добивается у царя фразы: “...пускай он <Пушкин> возьмет назад свое письмо” (XV, 173), и это толкуется лестно для пушкинского самолюбия: “по всему видно, что ему <царю> больно тебя оттолкнуть от себя” (XV, 175).

Жуковского позже не раз упрекнут потомки, что не следовало Пушкина уговаривать, что отставка была бы “спасением”...

Надо думать, и сам Жуковский не раз казнил себя после, что “не отпустил” друга-поэта; однако “вмешательство Жуковского в дело об отставке” - верно отмечается в одной из недавних работ - было вызвано вовсе не стремлением внушить Пушкину «верноподданнические» чувства или же «сыграть на руку» царю (как об этом пишут некоторые современные исследователи)” [12]; в защиту Жуковского можно снова сказать, что если бы Пушкин принял решение твердое (как это было в дни его последней дуэли), то ни Жуковский, ни кто другой не смогли бы на него повлиять. Меж тем в 1834-м старший поэт хорошо знал, что младший и сам не уверен в точности своих действий; что с архивами связаны главные творческие планы Пушкина (Пугачев, Петр I), что без помощи царя будет чрезвычайно мудрено распутать сложнейшие домашние финансовые обстоятельства.

Трижды в эти июльские дни 1834 года Жуковский заставил Пушкина переписать свое прошение. Поэт снова не мог не упомянуть о постыдной перлюстрации семейных писем; чувствуя свою правоту, он вынужден был извиняться за “легкомыслие”. Впрочем, даже в самом вежливом, третьем послании Бенкендорфу, которое Жуковский счел достаточным для предъявления монарху, Пушкин нашел возможность намекнуть на обиды и несправедливости:

“Если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему” (XV, 329; перев. с фр.).
Наиболее же откровенно Пушкин высказался в письме к Жуковскому, написанном в тот же день, 6 июля 1834 года:
“Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем?” (XV, 176).
Пушкин извинился, не чувствуя вины. Письма его были пущены в ход, и, кстати, с этого момента началась причудливая судьба автографов поэта.

6 июля в распоряжении Жуковского на какое-то время оказалось пять пушкинских объяснений: три письма к Бенкендорфу (от 3, 4 и 6 июля) и два письма к самому Жуковскому (от 4 и 6 июля). Последнее из них, самое откровенное, Жуковский, конечно, скрыл подальше от царя и шефа жандармов; остальные же четыре письма были переданы Бенкендорфу; три - как ему адресованные, а письмо Пушкина Жуковскому от 4 июля - как доказательство “искреннего раскаяния” автора.

На этой стадии секретарь шефа жандармов Миллер, понятно, играл свою роль. Скорее всего, именно ему Жуковский и вручил всю переписку для передачи начальнику. Нам невозможно угадать все детали дальнейшего перемещения и использования этого комплекса из четырех писем Пушкина. Видимо, Бенкендорф представил их Николаю I, а тот затем все вернул шефу жандармов: в докладной записке Бенкендорфа по поводу этой истории упоминаются письма Пушкина от 3 июля (шефу жандармов) и от 4 июля (Жуковскому). В конце концов вся документация опять должна была попасть в руки к Миллеру для окончательного канцелярского решения (подшить к делам, вернуть или уничтожить...). Вообще из 58 писем Пушкина к Бенкендорфу за период с 1826 по 1836 год большая часть, сразу после получения, была подшита к специальному делу, заведенному III Отделением в 1826 году, - “О дозволении сочинителю Пушкину въезжать в столицу. Тут же об издаваемых им сочинениях и переписке с ним по разным предметам” [13].

Именно к этому секретному делу было присоединено и первоначальное пушкинское прошение об отставке, 25 июня 1834 года [14]. Однако следующим письмом поэта, оказавшимся в деле, стало только послание к шефу жандармов от 23 ноября 1834 года [15]. Вся июльская переписка по поводу взятия отставки обратно здесь никак не отразилась.

Вполне вероятно, что в этом случае (как и в истории с перлюстрированным письмом Пушкина к жене) Миллер воспользовался рассеянностью своего начальника и “забыл” включить письма в секретное дело; впрочем, письмо Пушкина к Жуковскому следовало, очевидно, возвратить владельцу. Не исключено, что именно присутствие этого документа, не подлежавшего “подшиванию”, повлияло на особую судьбу всего комплекса из четырех писем и способствовало их выделению из общего жандармского делопроизводства. Позже Миллер заберет письма к себе.

ПОСЛЕ ССОРЫ

Пушкина простили. Подобного унижения он не испытывал никогда. Прежде он писал, что “перемена жизни почти небходима”; теперь она стала абсолютно необходимой - но столь же невозможной.

Эхо случившегося звучит в тех письмах, что Пушкин, оставшись в летнем Петербурге, регулярно пишет жене в Полотняный завод. Одно за другим следуют признания:

“На днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился” (11 июля).
Около 14 июля:
“На днях хандра меня взяла: подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на аничковских балах <...>, главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма” (XV, 180).
Еще прежде, до подачи в отставку, было не раз писано о распечатывателях писем:
“Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?” (XV, 154).
Наконец, важнейшая формула:
“Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство a la lettre (буквально - фр.). Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilite de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя” (XV, 154).
Кроме приведенных выдержек из писем (явно рассчитанных на перлюстрацию - чего стоит фраза “Это писано не для тебя”!) - кроме этого заметим красноречивое отсутствие одного письма, так и не написанного поэтом: письма к царю, которое в исключительных случаях можно было писать не через Бенкендорфа, а прямо - “на высочайшее имя”. Такого, как в деле о “Гавриилиаде”, где Пушкин счел нужным, возможным - прямо повиниться перед главою государства. Здесь же он ни на минуту не считает себя виноватым - и не пишет Николаю I, в сущности, оттого, что за царя стыдится. Пушкину неловко, что тот читает семейные письма, и поэтому прямое объяснение совершенно невозможно...

Частный эпизод имеет для поэта типический, обобщающий смысл. Строки о том, что можно жить без политической свободы, но невозможно без “семейственной неприкосновенности” - это ведь важнейшая “декларация прав!”. Честь превыше всего; холопом не следует быть ни у царя, ни у бога, при всем уважении к правителям, земному и небесному, - вот кредо. Пушкин абсолютно убежден, что только в сохранении личной свободы, разумеется сначала в дворянском кругу, а потом все шире, - только в сохранении личной свободы залог того, что какие-либо существенные перемены в стране будут основательны, привьются, пустят корни. В стране же рабов и льстецов самые реформы не гарантированы, не “в природе вещей”...

Мы регулярно находим сходные мысли поэта в его художественных, публицистических сочинениях: вспомним, что просвещение, способствующее развитию личности, - это генеральная мысль записки “О народном воспитании”, столь же генерально оспоренная десятками царских вопросительных знаков.

Скажем иначе: Пушкин после 1826 года, признавая самодержавие, так сказать, de facto, воздерживался от мысли о немедленной отмене крепостного права; тут, худо-бедно, поэт и правительство еще могли сойтись, найти какой-то общий язык. Но в чем они решительно расходятся, вступают во вражду - это насчет места и права свободной личности. Царь, в принципе стоящий за развитие чести в дворянстве, проповедующий “дворянство-рыцарство”, в то же время ни на секунду не сомневается в своем праве перехватывать и читать вполне безобидное семейное письмо; да не только читать - извещать автора письма, что оно вскрыто, и ему же, автору, выдать нагоняй. Николай таким образом вторгается на ту свободную, независимую территорию, куда поэт не пустит даже царя небесного.

Летние события 1834 года не изменили сразу общего взгляда Пушкина на положение в России, сложившегося давно и не сразу. По-ттрежнему он не видел никаких существенных сил, способных преобразовать Россию, кроме самодержавия, опирающегося на просвещенное дворянство и другие поддающиеся просвещению силы. Встречающаяся в литературе мысль - будто Пушкин теперь абсолютно разочаровался во власти, читающей частные письма, - противоречит также и общему воззрению поэта на природу самодержавной власти (позволявшую ему, как известно, вместе с Ермоловым посмеиваться над иллюзиями Карамзина насчет добрых царей, в то время как “казни, пытки для них обычное дело”). За несколько месяцев до смерти, в знаменитом письме к Чаадаеву от 19 октября 1836 года, поэт заметит:

“Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора - меня раздражают, как человек с предрассудками - я оскорблен, - но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал” (XVI, 172; перев. с фр.).
В том письме Пушкин, беседуя с Чаадаевым в замечательной, может быть, только ему свойственной “тональности”, в форме спора-согласия (вспомним подобную же заочную полемику с Мицкевичем), постоянно сопрягает две мысли: историческое “лидерство” самодержавия - и низкое состояние общественного сознания, упадок личного достоинства, что ослабляет надежды, иллюзии, связанные с властью.
“Поспорив с вами, - продолжает Пушкин в письме к Чаадаеву, - я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь - грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству - поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко” (XVI, с. 393).
В черновике письма к Чаадаеву одну из выстраданных своих мыслей Пушкин сформулировал следующим образом:
“Надо было прибавить (не в качестве уступки, но как правду), что правительство все еще единственный Европеец в России. И сколь бы грубо оно ни было, только от него зависело бы стать во сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания” (XVI, с. 422).
Письмо к Чаадаеву - уникальные “мемуары” поэта о целом периоде, с июля 1834-го по октябрь 1836-го: правительство - “единственный европеец”; личность - оскорблена, унижена; вера в будущее страны сохраняется, но путь к нему более чем тернист [16].

Снова заметим, что общая оценка путей российского прогресса за десять лет почти не изменилась; однако важные иллюзии насчет просвещенного курса и личной свободы явно поубавились или рассеялись.

Как вести себя при этих обстоятельствах свободно, критически мыслящей, творческой личности?

Не сдаваться, не быть холопом у царя земного, даже - у царя небесного...

Уход, отставка, отъезд в июне 1834 года не получились по творческим, домашним обстоятельствам. К тому же решительная отставка, разрыв в какой-то степени противоречили бы принципу внутренней свободы, так как “либерализм” (то есть оппозиция, открытое неудовольствие) был бы поставлен выше “благодарности” за амнистию 1826 года. Поэт исходил из естественного чувства и рассуждения: Александр I сослал - Николай I вернул. Подобное простое восприятие вещей было в духе пушкинских понятий о свободе, как прежде всего - свободе личной.

Поэтому в трудные летние месяцы 1834 года он, можно сказать, держится в рамках своей благодарности - иначе не было бы оправданий продолжению придворной жизни, в то время как вскрываются письма к жене... Бегство невозможно. Это особенно ясно стало в 1835 году, когда поэт уже не в “конфликтной ситуации” прошлого года получил длительный отпуск и не смог им воспользоваться [17]. Тогда-то Пушкин заметит: “Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами” (XV, 156).

Поэт остается, однако себя самого, глубинное свое сознание никак не может обмануть, убедить, будто - сможет ужиться. Отдельные проблески надежды, временные, не более чем на несколько недель удачи в делах общей картины не меняют [18]. Альтернативой отставки, отъезда становится смерть.

Неслучайно именно после кризиса 1834 года этот мотив вторгается в пушкинские стихи, планы, записки, размышления. Тема ухода, смерти в начале 1830-х годов незаметна; теперь же она несомненна. Очень важны в этой связи труды двух исследователей, посвященные, казалось бы, частным проблемам датировок.

В.А.Сайтанов эффектно и точно установил время создания стихов “Пора, мой друг, пора!..” Это столь знаменитое сочинение, мы часто забываем, было абсолютно неизвестно современникам и впервые вычленено из черновиков П.И.Бартеневым в 1886 году. Современники не знали, зато сам Пушкин хорошо знал и запечатлел в стихах:

Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

Как известно, в рукописи имеется план продолжения стихотворения, завершающийся словами: “О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню - поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические - семья, любовь etc. - религия, смерть” (III, 941).

В.А.Сайтанов определил, что это было записано через несколько месяцев после “кризиса 1834 года” [19]. Тому же исследователю принадлежит тонкий анализ стихов 1835 года, сочиненных по мотивам Л.Соути, где герой пророчествует себе и автору:

Ах, ужели в самом деле
Близок я к моей кончине?
И страшуся и надеюсь,
Казни вечныя страшуся,
Милосердия надеюсь:
Успокой меня, творец,
Но твоя да будет воля,
Не моя. - Кто там идет?

Родрик (чepнoвик)

И еще одно стихотворение-исповедь - “Не дай мне, бог, сойти с ума”. До последнего времени этот неистовый гимн воле - и ненависть к цепи, решетке, сквозь которую “дразнить тебя придут”, - эти стихи датировались началом 1830-х годов; ныне, после изысканий Я.Л.Левкович, оказалось - ноябрь 1835-го. На середине пути между летом 1834-го и осенью 1836-го [20]. Частный, как будто лишь для комментаторов важный нюанс, приобретает особое звучание, страшное, трагическое. Стремясь соединить несоединимое, многое предчувствуя, Пушкин просит судьбу в 1835 году: “Не дай мне, бог, сойти с ума”.

Итак, с лета 1834-то ситуация чревата гибелью. Это происходит совершенно независимо от каких-либо семейных неприятностей Пушкина (которые впереди): отношения с женой хорошие, добрые, рождаются дети, - разве что долги растут, но это не более чем отягощающий фон события.

Дело не только в Дантесе - хотя трагедия начинается по чисто случайному совпадению тогда, когда француз появляется в России. Упоминание в дневнике Пушкина (26 января 1834 г.) - “Барон д'Антес и маркиз де Пина; два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет” (XII, 319), - упоминание Пушкина не имеет в то время личного характера, оно относится к важной общей теме - об упадке гвардии, чести [21].

Пушкин ни на минуту не видел и в Николае некоего “злого гения”, а если бы видел, тогда все зло было бы, так сказать, персонифицировано, и от него проще было бы уйти. Нет! весь ужас ситуации был в том, что никто, ни царь, ни Бенкендорф, ни другие, отнюдь не имел сознательной цели погубить поэта. Они делали все это в основном “непроизвольно”, губили самим фактом своего социального существования.

“Совершилось злодеяние банальное, привычное; было проявлено традиционное для российского самодержавия неуважение к таланту. Жизнью гения пренебрегли” [22]. Николай I был бы вероятно искренне изумлен, даже возмущен, если бы мог представить силу гнева Пушкина по поводу вскрытия семейного письма: царь безусловно был убежден, что эта акция “отеческая”, что “на отца не обижаются” или что-нибудь в этом роде...

Вопросы чести, проблемы внутренней свободы становились главнейшими условиями существования. Без свобод политических было жить “очень можно”, без чести, достоинства нельзя было дышать.

“И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха” [23].

ТРИ ВЫЗОВА

Из воспоминаний и документов в разное время выявились важные обстоятельства, предшествующие дуэльной истории Пушкина; прежде они явно недооценивались.

В 1836 году Пушкин трижды вступал в столкновения, которые легко могли перейти в дуэль. Можно сказать, что во всех случаях он был “обиженной стороной”, но явно стремящейся не погасить конфликт, а довести его до конца по всем правилам чести, выяснить - не было ли в мыслях собеседника чего-либо оскорбительного.

3 февраля 1836 года происходит объяснение с С.С.Хлюстиным, знакомым поэта, которому на другой день Пушкин посылает резкое письмо - фактически вызов. Повод столкновения - литературные нападки на Пушкина.

Вслед за тем, 5 февраля 1836 года, пишется письмо князю Н.Г.Репнину-Волконскому по поводу его отзыва, касающегося стихотворения “На выздоровление Лукулла”.

Наконец, объяснение с В.А.Соллогубом, которого поэт обвинил в непочтительном отношении к Н.Н.Пушкиной.

Итак, Хлюстин, Репнин-Волконский, Соллогуб - вот кто мог довольно легко стать дуэльными противниками Пушкина незадолго до его последнего поединка (возможно, мы еще не обо всех тогдашних конфликтах поэта знаем).

Задумаемся над печальной и знаменательной ситуацией: Пушкин в состоянии крайнего возбуждения подозревает не очень знакомых людей в оскорблении е.го чести, “задирает”, ищет поединка. Разумеется, все три несостоявшиеся схватки (улаженные благодаря сдержанности оппонентов поэта), все три полувызова относились к людям, никак не посягавшим на семейное спокойствие Пушкина. Нужно ли более сильное доказательство, что не следует преувеличивать семейных мотивов, ревности и в последней дуэльной истории поэта! Главным образом не этим - другим определялось его душевное состояние: честь, достоинство, подозрение, что готовятся или уже совершаются новые унижения со стороны царя, жандармов, придворных, каких-то литераторов, офицеров, первых встречных - все равно! [24].

“...это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству...”
Позже не раз раздадутся голоса о том, стоило ли так переживать, становиться “невольником чести”; не следовало ли по-карамзински пренебречь, стать выше... Пушкин хорошо знал и понимал возможности такого рода рассуждений. Плетнев, встретивший его за несколько дней до гибели, запомнил, что Пушкин говорил “...о судьбах Промысла, выше всего ставя в человеке качество благоволения ко всем, видел это качество во мне, завидовал моей жизни и вытребовал обещание, что я напишу свои мемуары” [25].

Гению куда труднее, чем обыкновенному человеку, а может быть, и совершенно невозможно - не быть самим собой. Страдая, Пушкин не мог да, в сущности, и не хотел сойти со своего пути, переменить свои правила.

Стоит задуматься еще над одним обстоятельством. Если бы одна из трех несостоявшихся дуэлей все же случилась, какие бы это имело последствия? Даже при исходе, благоприятном для обоих участников (разошлись, обменявшись выстрелами), эпизод было бы совершенно невозможно скрыть от всеведущей власти; по всей видимости, Пушкина (как и его противника) ожидало бы наказание, например, ссылка в деревню. Таким образом, судьба сама бы “распорядилась”; в любом случае прежней придворной жизни пришел бы конец, но уже никак не могла бы возникнуть тема “неблагодарности” императору и т.п. Стреляясь из-за чести, Пушкин подчеркнул бы, что сам, без вмешательства властей, решает свои дела, - и это был бы, конечно, косвенный ответ тем, кто нарушает правила чести “официально”, вскрывает чужие письма и т.д.

Все эти соображения, полагаем, надо постоянно иметь в виду, размышляя над последней, состоявшейся дуэлью поэта.

Прежде чем высказать несколько соображений о последней дуэльной истории, обратимся сначала к источникам наших знаний.

В 1863 году А.Н.Аммосов, получив от друга и секунданта Пушкина К.К.Данзаса подборку материалов о дуэли и смерти Пушкина, опубликовал их полностью, исключая анонимный пасквиль, который цензура не пропустила [26].

Двумя же годами раньше, в VI книге герценовской “Полярной звезды”, были опубликованы те же материалы и в том же порядке, что и у Аммосова, причем открывались они текстом анонимного пасквиля (переведенного, как и большинство других материалов, с французского).

Однако еще задолго до выхода VI “Полярной звезды” и книги Аммосова - сразу после гибели Пушкина - те же самые документы распространились по России в виде списков, открывая многим людям запретную правду о трагических событиях.

В нескольких архивах удалось ознакомиться более чем с тридцатью списками и сопоставить их с соответствующими публикациями в Лондоне и России [27]. Приведем результаты сделанных наблюдений, не обременяя внимания читателей всеми мелкими или стилистическими различиями разных списков (отметим только, что в подавляющем большинстве копий представлен французский текст основных документов).

Во всех без исключения списках порядок расположения материалов один и тот же.

В некоторых списках имеется еще и 13-й документ: письмо Вяземского А.Я.Булгакову с изложением дуэльной истории Пушкина. Однако в большинстве текстов (в том числе опубликованных Герценом, Аммосовым) этот документ отсутствует. Зато к списку П.И.Бартенева, напечатанному М.А.Цявловским, были приложены “Условия дуэли”, по другим спискам неизвестные [28]

Все списки идентичны. Не только тексты самих документов, но даже заглавия и пояснения к ним совершенно одинаковы. Отдельные различия явно объясняются ошибками переписчиков.

Не вызывает сомнений общность происхождения всех этих списков; в их основе - некий первоначальный свод документов, составленный из важнейших материалов, касающихся дуэльной истории 1836 - 1837 годов.

В течение всего XIX столетия, до появления работ Щеголева, этот сборник, сначала рукописный, позже опубликованный, по сути, был историей пушкинской гибели, единственным документальным источником, в котором русское общество могло найти контуры трагического события.

История формирования “дуэльного сборника” кое-что открывает в истории самой дуэли.

ПАСКВИЛЬ

3 ноября 1836 года был написан и разослан, а 4 ноября получен несколькими адресатами анонимный пасквиль, с которого начиналась история последней дуэли Пушкина; с него же начинались все дуэльные сборники, где зловещий текст предварялся следующими словами (по-французски или в русском переводе):

“Два анонимные письма к Пушкину, которых содержание, бумага, чернила и формат совершенно одинаковы (второе письмо такое же, на обоих письмах другою рукою написаны адресы: Александру Сергеичу Пушкину)”.
Затем следует точный текст “диплома”. Как видно, некий человек, причастный к составлению сборника дуэльных документов, проделал своего рода “текстологическую работу”: располагая двумя экземплярами пасквиля, он их сравнил, отметил полное сходство, а также разницу почерков “диплома” и конверта.

Пушкин писал о “семи или восьми” экземплярах пасквиля, появившихся 4 ноября 1836 года в Петербурге (их получили Пушкин, Вяземский, Карамзин, Виельгорский, Соллогуб, братья Россет, Хитрово) [29]. Три экземпляра вскоре оказались в руках Пушкина, но он их в какой-то момент, очевидно, уничтожил: во всяком случае, среди пушкинских бумаг, зарегистрированных жандармами в ходе “посмертного обыска”, ни одного экземпляра не значится. Возникает вопрос, кто имел в то время возможность сопоставить два экземпляра пасквиля; между тем как раз два подлинных “диплома” сохранились до наших дней. Случайное ли это совпадение? Не располагал ли неизвестный современник Пушкина именно уцелевшими двумя экземплярами?

Для ответа на этот вопрос надо было выяснить, где хранились прежде эти два “диплома”. Один был обнаружен А.С.Поляковым в секретном архиве III Отделения [30]. Еще раньше другой образчик “диплома” поступил в Лицейский пушкинский музей. Откуда поступил? В информационном листке Пушкинского лицейского общества от 19 октября 1901 года сообщалось, что получено “за истекший 1900 - 1901 год подлинное анонимное письмо, бывшее причиной предсмертной дуэли Пушкина, из Департамента полиции” [31]. Департамент полиции, учрежденный в 1880 году, был прямым наследником III Отделения. Отсюда следует, во-первых, что ведомство Бенкендорфа располагало двумя экземплярами анонимного пасквиля. Во-вторых, что скорее всего в этом ведомстве находился “таинственный доброжелатель”, стремившийся сохранить подробности, важные для истории последних дней Пушкина [32].

Оба только что сделанных наблюдения необходимы для последующего изложения. С пасквиля начинаются и другие сложные загадки. Этим документом были задеты три лица: Пушкин, его жена, а также, полагаем, Николай I (намек на положение Пушкина, аналогичное роли Д.Л.Нарышкина, чья жена была любовницей прежнего царя) [33]. Намек пасквиля “по царственной линии”, замеченный пушкинистами лишь сто лет спустя [34], был, вероятно, хорошо понятен современникам, и прежде всего Пушкину: как известно, через день после получения пасквильного “диплома” поэт, отягощенный долгами и безденежьем, написал министру финансов Канкрину о своем желании “сполна и немедленно” выплатить деньги казне (45 тыс. руб.), то есть избавиться от какой бы то ни было двусмысленности в отношениях с властью.

Трудно согласиться с недавним комментарием к этому письму, где утверждается, что Пушкин “явно не желал, чтобы его просьба была доведена до сведения Николая” [35]. Наоборот, из текста письма хорошо видно, что Пушкин как раз желал, чтобы царь узнал об уплате, и заранее предупреждал власть об отказе от царской милости, если Николай I “прикажет простить” долг. Отвергает намек по “царственной линии” и С.Л.Абрамович, одновременно указывая на то, что в момент вызова “больше всего Пушкина тяготил и связывал долг казне”, что в этом был “акт отчаяния” [36]: но для чего же столь резкие действия в отношении верховной власти, если она не имеет никакого касательства к делу?
Пушкина, как известно, раздражали чрезмерные, по его мнению, царские знаки внимания Наталье Николаевне, речь шла, понятно, не о ревности, но о правилах чести: вспомним отповедь, которую Николай (согласно рассказу Корфа) получил от Пушкина, прямо объявившего: “Я и вас подозревал в ухаживании...” [37].

Намек пасквилянтов на “царственную линию” был попыткой задеть честь поэта любой ценой, включая в интригу “самого монарха”, используя поводы, которые давали “легкомысленные эскапады” Николая.

Воспрос о “царственной линии” пасквиля еще требует размышлений.

Такова “источниковедческая” сторона печальных дел. Вопрос об авторе пасквиля, естественно, не раз возникал в течение прошедших полутора столетий. Пушкин, немедленно после получения “диплома” пославший вызов Дантесу, и тогда и позже сохранял уверенность, повторял неоднократно, что хорошо знает автора. В письме Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года, о котором речь впереди, поэт сообщал:

“По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата”! (XVI, 397; перев. с фр.).
Несколько поколений исследователей недоумевали, на чем основывалась столь твердая уверенность Пушкина. А.С.Поляков установил, что бумага, которой пользовался пасквилянт, самая обыкновенная, и по ней никак невозможно было установить причастность автора к дипломатическому миру; слог письма, почерк - здесь пушкинисты тоже не находили того, что утверждал Пушкин. Более того, эксперты открыли доводы в пользу русскоязычного автора, для которого французский язык пасквиля был все же вторым [38]. Напрашивалась мысль, что даже если Геккерп и Дантес действительно были вдохновителями пасквиля, то маловероятно, что они писали его сами, не маскируя бумаги и других “характерных признаков” дипломатической канцелярии.

Вопрос об источнике пушкинского многознания был совсем затемнен появлением версии, что пасквиль написан П.В.Долгоруковым с участием И.С.Гагарина.

Князь Петр Владимирович Долгоруков, представитель знатнейшей фамилии, прямой потомок древнего князя Михаила Черниговского, с ранней юности находился в аристократической оппозиции по отношению к высшим властям, а также получил репутацию нарушителя светских законов и приличий [39]. В 1860 году князь эмигрировал в течение нескольких лет, по словам Герцена, подобно “неутомимому тореадору, не переставая дразнил быка русского правительства и заставлял трепетать камарилью Зимнего дворца” [40]. Между прочим, о взглядах Долгорукова на “пушкинское время” можно узнать из его письма к И.С.Гагарину (тому самому, чье имя связывалось также с историей анонимного пасквиля).

“Мы с тобою, уже доживающие пятый десяток лет наших, - писал Долгоруков, - помним поколение, последовавшее хронологически прямо за исполинами 14 декабря, но вовсе на них не похожее; мы помним юность нашего жалкого поколения, запуганного, дрожащего и пресмыкающегося, для которого аничковские балы составляли цель жизни.

Поколение это теперь управляет кормилом дел - и смотри, что за страшная ерунда. Зато следующие поколения постоянно улучшаются, и, не взирая на то, что Россия теперь в грязи, а через несколько лет будет, вероятно, в крови, я нимало не унываю, и все-таки - Гляжу вперед я без боязни..." [41]

Именно в период особой политической активности Долгорукова-эмигранта (1863) впервые всплыла версия о его причастности к анонимному пасквилю. В ту пору многие, в том числе и Герцен, не поверили этой новости; очень уж “кстати” появилось обвинение. Долгоруков и Гагарин, разумеется, все решительно отрицали... Шестьдесят лет спустя графологическая экспертиза, проведенная по инициативе П. Е.Щеголева, нашла Долгорукова автором пасквиля [42]. Прошло затем около полувека, и повторная экспертиза, произведенная двумя специалистами, оспорила давнее заключение ленинградского криминалиста Салькова, на которое опирался Щеголев.

В заключении новой экспертизы указывалось, что имеются данные, “достаточные для вывода о том, что тексты двух «дипломов рогоносца» и адрес «Графу Виельгорскому» выполнены не Долгоруковым и Гагариным, а иным лицом” [43]

Таким образом, в настоящее время расходящиеся между собой данные экспертизы 1920-х и 1970-х годов не могут быть использованы как доказательство авторства П. В.Долгорукова; остальные же доводы в пользу этой версии явно недостаточны.

Снова повторим, что “долгоруковская проблема” надолго затемнила вопрос о причинах пушкинской уверенности, будто пасквиль исходит от Геккернов. Только в последнее время в печати появились веские соображения, объясняющие, что и откуда узнал Пушкин.

С. Л.Абрамович в своем исследовании представила наиболее вероятную последовательность событий: 2 ноября 1836 года происходит оскорбительное для Н.Н.Пушкиной подстроенное свидание с Дантесом на квартире И.Полетики; тогда же после получения пасквиля (4 ноября) Н.Н.Пушкина сообщила мужу об угрозах и преследованиях со стороны обоих Геккернов [44].

Именно по рассказу жены Пушкин составил свое представление о событиях и пришел к выводу о злонамеренности Геккернов. Поэтому, без всякого особого расследования, сразу же послал вызов Дантесу.

Не желая, однако, замешивать имя жены в различные толки, обсуждения и доказательства, связанные со всей грязной историей, Пушкин нигде не ссылается на нее, но маскирует источник своего знания указаниями на особый характер бумаги, тип самого документа и т.п.; возможно, конечно, что, получив главную информацию от Натальи Николаевны, Пушкин затем искал и находил какие-то новые доказательства своей правоты, однако главное, на что он опирался и что его убедило, - соседство двух событий: 2 ноября - свидание на квартире Полетики; 3 ноября - анонимный пасквиль; 4 ноября - получение его, исповедь Н.Н.Пушкиной.

ЗАЩИТА ПЯТАЯ, ШЕСТАЯ...

В пятый раз за свою жизнь на защиту Пушкина бросился Жуковский.

После 1820-го, 1824-го, 1826-го, 1834-го - пришла беда 1836-го. Роль Василия Андреевича в “примирении сторон” подробно изучена Щеголевым и другими пушкинистами. Раздавались голоса насчет сомнительности некоторых приемов Жуковского, насчет того, что в ряде случаев он как бы одной меркой мерил Пушкина и его противников... Со всем этим трудно согласиться. Жуковский как мог, как умел старался расстроить поединок, избавить Пушкина от малейшей угрозы насильственной смерти. Действительно, ситуация была столь запутанной, тяжелой, что у Жуковского получалось далеко не все; в конце концов, мы знаем, Пушкин начал от него таиться и, формально согласившись на примирение, отнюдь не простил врагам и оскорбителям.

Тем не менее Жуковский до конца оставался ближайшим, родным Пушкину человеком. Его усилия в начале ноября остановили неминуемую, казалось бы, дуэль; но через короткий срок опасность снова увеличивается.

После анонимного пасквиля следующий важный эпизод привязан к 21 ноября 1836 года.

Среди десяти автографов Пушкина, обретенных в 1972 году вместе с архивом П.И.Миллера, наверное, наиболее важным документом является автограф письма поэта к шефу жандармов - последнего в их десятилетней переписке.

Обнаружение этого автографа не открывает существенных дополнений к прежде известному тексту знаменитого преддуэльного документа (в конечном итоге адресованного царю), однако само существование письма, а также относящиеся к нему примечания Миллера вносят важные коррективы в наши представления об истории последних месяцев жизни Пушкина [45].

Письмо Бенкендорфу от 21 ноября является беловым автографом, занимающим почти целиком четыре страницы голубой бумаги (по классификации Л.Б.Модзалевского и Б.В.Томашевского № 250; без водяных знаков, размер 227х268 мм.). Письмо было сложено вчетверо и протерлось на сгибах. Надорван и первый лист.

У верхнего края первой страницы письма находится несколько стершаяся карандашная запись, сделанная рукою П.И.Миллера: “Найдено в бумагах А. С.Пушкина и доставлено графу Бенкендорфу 11 февраля 1837 года”. Ни в этой записи, ни в самом автографе не найти прямого указания, что адресат письма - именно Бенкендорф. Однако, кроме содержания документа, достаточно веским является авторитетное свидетельство Миллера, находящееся в его записке о гибели Пушкина [46].

Автограф этого послания разыскивали многие пушкинисты. П.Е.Щеголев констатировал, что “в секретном досье III Отделения такого письма к Бенкендорфу не оказалось” [47]. В бумагах Пушкина сохранились лишь фрагменты черновика (XVI, 265 - 266).

Между тем очень скоро после смерти поэта текст письма распространился в составе упомянутого “дуэльного сборника”. Среди составивших его 12 (иногда 13) документов письмо Бенкендорфу неизменно помещалось на втором месте (после анонимного диплома-пасквиля), часто под заглавием “Письмо Пушкина, адресованное, кажется, графу Бенкендорфу”.

Слово “подлинник”, помещенное у заглавия письма при первой его легальной публикации (1863, А.Аммосов), породило ошибочное мнение, будто в руках А.Аммосова был автограф [48]. Однако из текста книги видно, что Аммосов употреблял термин “подлинник”, имея в виду подлинные, французские тексты документов, в отличие от русского перевода. Заметим также, что текст в книге Аммосова (источник последующих публикаций письма к Бенкендорфу) имеет некоторые разночтения с автографом. Наконец, автор книги Аммосов и его информатор, К.К.Данзас, находились в Петербурге, в то время как владелец автографа П.И.Миллер жил в Москве, и об их контактах ничего не известно.

После 1863 года письмо к Бенкендорфу перепечатывалось неоднократно и без особых комментариев, пока об истории этого документа не заговорил журнал “Русский архив”: дважды, в 1888 и 1902 годах, П.И.Бартенев публиковал почти одинаковые сведения о письме [49]. Ссылаясь на П.А.и В.Ф.Вяземских, а также на П.И.Миллера (к тому времени уже покойных), он сообщал, что это письмо Пушкин не отправил.

Не вникая пока в детали сообщений П.И.Бартенева, заметим только, что позже П.Е.Щеголев поддержал в общих чертах версию о письме, не дошедшем к фактическому адресату - царю. При этом Щеголев долгое время считал, что письмо вообще предназначалось не Бенкендорфу, а другому графу - К.В.Нессельроде, который, по мнению ученого, документ “скрыл в тайнике своего стола и не дал ходу” [50]

Бартенев и Щеголев не сомневались, что важное письмо Пушкина от 21 ноября не попало к Николаю I, так как с конца ноября 1836 года до конца января 1837 года власть как будто бездействовала: неизвестны какие-либо секретные розыски в связи с анонимными письмами и другие действия царя и Бенкендорфа, которые, казалось, непременно должны были последовать, если бы письмо от 21 ноября пришло по адресу.

Однако вслед за тем Щеголев установил по камер-фурьерскому журналу, что 23 ноября 1836 года, то есть через день после написания таинственного письма, царь дал Пушкину аудиенцию в присутствии Бенкендорфа [51]; или с глазу на глаз, после Бенкендорфа [52].

Подобная аудиенция была явлением исключительным. Случайное совпадение двух фактов - письмо от 21 ноября и аудиенция 23-го - казалось крайне маловероятным, и вскоре в пушкиноведении утвердилось мнение, будто письмо к Бенкендорфу Пушкин все-таки послал, и следствием этого было приглашение к Николаю I [53]. Более сорока лет во всех дискуссиях о последних месяцах жизни Пушкина всеми участниками принималось, что письмо 21 ноября было отослано, и выдвигались различные гипотезы, объяснявшие влияние этого факта на последующие события.

Новообретенный автограф и сопровождающая его запись Миллера сильно укрепляют, однако, самую раннюю версию - о неотправленном письме Пушкина к шефу жандармов.

Еще одно свидетельство об этом находится в черновой записке, посвященной гибели поэта: “Письмо к гр. Бенкендорфу он не послал, - писал Миллер, - а оно найдено было в его бумагах после его смерти, переписанное и вложенное в конверт для отсылки” [54].

Остановимся на этой проблеме подробнее. К примечанию Миллера на письме Пушкина следует отнестись с доверием. Гибель поэта, несомненно, потрясла его доброжелателя и почитателя. Отмеченная на пушкинском письме дата доставки его к шефу жандармов “11 февраля 1837 года” весьма подходит для описываемой ситуации. Как известно, в феврале на квартире В.А.Жуковского, куда были свезены бумаги Пушкина, происходил их “разбор”. Судя по “Журналу”, который сопровождал всю эту процедуру, в течение 9 и 10 февраля 1837 года бумаги Пушкина были разделены на 36 категорий, среди которых под № 12 значились “Письма Пушкина”, а под № 8 “Бумаги генерал-адъютанта гр. Бенкендорфа” [55].

Вероятно, письмо от 21 ноября должно было попасть в одну из двух этих категорий, причем документ, выявленный 10 февраля, естественно попадает к шефу жандармов 11-го (согласно “Журналу”, 11 и 12 февраля 1837 г.разборка бумаг заключалась уже в чтении писем князя Вяземского) [56]

Изучение пушкинских бумаг производилось Л.В.Дубельтом и В.А.Жуковским, но, вероятно, кроме того, в “посмертном обыске” участвовали и менее важные лица: опись всем материалам, представленная царю, была составлена писарем [57], о кабинете Пушкина сообщалось, что он был распечатан “в присутствии действительного статского советника Жуковского и генерал-майора Дубельта” [58] - то есть, очевидно, не сами “присутствующие” снимали печати и т.п.

В записке Миллера не сказано, кем было взято письмо из бумаг Пушкина. Однако рано или поздно, особенно после того, как шеф жандармов ознакомился с документом, письмо от 21 ноября едва ли могло миновать Миллера.

Невидимое присутствие Бенкендорфа при “посмертном обыске” не требует особых объяснений. 6 февраля 1837 года шеф жандармов писал Жуковскому:

“Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на всевозможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в Вашем присутствии” [59].
Между тем уже с первых дней часть пушкинских бумаг отправлялась к Бенкендорфу и не возвращалась, хотя в “Журнале” это не фиксировалось. Так, 13 февраля 1837 года Бенкендорф через генерала Апраксина отправил в Военно-судную комиссию документы, “найденные между бумагами покойного камер-юнкера А.С.Пушкина <...>, могущие служить руководством и объяснением к делу Судной комиссии” [60].

Так же были изъяты и переданы в III Отделение письма о несостоявшейся дуэли Пушкина с В.А.Соллогубом [61].

Заметим, что документы о дуэли Бенкендорф отослал в Военно-судную комиссию 13 февраля - конечно, после предварительного просмотра.

Таким образом, изъятие письма Пушкина к Бенкендорфу из бумаг, передача его шефу жандармов 11 февраля и последующее “исчезновение” - все это представляется эпизодом вполне возможным и даже типичным для “посмертного обыска”.

Приняв, что письмо от 21 ноября действительно найдено в бумагах Пушкина после его смерти, мы должны пересмотреть некоторые сложившиеся представления об этом документе. Можно, конечно, допустить, что 21 ноября 1836 года поэт письмо все же послал, а себе оставил автокопию, которую и нашли при разборе бумаг. Однако ни в бумагах Бенкендорфа, ни в архивах царствующей фамилии этого послания, как известно, не обнаружилось. Миллер, несомненно, был убежден, что у него единственный экземпляр послания (это отмечено в его записке о гибели Пушкина). Трудно представить, чтобы о письме Пушкина, отосланном 21 ноября 1836 года шефу жандармов, ничего бы не знал его личный секретарь.

Разумеется, при обсуждении такого рода проблем исследователи всегда вынуждены выносить суждения с большей или меньшей долей вероятия, но в данном случае совокупность фактов ведет к тому, что 21 ноября 1836 года Пушкин письмо Бенкендорфу (царю) написал, но не отослал.

Это в высшей степени важный факт для осмысления душевного состояния поэта в тяжелые преддуэльные месяцы.

Приняв положение о неотосланном письме, постараемся восстановить его историю с ноября 1836 по февраль 1837 года.

Около 21 ноября 1836 года первый вызов Дантесу уже взят обратно, но Пушкин стремится свести счеты с Геккерном. Именно 21 ноября, согласно точным воспоминаниям В.Соллогуба, поэт прочитал ему свое страшное, оскорбительное письмо голландскому посланнику, реконструируемое ныне по сохранившимся его клочкам (XVI, 189 - 191) [62]. Письмо датируется 17 - 21 ноября 1836 года, но скорее всего оно было составлено в конце указанного четырехдневного периода.

Существовала несомненная связь между посланием к Геккерну и письмом к Бенкендорфу. Последнее написано под впечатлением тех же фактов, в том же настроении, что и первое (клочки письма к Геккерну, между прочим, на той же бумаге “№ 250”, что и письмо к Бенкендорфу).

У нас нет сомнения, что письмо Геккерну, написанное около 21 ноября, послано не было. Теперь мы видим, что и соответствующее ему письмо шефу жандармов тоже осталось у Пушкина.

В этой “общности судеб” двух писем можно увидеть определенную закономерность.

Около 21 ноября Пушкин готовил необычайную месть Геккерну. П.Е.Щеголев писал об этом пушкинском замысле: “Может быть, план был таков, как рассказывает граф Соллогуб, может быть, нет” [63], - и справедливо связал с этим планом пушкинское письмо к Бенкендорфу (21 ноября).

В строках: “Я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества” (XVI, 398; перев. с фр.) - вероятно, скрыта формула предполагавшейся страшной мести: до сведения правительства факт мог быть доведен письмом Бенкендорфу; до сведения общества - письмом Геккерну; заметим, что Пушкин, прочитав последнее Соллогубу, уже тем самым начал осведомлять общество.

В случае одновременной отправки обоих посланий Геккерн и Дантес оказались бы в очень трудном положении. Их компрометация была бы осуществлена с двух сторон одновременно.

В письме Бенкендорфу есть как будто намек на возможную ситуацию, которая образуется после отсылки двух писем (дуэль неминуема, но осведомленная власть может вмешаться!):

“Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю”.
“Не могу...” и “не хочу...” означает нежелание Пушкина, чтобы власть заменила своею местью его месть; и в то же время он “считает долгом” сообщить царю о случившемся.

Любопытно, что и Миллер отмечает связь двух ноябрьских писем. В Записке о гибели Пушкина он рассуждает о действиях Дантеса и Геккерна в ноябре 1836 года и, между прочим, пишет:

“Пушкин тогда же решился ошельмовать их и написал два письма: одно к гр. Бенкендорфу, в котором излагал все обстоятельства, а другое - к барону Геккерну, в котором нещадно отхлестал Геккерна и Дантеса”.
Затем следует текст письма Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года и письма Геккерну от 26 января 1837 (без указания даты). Здесь Миллер, очевидно, смешивает два письма Геккерну: первое, ноябрьское, неотосланное, и второе, январское, за которым последовала дуэль. Как известно, смешением этих двух документов грешили долгое время исследователи биографии Пушкина [64]; ошибка же Миллера, вероятно, связана и с некоторыми обстоятельствами “посмертного обыска”, о чем будет сказано ниже.

Мы, в сущности, не знаем, лишь догадываемся, почему Пушкин не отправил два приготовленных послания Геккерну и Бенкендорфу. Соллогуб рассказывал, что, узнав (21 ноября 1836 г.) о письме Пушкина Геккерну, он предупредил Жуковского.

“Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, это ему удалось; через несколько дней он объявил мне у Карамзиных, что дело он уладил и письмо послано не будет. Пушкин точно не отсылал письма, но сберег его у себя на всякий случай” [65].
Остановка писем, очевидно, привела к тому событию, которое произошло через день, - аудиенции 23 ноября 1836 года.

До сих пор факт беседы Пушкина с царем и Бенкендорфом считался доказательством того, что письмо Бенкендорфу было отослано. Теперь нам необходимо объяснить прямо противоположную ситуацию.

На аудиенции царь взял с Пушкина слово - не возобновлять ссоры с Геккерном и Дантесом, не известив верховную власть.

Однако какова связь аудиенции и писем№ В эти дни, - как и в начале ноября 1836 года, как в 1834 году, - поворот событий связан с Жуковским (шестая защита!).

Пушкин, поддаваясь уговорам Жуковского, возможно, нашел план мщения, отправку двух писем, нецелесообразным. Хотя в письме к Бенкендорфу подчеркивалось, что его автор является “единственным судьей” и хранителем своей чести и чести своей жены, но фактически все дело, в случае обнародования писем, передавалось на суд общества и власти. В то же время царь и Бенкендорф были уже неплохо осведомлены о всем происходившем. (Вспомним, что два сохранившихся до нашего времени экземпляра “анонимного пасквиля” попали сначала в архив III Отделения.) Жуковский, постоянный ходатай за Пушкина перед Николаем I, в течение 21 и 22 ноября, вероятно, упросил императора, чтобы тот срочно вызвал Пушкина.

Пушкин был приглашен во дворец. С него взяли слово не драться.

Пока нет возможности точно определить - много ли из неотправленного письма от 21 ноября Пушкин открыл на аудиенции 23-го. Однако, исходя из гипотезы, что поэт видел смысл только в “двойном ударе”, отправке двух писем сразу, - можно усомниться, что он был очень откровенен с царем и шефом жандармов. Не послав одновременно уничтожающего письма Геккерну, Пушкин считал бы недостойным осведомлять власть о своих мнениях и планах: или два письма сразу, или ни одного!

Впрочем, хотя царь и Бенкендорф вряд ли услышали много подробностей непосредственно от Пушкина, они и без того знали немало...

Теперь получают должное объяснение строки из последнего преддуэльного письма Пушкина к Геккерну. Вспомнив раннюю, ноябрьскую стадию конфликта, Пушкин определял ситуацию, сложившуюся после середины ноября:

“Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы были какие бы то ни было отношения между моей и вашей семьями. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестил вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение” (XVI, 269 - 270; перев. с фр. 427).
Понятно, что “обесчестить” Геккерна “в глазах двух дворов” Пушкин мог, отослав оба письма 21 ноября 1836 года. Он этого не сделал, получив заверения, что отношения между двумя семьями прекратятся. Посредником, давшим такое заверение, конечно, мог быть Жуковский. Однако и на аудиенции 23 ноября царь или Бенкендорф, возможно, сообщили Пушкину, что Геккернам рекомендовано держаться “подальше”.

После переговоров 23 ноября письмо Бенкендорфу было Пушкиным отложено, как и письмо Геккерну.

Проходит два с небольшим месяца, и 26 января Пушкин делает дуэль неотвратимой. При этом ему снова понадобились два старых, не отправленных в ноябре послания. Первое письмо Геккерну используется при составлении второго, отправленного письма голландскому посланнику.

Сохранились также смутные, противоречивые сведения об использовании Пушкиным перед дуэлью и в день поединка старого письма к Бенкендорфу от 21 ноября.

Вяземский, согласно Бартеневу, свидетельствовал, будто в дуэльном сюртуке поэта было письмо к Бенкендорфу [66]. В то же время запись, сделанная самим Вяземским, констатирует, что Пушкин держал при себе во время дуэли другое письмо - автограф послания к Геккерну [67].

Существование двух одновременных писем - к Геккерну и Бенкендорфу (21.XI.1836 г.); общее сходство второго письма к Геккерну (26 января 1837 г.) с первым - все это легко могло породить ошибки памяти.

Б.В.Казанский полагал, что Пушкин во время дуэли имел при себе автокопии двух писем - Геккерну и Бенкендорфу - и потом передал их Данзасу [68]. Однако у Данзаса была лишь автокопия первого документа, о втором же ничего не известно.

Недоразумением (отмеченным выше) является гипотеза, будто автограф письма к Бенкендорфу находился у А.Н.Аммосова, а последним получен от Данзаса.

Пушкину вряд ли важно было иметь при себе письмо более чем двухмесячной давности, в основном касавшееся ноябрьской ситуации (анонимных писем и т.п.) и не отражавшее новых преддуэльных январских обстоятельств. При немалом сходстве второго и первого писем Пушкина к Геккерну об анонимных письмах в январе уже сказано глухо, но говорится о продолжающихся и после ноябрьского конфликта преследованиях Дантесом и Геккерном жены поэта.

В пользу того, что письмо к Бенкендорфу все же находилось в дуэльном сюртуке у Пушкина, говорит только немалая истертость послания на сгибах, как действительно бывает с бумагой, долго пролежавшей в кармане [69]. Однако вся совокупность свидетельств Миллера и Вяземского позволяет утверждать, что письмо от 21 ноября 1836 года Пушкин с собой на дуэль не брал.

Судьба этого письма после смерти Пушкина в общих чертах сходна с историей ряда других документов, попавших к Миллеру: от шефа жандармов письмо, очевидно, вернулось секретарю, и тот забрал себе. Бенкендорф, как отмечалось, обещал Жуковскому, что все бумаги, “могущие повредить памяти Пушкина”, будут уничтожаться. Чтение письма Пушкина от 21 ноября 1836 года не могло доставить шефу жандармов большого удовольствия. Документ этот, во-первых, был достаточно смел, а по понятиям шефа жандармов - дерзок. Во-вторых, его существование доказывало, что еще за два с лишним месяца до дуэли Пушкин некоторое время желал “открыться” высшей власти. Получалось, что Бенкендорф “проглядел”, “не все знал”, не принял мер и т.п.

Разумеется, взгляд самого Бенкендорфа на ноябрьское письмо не более чем гипотеза, но все же нежелание графа дать письму широкую огласку кажется очевидным. Ни к каким текущим делам III Отделения оно присоединено не было...

Такой представляется история важнейшего документа от 21 ноября 1836 года.

ДЕКАБРЬ - ЯНВАРЬ

Два последних месяца жизни Пушкина. Не станем углубляться в сложное, противоречивое, зловещее сплетение интриг, слухов и других раздражителей, что вело дело к развязке. Снова повторим уже сказанное прежде - что дуэльная история трудна для исследования как недостатком фактов, так и их обилием: многое, важнейшее прямо не отложилось в документах, с другой стороны, из мелочей, побочных деталей легко выстраиваются разные схемы.

Ограничимся поэтому некоторыми общими соображениями.

Во всех материалах конца 1836 - начала 1837 года множество сведений о гневе, раздражении, готовности в любой момент к выпаду, вызову со стороны Пушкина; однако, если отвлечься от домыслов и “слухов”, можно сказать, что - почти отсутствует тема пушкинской ревности. Подозрений насчет обмана, измены и т.п., столь часто фигурирующих в научных и художественных интерпретациях случившегося, - их нет!

Не ревность - честь!

Можно, конечно, возразить, что и ревность - форма защиты оскорбленной чести; однако все это явно не относится к пушкинскому гневу. Честь, вторжение в неприкосновенные пределы “семейственных свобод” - вот основа, суть пушкинской горячности.

То, что весной 1834 года проявилось во вскрытии семейного письма, теперь выражается в сплетне, пасквиле, стремлении предать интимную сферу публичности. Когда умиравший Пушкин повторял, что жена его ни в чем не виновата, это было не только желание упрочить ее репутацию; здесь громко было высказано то, что поэт считал и прежде: жена не виновата, сплетники и пасквилянты стремятся это оспорить, - месть необходима.

Совсем особый вопрос, всегда ли было достаточно точным, умным поведение Натальи Николаевны в период кризиса; позже Вяземский упрекал ее за “неосмотрительность”, “легкомыслие”, “непоследовательность”, “беспечность”.

“Больше всего, - отмечает С.Л.Абрамович, - Пушкина терзало то, что его жена не сумела найти верный тон и дала повод для пересудов” [70].

П. И.Миллер, вероятно, записал характерное мнение сторонников Пушкина о жене поэта:

“Но что же делать, если дерзость нельзя образумить иначе как таковою же дерзостию: этой-то смелости у нее и не хватало. - Она <...> была слишком мягка, глупа, бесхарактерна”.
Все это, однако, лишь отдельные элементы большой трагедии, главный источник которой, “как давно установлено, не в поведении Натальи Николаевны” [71].

Поразительно, сколь точно и мудро понял все это Лермонтов. В его стихах нет намеков на вину жены Пушкина или что-либо подобное. Пушкин - “невольник чести”, его душа “не вынесла” “позора мелочных обид”, тех обид, которые Пушкин по своему внутреннему, нравственному разумению считал хуже, страшнее отсутствия политических свобод или чего-либо подобного.

История с западней, подстроенной жене Пушкина на квартире Полетики, была (как убедительно показано С.Л.Абрамович) в начале ноября 183G года и явилась поводом к первому, ноябрьскому вызову. Теперь же, в январе, скорее какая-то «мелочь», еще одна едва заметная окружающим «мелочная обида», искра, попавшая в накаленную, близкую к взрыву атмосферу (казарменный каламбур Дантеса, с которым он «обратился к Н.Н.Пушкиной» на балу у Воронцовой-Дашковой, или что-то иное) [72].

В седьмой раз Жуковский не сумел кинуться грудью на защиту друга-поэта

Судьбы свершился приговор.

Литература 
Список условных сокращений

1. См.: Модзалевский Б. Л. Пушкин. М. Прибой, 1929 с. 292.

2. Ряд наблюдений, включенных в дальнейшее повествование, был опубликован автором еще в конце 1960-х - начале 1970-х гг. (в 33-м и 35-м выпусках Записок Отдела рукописей ГБЛ, в книгах «Тайные корреспонденты «Полярной звезды», гл. IX, и «Герцен против самодержавия», гл. VIII). Новое обращение к старой теме вызвано несколькими обстоятельствами.

Во-первых, ряд фактов дополняется и уточняется; во-вторых, то, что было опубликовано прежде, необходимо соотнести с новейшими трудами других исследователей, прежде всего - с глубоким исследованием С. Л. Абрамович «Пушкин в 1836 году». В-третьих, обращаясь по необходимости к подробностям пушкинской гибели, автор в большей степени, чем в прежних своих работах, стремится прежде всего к ответу на самый общий «вопрос вопросов» - так отчего же погиб Александр Сергеевич Пушкин?

3. Положение Пушкина при николаевском дворе можно оценить задним числом и по тем изменениям “дворцовой психологии”, которые произошли в следующие десятилетия: отнюдь не самый просвещенный из русских монархов Александр III, узнав о желании А. А. Фета сделаться камергером, “очень удивился и не мало смеялся - зачем ему это камергерство, - говорил государь окружающим, - камергеров у нас целые тысячи, и никто их даже не знает, а поэт Фет единственный в России”. См.: Наша старина, 1915, № 7, с. 648.

4. См.: Эйдельман Н. Я. Десять автографов Пушкина из архива П. И. Миллера. Записки Отдела рукописей ГБЛ, вып. 33, с. 280 - 320.

5. В секретных архивах имелись далеко не все “выписки” из вскрытых на почте писем, однако и сохранившиеся документы достаточно впечатляют: так, в 1827 г. канцелярия дежурного генерала Главного штаба представила Бенкендорфу десятки выписок, в том числе из писем П.П.Свиньина, И.C.Одоевского, С.С.Ланского, А.А.Шаховского, П.А.Шипова, И.М.Снегирева и многих других. См.: ЦГВИА, ф. 36, оп. 5, № 111, 148, в перлюстрацию 1828 г., между прочим, попали письма пушкинского приятеля И. Е. Великопольского. Там же, оп. 6, №70.

6. PC, 1880, № 9, с. 218 - 219. Согласно рассказу Деларю Пушкин отомстил А.Я.Булгакову, послав по почте порочащее его письмо, которое, “как оказалось по справкам, действительно не дошло по назначению, но в III Отделение переслано не было” (там же, с. 219). Ясно, что эти “справки” мог навести только П.И.Миллер.

7. ЦГАЛИ, ф. 123 (Грота), оп. 1, № 50, л. 26.

8. PC. 1880, № 10, с. 424 - 425.

9. История конфликта 1834 г. подробно рассмотрена с привлечением важных записей В.А.Жуковского в статье Р.В.Иезуитовой “Пушкин и “Дневник” В.А.Жуковского в 1834 г.”.См.: Пушкин. Исследования и материалы, т. VIII, с. 219 - 247. В этой работе, между прочим, отмечено (с. 226), что особое раздражение Николая I мог вызвать факт подачи пушкинского прошения именно 25 июня, в день рождения императора.

10. См. подробнее: Пушкин и декабристы, с. 167, 241, 242. 365

11. См.: Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 4, с. 10; PA, 1894, кн. 2, с. 337; Гиллельсон М. И. Судьба “Европейца”. - В кн.: Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь умственные плотины, с. 127 - 128.

12. Иезуитова Р. В. “Пушкин и “Дневник” В. А. Жуковского в 1834 г. - Пушкин. Исследования и материалы, т. VIII, с. 227.

13. Ранее дело находилось в архиве III Отделения (1 экспедиция, № 62). Ныне - ПД, ф. 244.

14. ПД, ф. 244, оп. 1, № 608, л. 144.

15. Там же, № 617, л. 146.

16. См.: Волков Г. Пушкин и Чаадаев. Высокое предназначение России. - Новый мир, 1978, № 6, с. 250 - 266.

17. См.: Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году. Л., Наука 1984, с. 19 - 21.

18. Там же, с. 37 - 43.

19. Сайтанов В. А. Пушкин и Кольридж. - Известия АН СССР, 1977, № 2, с. 153 - 164.

20. Левкович Я.Л. Стихотворение Пушкина “Не дай мне, бог, сойти с ума”. - Пушкин. Исследования и материалы, т. X, Л., Наука, 1982, с. 176 - 192.

21. 14 января 1834 г. директор Императорской военной академии Сухозанет “почтительно представляет” военному министру Чернышеву экзаменационный лист “иностранца барона д'Антеса” и маркиза Пина. Первый набрал 107 баллов из 150 возможных, второй 97. Среди начальства возникла дискуссия о необходимом числе баллов (учитывая, между прочим, что оба были освобождены от экзамена по русскому языку). Последовала перебаллотировка, в результате которой Дантес показал “удовлетворительные знания” и был зачислен корнетом в кавалергардский полк; Пина обнаружил “достаточные знания” и зачислен в Замосцский егерский полк. Запись Пушкина сделана 26 января, за день до того, как был подписан приказ по военному министерству о результатах экзамена, царь же утвердил документ только 8 февраля: отсюда видно, сколь быстро Пушкин получал информацию. Она отражала, по-видимому, недовольство гвардии, узнавшей о перебаллотировке двух французов. См.: ЦГВИА, ф. 1, оп. 1, т. 4, № 866 (“Дело об определении в российскую службу французских дворян маркиза Пина и барона д'Антеса”).

22. Абрамович C.Л. Пушкин в 1836 году, с. 185.

23. Блок Александр. Собр. соч. в 6-ти томах, т. 4. Л., Художественная литература, 1982, с. 419. Возможно, Блок нашел этот образ у самого Пушкина, который 11 июня 1834 г. писал жене: “На того <т.е. царя) я перестал сердиться, потому что, toute reflexion faite <в сущности говоря - фр.), не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкаешь к - - - - - , и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух” (X V, 159).

24. См.: Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году, с. 25 - 27.

25. Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 256.

26. Аммосов А. Н. Последние дни жизни и кончина Пушкина. СПб., 1863. Анонимный пасквиль был впервые опубликован в России П. А. Ефремовым в 1880 г.

27. ПД ф 244, оп. 8, № 92; оп. 16, № 36 (рукою И. И. Пущина); оп. 18, № 64, 65, 67, 68, 69, 88, 225, 250; ПБ, ф. 167, № 103: ГБЛ, ф 233, к. 42, № 40; ф. 231, оп. 3, п. 9, №53; там же, п. 25, № 50; ЦГАЛИ, ф. 384, оп. I, № 72; ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, № 1066. Сверх того, существовали списки, использованные в публикациях А. Н. Аммосова и М. А. Цявловского.

28. Цявловский М. А. Бумаги о дуэли и смерти Пушкина. Из собрания П. И. Бартенева. - В кн.: Модзалевский Б., Оксман Ю., Цявловский М. Новые материалы о дуэли и смерти Пушкина.

29. См.: Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году, с. 67 - 68.

30. Поляков Л. с. О смерти Пушкина (по новым данным). Пг., ГИЗ, 1922, с. 13; “диплом” был отправлен в конверте на имя приятеля Пушкина, известного музыканта М. Ю. Виельгорского, и, вероятно, передан властям сразу после получения.

31. ПД, ф. 665 (архив Пушкинского лицейского общества), информ. листок № 22, л. 43.

32. Напомним, что впервые в России текст анонимного послания был опубликован лишь в 1880 г.

33. Кажется несостоятельным встречающееся иногда мнение, будто Николая I не могла задеть столь лестная для его мужских достоинств характеристика: царь должен был счесть оскорбительным и недопустимым сам факт вольного рассуждения о его персоне.

34. В 1927 г. См.: Щеголев III, с. 471.

35. Пушкин. Письма последних лет. 1834 - 1837. Л., Наука, 1969, с. 333.

36. Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году, с. 94 - 95.

37. П. В. Нащокин передал Бартеневу слова Пушкина, что царь “как офицеришка ухаживает за его женой <...> Сам Пушкин сообщал Нащокину свою совершенную уверенность в чистом поведении Натальи Николаевны”. См.: Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 194.

38. Ципенюк с. А. Исследование анонимных писем, связанных с дуэлью А. с. Пушкина. - В сб.: Криминалистика и судебная экспертиза, вып. 12. Киев, 1976, с. 81 - 96.

39. См. предисловие С. В. Бахрушина к кн.: Долгоруков П. В. Петербургские очерки. М., Север, 1934, с. 91 - 92.

40. Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти томах, т. XX, кн. первая, с. 378, перев. с фр.

41. ЦГАЛИ, ф. 1245 (П. В. Долгорукова), № 3. Письмо от 18/6 января 1863 г. Фотокопии нескольких писем П. В. Долгорукова, в том числе шести писем к И. с. Гагарину, сохранились в ЦГАЛИ, куда попали из Государственного литературного музея: в 1930-х гг. по инициативе В. Д. Бонч-Бруевича были получены копии ряда долгоруковских материалов из архива И. с. Гагарина в парижской Славянской библиотеке.

42. Щеголев III, с. 516 - 525.

43. Ципенюк с. А. Исследование анонимных писем..,, с. 90.

44. См.: Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году, с. 58 - 67.

45. Реальный комментарий к письму см. в кн.: Пушкин. Письма последних лет, с. 337 - 339.

46. См.: Записки Отдела рукописей ГБЛ, вып. 33, с. 315 - 316.

47. Щеголев III, с. 456.

48. См.: Пушкин. Письма последних лет..., с. 337.

49. РА, 1888, № 7, с. 308, и 1902, № 10, с. 235.

50. Щеголев III, с. 456.

51. Щеголев П. Е. Царь, жандарм и поэт. Новое о дуэли Пушкина. - “Огонек”, 1928, № 24, с. 4 - 5; его же: Из жизни и творчества Пушкина, с. 140 - 149.

52. См.: Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году, с. 162.

53. См.: Казанский Б. В. Письмо Пушкина Геккерну. - Звенья, т. V. М. - Л., Academia, 1936, с. 9.

54. Записки Отдела рукописей ГБЛ, вып. 33, с. 316.

55. Цявловский М. А. Посмертный обыск у Пушкина. - В кн.: Цявловский М. А. Статьи о Пушкине, с. 280.

56. Там же, с. 281.

57. Султан-Шах М. П. Документальные материалы об А. с. Пушкине. Краткое описание... - Бюллетени Рукописного отдела Пушкинского дома, вып. VIII. Л., Изд-во АН СССР, 1959.

58. Цявловский М. А. Статьи о Пушкине, с. 279.

59. Щеголев III, с. 229.

60. Поляков А. с. О смерти Пушкина (по новым данным), c. 78.

61. Там же, с. 10 - 11.

62. Рассказ В. А. Соллогуба. - Пушкин в воспоминаниях т 2 с. 304.

63. Щеголев III, с. 110.

64. См.: Казанский Б. В. Письмо Пушкина Геккерну, с. 15 - 17.

65. Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 304 - 305.

66. См: PA, 1888, № 7, с. 308.

67. См.: Цявловский М. А. Бумаги о дуэли и смерти Пушкина из собрания П. И. Бартенева. - В кн.: Модзалевский Б., Оксман Ю., Цявловский М. Новые материалы о дуэли и смерти Пушкина, с. 83 - 84.

68. Казанский Б. В. Письмо Пушкина Геккерну, с. 13.

69. Заметим, между прочим, что находившаяся в кармане Пушкина во время дуэли автокопия последнего письма к Геккерну была сложена “в восемь раз”, в то время как письмо от 21 ноября сложено вчетверо. См.: Модзалевский Л. Б., Томашевский Б. В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском доме, с. 243, и № 683.

70. Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году, с. 172 - 173.

71. См.: Левкович Я. Л. Новые материалы о биографии Пушкина, опубликованные в 1963 - 1966 годах. - В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. V, с. 375.

72. Абрамович с. Л. Пушкин в 1836 году, с. 183-186.
 


ГЛАВА VII Оглавление 
Страница Эйдельмана
ГЛАВА IX

 
VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!