"Юность", М., 1992 № 4/5. - С. 78-82

© А. Городницкий

ПОСЛЕДНИЙ ЛЕТОПИСЕЦ

Александр Городницкий

 

“Все переплетено, и все, оказывается, чрезвычайно близко...
Эта связь, этот стык времён и есть моя тема”.

Натан Эйдельман

Менее чем за два месяца до неожиданной и безвременной кончины Натана Эйдельмана мы с ним вместе с женами были в Варне, куда поехали отдохнуть, хотя из этого ничего и не получилось - частично из-за плохой погоды и ненадежного быта “дикого” существования в этой уже изрядно обнищавшей на пути социалистического развития стране, частично из-за не знающего меры гостеприимства хозяев, составившего изрядную угрозу для здоровья.

Натан был впервые в Болгарии. Его там, конечно, знали по широко известным книгам о русской истории, а кроме того, еще по только что прошедшей в “Московских новостях” разоблачительной публикации о расстреле польских офицеров в 1940 году в Катыни и под Осташковом, Но при первой же встрече со знакомыми моими, среди которых были океанологи, журналисты и писатели, он неожиданно для хозяев (и для меня) обнаружил такие глубокие познания во всей древней болгарской истории от Бориса I до разгона крестьянской партии и мучительной смерти Трайчо Костова при Сталине, что сразу же завоевал постоянный и непререкаемый авторитет среди них раз и навсегда.

Будучи немало лет знакомым с ним, я каждый раз не уставал удивляться его фантастической памяти, удерживающей десятки тысяч дат и имен в их точной и единственной взаимосвязи. Вдруг он вспомнил за столом историю, никому из присутствовавших дотоле не известную, О том, как государь-император Николай Первый на военном фрегате Черноморского флота в 1829 году отправился в Варну, только что освобожденную от турок русскими войсками.

В пути неожиданно разыгрался жесточайший шторм, и императорский корабль неостановимо понесло ветром прямо к турецким берегам. Стало ясно, что русскому царю грозит турецкий плен. Поэтому, когда турецкий берег уже ясно виднелся невдалеке, нашли рослого матроса, похожего на Николая, и надели на него императорский мундир с регалиями, а царь обрядился в матросскую робу. К счастью, однако, ветер переменился и угроза плена в самый последний момент миновала.

Именно в Варне я впервые услышал от него, человека, казалось бы, несокрушимого здоровья, любившего ввечеру выпить и закусить, как Гаргантюа, а утром неумолимо будившего нас для раннего купания в холодном осеннем море, непривычные для него жалобы, что “покалывает сердце”, жалобы, которым ни мы, ни он сам не придали серьезного значения. (Уже после его смерти вскрытие показало, что у него именно в это время произошел инфаркт легкого.)

Однажды, возвращаясь из гостей, мы с ним говорили не помню о чем, и вдруг без всякой связи с предыдущей темой он сказал:

“Знаешь, как написано у Зощенко, - у одной женщины умер муж. Она сначала подумала: а, ерунда! Оказалось, совсем не ерунда!”

“Ты что это вдруг?” - спросил я у него.

“Да так, - ответил он, - к слову пришлось”. И захохотал.

Я был знаком с Натаном Яковлевичем Эйдельманом с 1972 года и особенно дружен последние десять лет, когда мы вместе снимали дачу в Переделкине - пару маленьких комнатушек и кухню. Познакомил нас его друг и одноклассник океанолог и военный моряк в прошлом Игорь Михайлович Белоусов, тоже неожиданно и безвременно ушедший из жизни, в возрасте сорока двух лет. После кончины Игоря меня, как бы вместо него, объявили “постоянно введенным” членом этого уникального класса 110-й школы и регулярно приглашали на все сборы однокашников, ставшие многолетней традицией. И хотя формально я как будто был признан одноклассником Тоника Эйдельмана, на самом деле я никогда не был им, как остальные школьные его друзья, помнившие толстого мальчика в тесной “комбинированной” курточке, с детства отличавшегося удивительной памятью на даты и фамилии.

Школьная иерархия, сложившаяся в старших классах, - вещь консервативная, и одноклассникам Тоника, особенно тем его друзьям, которые занимали в этой иерархии когда-то более высокие места, хотя и любившим его, конечно, не всегда просто было оценивать его вне сложившихся многолетних стереотипов.

Я же познакомился с Натаном Эйдельманом тогда, когда он уже был известен своими книгами “Лунин”, “Герцен против самодержавия” и другими, а также многочисленными статьями о русской истории. Я застал его уже сложившимся ученым, писателем, человеком. Может быть, именно поэтому мне с самого начала нашей дружбы отчетливо был виден масштаб его писательского и человеческого таланта, дистанция, нас разделяющая.

Он был человеком чрезвычайно доброжелательным и внимательным к людям, вывести его из себя было практически почти невозможно. Мне это однажды, кажется, удалось. Натан был страстным болельщиком, прежде всего футбольным. Когда по телевидению транслировали футбольный матч, всякие дела откладывались. Здесь же дело было на даче, куда-то мы с ним торопились, но вдруг выяснилось, что на телеэкране футбол, и Натан прочно уселся на стул.

“Погоди, - отмахивался он от моих настойчивых увещеваний, - уже второй тайм начался, - досмотрим и пойдем”.

“А сколько минут длится тайм?” - неосторожно спросил я у него.

Тут Натан развернулся ко мне на стуле всем своим внушительным телом. В глазах его было даже не презрение, а какая-то брезгливая жалость, смешанная с откровенным удивлением: “Даже этого не знаешь, да?”

Примерно через месяц после нашего возвращения из Болгарии там начались демократические преобразования, кончившиеся смещением престарелого вождя “брежневской формации” Тодора Живкова. Тоник радовался за наших болгарских друзей. “Теперь тебе бы неплохо съездить в Румынию”, - сострил я как-то. (Там еще прочно сидел Чаушеску.) Однако ни в Румынию, ни в, казалось бы, уже близкую Швейцарию, куда были взяты авиабилеты на 4 декабря, Натану Эйдельману уже не суждено было попасть никогда. Его сердце остановилось на исходе ночных часов 29 ноября 1989 года в тесном отсеке реанимационной палаты на Каширском шоссе, куда его под большим нажимом жены и друзей почти насильно уложили накануне, не зная еще всех размеров надвигающейся беды.

Осталось лишь запоздалое и бесполезное сожаление, что история эта приключилась с ним здесь, а не неделю спустя в Швейцарии, где его бы, по всей вероятности, спасли.

Поэт Иосиф Бродский заметил как-то, что “не язык - орудие поэта, а скорее наоборот: поэт - орудие языка”. Если слова эти можно отнести к истории, то именно таким историком был Натан Эйдельман. Мне довелось жить с ним вместе несколько лет и видеть его каждодневную изнурительную работу, которая его самого, казалось, совершенно не отягощала. Он не просто собирал и изучал документы, он буквально “жил” в материале, как бы перемещаясь в исследуемую эпоху и среду и вступая в прямой контакт с ее героями. Удивительное перевоплощение это напоминало вхождение актера в роль, но там вхождение внешне подражательное, а здесь глубокое и внутреннее, в качестве собеседника или “содельника”, если речь шла о Михаиле Лунине и других декабристах.

Прекрасное владение материалом, блестящая память и могучий ассоциативный ум дали возможность историку и философу Натану Эйдельману в его лучших работах выстроить стройный эволюционный ряд развития российской государственности, российского свободомыслия и российской интеллигенции в восемнадцатом-девятнадцатом веках.

Писал он и диктовал на машинку, кажется, постоянно, и творческая энергия его казалась бесконечной. Даже вечером, после целого дня (а день его начинался рано поутру) каторжной работы, он ощущал потребность что-нибудь рассказывать и радовался по-детски любой застольной аудитории. А рассказывать он мог практически бесконечно.

Несмотря на возможность каждодневного общения с Тоником, я старался не пропускать его публичных лекций и выступлений и ничуть не жалел об этом, ибо каждое из них отличалось от другого тем, что Тоник говорил, хотя все это, казалось бы, было написано в его книгах. Но он, как знаменитый пушкинский импровизатор в “Египетских ночах”, явно увлекаясь темой рассказа и своими комментариями и “заводясь” от полученных вопросов, впадал в состояние истинного артистического вдохновения, лицо его покрывалось румянцем, глаза блистали, а голос, как мне казалось, приобретал рокочущие громовые оттенки. С грустной радостью слушаю я теперь случайно сохранившиеся магнитофонные записи некоторых его выступлений.

Мне вспоминается ясный и холодный декабрьский день в Ленинграде несколько лет назад, где я, оказавшись в командировке одновременно с приехавшими туда Тоником и его женой Юлей, попал за его широкой спиной в спецхран Публичной библиотеки, священное место, куда простому смертному попасть не просто. Трудно перечислить те уникальные книги, рукописи и документы, на которые нельзя было смотреть без сердечного трепета - от древних рукописей Корана и Псалтыря до автографов Пушкина и Кюхельбекера.

Удивительно, как меняется представление о человеке, когда видишь его автограф! Так, например, Кюхельбекер представлялся мне, по Тынянову, сентиментальным, порывистым и нескладным, а здесь я увидел по-немецки аккуратный, каллиграфический почерк его писем и рукописей. А строгий, казалось бы, склонный к порядку и благополучный Державин писал, как оказалось, рваным, беспокойным почерком человека, лишенного душевного покоя. Меня поразила более всего выставленная под стеклом грифельная доска с записанными его дрожащей рукой предсмертными стихами:

“Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей,
И топит в в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдет судьбы”.

Какая пронзительная и проницательная безнадежность на краю смерти! Какая противоположность его же величавому и самоуверенному “Памятнику”!

Залы, где мы находились, как рассказал Тоник, были специально отведены под хранилище редких рукописей, прежде императорское. Я обратил внимание на большое число старых французских рукописей и книг, и Эйдельман, улыбаясь радостной улыбкой миссионера при виде еще не обращенного дикаря, поведал мне забавную историю из времен Великой французской революции.

14 июля 1789 года, когда дымилась взятая санкюлотами Бастилия, все ее многолетние архивы были вышвырнуты прямо на мостовую. Мимо проезжал скромный чиновник русского посольства страстный коллекционер Дубровин, который, проявив чисто российскую сметку, послал тут же в посольство за подводами. Так бесценные архивы французской королевской тюрьмы оказались в Санкт-Петербурге.

Не менее удивительной, однако, в этом строгом хранилище мне показалась та нескрываемая симпатия, с которой к Тонику относились все без исключения хранители и хранительницы, чья строгость и недоверчивость являлись необходимой частью их профессии. Его человеческое обаяние вообще везде и всегда действовало на окружающих. Он был на редкость органичный человек, никогда не старался подделываться ни подо что, понравиться аудитории или какому-нибудь значительному лицу. Может быть, именно поэтому, будучи полным и грузным, двигался он с каким-то неповторимым изяществом, а лицо его, часто освещенное улыбкой, казалось всегда молодым. Наш общий друг художник Борис Жутовский нарисовал его портрет, на котором Натан Эйдельман совсем не такой, - на портрете он жесткий, монументальный и трагический. Наверное, так оно в самом деле и было, но мне запомнился другой облик Тоника - общительного и веселого.

Мне неоднократно приходилось выступать вместе с Эйдельманом, и каждый раз это было серьезным испытанием, потому что после него на сцене уже нечего было делать, - весь зал и все участники выступления знали, что самое . интересное уже прошло.

Я помню, как в начале июня, в дни очередного пушкинского юбилея, мы ездили вместе с небольшой группой писателей выступать в Сухуми. Встреча с аудиторией должна была состояться в городском театре. Всем было выделено для выступления по пять минут, и только Эйдельману, как основному лектору, было предоставлено полчаса. Когда перед выступлением он сидел и готовился за сценой, к нему подошел писатель и литературовед Зиновий Паперный, известный своими шутками, и сказал: “Знаешь, Тоник, когда ты будешь им рассказывать про Пушкина, не говори, что его убили, - это омрачит вечер”.

На юбилейном вечере Булата Окуджавы даже популярнейший Михаил Жванецкий все просил ведущего, чтобы его выпустили выступать перед Эйдельманом, а выйдя все же сразу после него, сказал: “После Эйдельмана выступать трудно. Ведь он сам гораздо более популярен, чем те люди, о которых он пишет”.

Друзья Натана Эйдельмана, в том числе и я, часто обвиняли его, что он разбрасывается, - много пишет всяких, на наш взгляд, необязательных книжек, в том числе детгизовских, где занимается популяризацией истории, что ему следовало бы при таком уме и таланте сосредоточиться на главном. Критиковали, в частности, его “автобиографический” роман “Большой Жанно”, написанный как бы от лица Ивана Ивановича Пущина. Некоторые говорили о всяческих “вредных влияниях” на Тоника, которые отвлекают его от основного поприща. Зная Тоника много лет, я могу сказать, что при всей внешней мягкости характера в вопросах творчества он был твердым и неподатливым, как на портрете Бориса Жутовского. И влиять на него здесь было фактически невозможно, - он делал только то, что сам хотел делать в этот момент.

Эйдельман был концептуален. Его главная концепция, близкая к пушкинской идее “В надежде славы и добра”, состояла в реформаторском преобразовании нашей огромной страны на основе демократии, экономических реформ, культуры и просвещения. Показательной в этом отношении является его последняя прижизненная книга - “Революция сверху”, которую он подарил мне с характерной надписью: “И никаких революций снизу!”. И в истории России его привлекали реформаторы и просветители при всем их несходстве - от Лунина и Герцена до князя Щербатова и Карамзина. Петра Первого Эйдельман считал “первым интеллигентом на троне”, справедливо полагая, что отмена телесных наказаний для дворян заложила основу для рождения российской интеллигенции. Внуки этого первого поколения “непоротого” сословия вышли на Сенатскую площадь.

В долгих ежевечерних прогулках по зеленым улочкам дачного поселка “Мичуринец”, где уютно пахло печным дымом и тишина мягких подмосковных сумерек лишь изредка нарушалась криками играющих детей или шумом проходящей электрички. Тоник, обдумывающий тогда будущую книгу о “революции сверху”, подобно рассказывал о сложностях реформаторской деятельности в России во все времена, о страшной силе давления “правых” и “аппарата” на царей-реформаторов, которые только на первый взгляд были “самодержавными”, а в действительности не могли, конечно, не считаться с мнением помещиков и губернаторов.

“Вот Павел попытался пойти против аппарата, его и убили. Знаешь, он послал своего доверенного человека с ревизией в Курскую губернию. Тот вернулся и доложил, что воруют все, - от губернатора до последнего коллежского регистратора. И Павел на его донесении собственноручно начертал: “Уволить всю губернию”.

Представляешь? Обстановка такая же, как сегодня.

Ну, а Александр, хорошо помня про папин опыт, против аппарата идти не решался. Ведь на самом деле он очень хотел провести реформы, вот Польше в 1821 году конституцию дал. Хотел и крестьян освободить, уже специальная комиссия указ подготовила, но консерваторов своих всемогущих сильно побаивался. И более всех при этом постарался великий наш историк Николай Михайлович Карамзин”.

Карамзина Эйдельман любил больше всех и никогда не расставался с “Историей государства Российского”.

“Николай тоже, по существу, готовил земельную реформу. В дневнике у Александра Николаевича, наследника, есть такая запись: “Вчера обсуждали с папа и дядей Костей (Великий князь Константин), давать ли народу свободы. Решили не давать”. Так что на аппарат, который во все времена был гораздо консервативнее верховных правителей, даже цари с опаской оглядывались. А ведь против теперешнего аппарата аппарат царский - это детский сад”.

В оценке будущего России Эйдельман всегда оставался неисправимым оптимистом. Уже в Болгарии, за два месяца до смерти, он яростно спорил с моими пессимистическими оценками сегодняшнего экономического и политического кризиса в нашей стране, нарастающей волны национальной непримиримости, что может, по моему мнению, привести к правому перевороту и гражданской войне.

“Я, оптимист, - заявлял он, - Надо трезво смотреть на вещи. Даже если правые и захватят на какое-то время власть, они ее надолго не удержат. Ведь им нечем кормить народ. Значит, неизбежно будут развиваться рыночная экономика и связанная с ней демократизация обществ. Будущее России прекрасно!”

“Да, - возражал я ему, - но ведь нас-то с тобой к этому времени, по всей вероятности, уже укокошат”.

“Ну и что из этого? - возмущался он. - Саня, ты эгоист. Разве можно думать только о себе, когда речь идет о будущем великой страны?”

Эйдельман всерьез занимался не только российской историей. Он выпустил книгу “Мгновенье славы настает” о Великой французской революции, писал о Марке Аврелии, которым собирался заняться вплотную, изучал судьбы итальянцев в России. Одно время - с 1982 по 1986 год - я участвовал в экспедициях на научно-исследовательском судне “Витязь” в Северную Атлантику, в район подводной горы Ампер, где нами при подводных погружениях были обнаружены странные сооружения на вершине горы, напоминающие развалины древнего города. Я поэтому уговаривал Тоника написать вместе со мной книгу об Атлантиде, в которой он написал бы все, что касается истории, а я - результаты подводных исследований и геологическое обоснование возможности ее существования и катастрофи“еской гибели.

Тоник загорелся этой идеей .и даже собирался со мной вместе в одну из экспедиций. Планам этим, однако, не суждено было сбыться. Несмотря на официальный запрос из моего института, выездная комиссия Союза писателей не дала Тонику разрешения на поездку в зарубежную экспедицию. “Мы с Пушкиным оба невыездные”, - грустно пошучивал он. Его в те поры за рубеж не пускали.

Возможно, во всяком случае, так он сам предполагал, это было связано с тем, что еще в университете Тоник оказался причастным к известному в пятидесятые годы “делу Краснопевцева”. Особых улик против Эйдельмана по этому делу как будто не было, но он вызвал раздражение следователей, решительно отказавшись давать какие бы то ни было показания. За это по окончании университета он был сослан учительствовать в Калугу.

Провожая меня в экспедицию, Тоник грустно сказал: “Знаешь что, Саня? Если ты найдешь Атлантиду, не проси там политического убежища”.

За рубеж, в “капстраны”, его начали пускать только после 1986 года, в эпоху перестройки, да и то не “автоматически”, а после письма, направлейного им после очередного отказа в загранпоездке на имя члена Политбюро и секретаря ЦК КПСС А. Н. Яковлева. После этого его долго оформляли в Италию, потом сообщили ему, что уже поздно и что его теперь будут оформлять во Францию. Там тоже что-то не получилось, и его начали оформлять в ФРГ. Он позвонил мне в радостном возбуждении: “Видал? Я еще никуда не поехал, но уже дважды сменил страну пребывания!”

Потом он все же поехал и в Италию, и в ФРГ, где “Люфтганза” потеряла чемодан с его вещами и рукописями, но через месяц чемодан все-таки отыскался, и во Францию, где его восторженно принимали коллеги и русскоязычная аудитория, и в США, где он в Калифорнии более месяца безвылазно работал в архивах, почти не имея возможности взглянуть на открытую им, наконец, Америку.

Как ни странно, рассказы его о зарубежных впечатлениях были не особенно интересны. Никакой сенсации для него не произошло оттого, что он воочию увидел Венецию или Париж. Совсем другое дело - рассказы о новых находках, о сокровищах в зарубежных архивах, касающихся отечественной истории. Неожиданно точными поэтому оказались строки из посвященной ему песни Вероники Долиной: “Он не открывает Америк - Россия его материк”.

(Ниже мы приводим текст этой песни - V.V.)

И хотя географию он знал так же блестяще, как историю, поражая своих собеседников не только знанием дат.и.имен, но и многочисленными географическими названиями дальних островов, рек и городов, расположение которых знал досконально, “перемещения в пространстве”, по-видимому, меньше занимали его, и он, подобно любимому своему Карамзину, заменил их “перемещениями во времени”.

Вместе с тем, рассказывая ему о своих плаваниях в отдаленных районах Атлантики, Индийского и особенно Тихого океана, я неоднократно убеждался, что он просто зрительно точно представляет себе карту, например. Тихого океана, безошибочно перечисляя многочисленные острова и проливы Океании или Индонезии. Прекрасно знал он также и любил истории про известных мореплавателей и пиратов. В свое время даже писал о Френсисе Дрейке, и когда я, вернувшись из Англии, стал рассказывать ему об увиденном мною замке Френсиса Дрейка в графстве Девон, неподалеку от Плимута, сам рассказал мне о нем и о его обитателе столько интересного, как будто это он, а не я побывал там.

При всем при этом главным смыслом всей его жизни была русская история, русская литература. Он не мыслил себя. вне своей родной страны. Когда при нем кто-нибудь из его друзей или знакомых заводил разговор о возможном отъезде. Тоник только сочувственно и беспомощно улыбался, как бы извиняясь и показывая, что понимает, конечно, проблемы своего собеседника и даже вполне сочувствует им, но к нему самому это никак не относится. Эта мысль не возникала у него даже тогда, когда после переписки с В. Астафьевым он стал подвергаться анонимным угрозам по телефону и по почте со стороны фашиствующих молодчиков.

Много сил Тоник отдал преподавательской работе, с которой он начал после университета и которую любил, всегда находя время, чтобы прочесть лекцию в школе или даже просто в квартире для заинтересованной аудитории. Вместе со своей дочерью Тамарой, тоже педагогом, он намеревался полностью перестроить преподавание истории в средней школе. Хотел даже написать новый учебник истории и, безусловно, написал бы его, если бы не внезапная смерть.

Его “детские” книги “Вьеварум”, “Твой девятнадцатый век”, “Твой восемнадцатый век” с увлечением читают и взрослые, и дети. Во “времена застоя”, когда Эйдельман еще не имел возможности выходить на широкую аудиторию, он охотно читал циклы лекций о русской истории для детей своих приятелей и их товарищей, конечно, совершенно бескорыстно.

Вспоминается, как незадолго до смерти, уже в эпоху гласности, во время выступления Тоника в какой-то молодежной аудитории один из шустрых и самоуверенных молодых людей заявил:

“Что вы нам можете объяснить? Ваше поколение прожило напрасно”.

“Нет, не напрасно, - улыбнулся Эйдельман, - мы вырастили вас!”

Всю свою жизнь Натан Эйдельман вел дневники. Вернувшись вечером из гостей или после выступления, как бы ни было поздно, он садился к столу и аккуратно записывал в тетрадь все события прошедшего дня. Внимательно слушал и записывал потом рассказы и байки всех пожилых людей - от Арсения Тарковского до Игоря Черноуцана. Его, как историка, интересовали все свидетельства уходящей эпохи. Дневники эти теперь так и остаются непрочитанными.

Никогда не забуду, как однажды вечером в июне 1981 года мы встретились с ним в гостях у моих друзей физика Александра Штейнберга и его жены - поэтессы и литературоведа Нины Королевой, тогда еще живших в Ленинграде в старом доме на Мойке неподалеку от дома-квартиры Пушкина.

Был самый разгар белых ночей, и за высокими окнами квартиры, выходящими на Мойку, желтым негаснущим светом горело закатное небо над крышей дома напротив, отражаясь в неподвижной воде канала. На этом ослепительном фоне торчащий за крышей шпиль Петропавловского собора с насаженным на него ангелом казался черным. Застолье было долгим и шумным, с чтением стихов и исполнением песен. Этим как бы отдавалась дань нашим старым ленинградским, ныне невозвратно утраченным традициям шестидесятых годов, когда мы, еще будучи молодыми, собираясь в компаниях, обязательно читали друг другу стихи или пели песни. Сейчас в застольях песен не поют, а вместо этого говорят о политике.

Помнится, в конце застолья мы всерьез поссорились с моим давним другом поэтом Александром Кушнером. Предметом ссоры послужил Владимир Высоцкий, умерший менее чем за год до этого, и всенародное оплакивание его. Кушнер заявил, что Высоцкий - плохой поэт, что так называемая авторская песня к поэзии вообще никакого отношения не имеет и что неожиданное по своим масштабам оплакиваниe его, включая сотни стихов, посвященных его памяти, - истерическое кликушество, столь любезное российскому мещанству. Я, естественно, обиделся не на шутку за Высоцкого и авторскую песню и стал в весьма энергичных выражениях, усиленных количеством выпитого, возражать ему. Эйдельман, который с его громовым голосом только и мог перекричать нас, встрял в разгоревшуюся перепалку и загасил огонь, предложив нам вместо того, чтобы ссориться, пойти на Марсово поле к Инженерному замку, где он на месте расскажет и покажет, как убивали Павла I. Мы, разумеется, немедленно согласились.

И вот около часа ночи мы отправились вверх по Мойке, горевшей полуночной белизной, к тому роковому месту, где она вытекает из Фонтанки и где у развилки этих городских рек за Садовой горит темно-красным пламенем фасада безлюдный Михайловский замок, отгороженный когда-то со всех сторон рвами, заполненными водой.

Нет никакой возможности воспроизвести вдохновенный рассказ Эйдельмана, бывшего нашим Вергилием в этом полуночном путешествии в прошлое, на грань минувших веков, к кровавым событиям 11 марта 1801 года. Начал он не с заговора, а Сначала повел нас на Фонтанку и указал на окна, чернеющие между белыми колоннами старинного дома на противоположной ее стороне. Здесь на третьем этаже была квартира братьев Тургеневых, где молодой Пушкин, сидя на подоконнике и глядя на мрачный замок Святого Михаила напротив - свидетеля тогда еще недавнего убийства, набрасывал строки оды “Вольность”:

“Падут бесславные удары...
Погиб увенчанный злодей”.

Потом он обвел нас вокруг замка, подробно, обнаружив великолепное знание всех до мелочи деталей, рассказывая о системе предмостных укреплений, кордегардий, разводных мостов, смены караулов, тщательной проверки всех лиц, допускаемых к императору, которые полностью, казалось бы, исключали для злоумышленников возможность проникнуть во дворец. Рассказал он и о том, как заговорщики, используя болезненную подозрительность Павла, добились того, что преданный ему начальник охраны полковник Саблуков был в эту ночь отстранен от службы.. И о том, как душа заговора, решительный и мрачный фон Пален, записки которого до сих пор не найдены, долго поил участников заговора, а потом, когда, уже во дворце, они, неожиданно окликнутые караульным часовым, бросились бежать, Бенигсен преградил им дорогу с обнаженной шпагой и заставил их продолжите роковой путь к императорской опочивальне.

Через ту же калитку в воротах, что и заговорщики, проникли мы, озираясь, как будто и нас могли окликнуть и схватить каждую минуту, во внутренний двор замка, вымощенный грубыми булыжниками. Кушнер выронил портфель, который шумно шлепнулся о камни, и все на него испуганно зашикали. Казалось, сама тень курносого убиенного императора смотрит на нас из безмолвных черных окон, в которых отражается неподвижное зарево белой ночи. В абсолютной звонкой тишине звучал только, тоже приглушенный и низкий, гулко отражающийся от высоких темных стен и поэтому кажущийся потусторонним голос Тоника, заставившего нас подойти к стене под окно спальни, где было совершено убийство и где испуганный самодержец пытался спрятаться за каминный экран, но свет луны упал на его босые ноги. Я поднял голову и увидел в светлеющем небе бледную луну.

Это ночное путешествие запомнилось мне на всю жизнь.

Основные исторические труды Эйдельмана посвящены русской истории второй половины XVIII - первой половины XIX века - “грани веков”. Эпоха эта привлекала его, помимо всего прочего, еще и тем, что она была временем могучего развития российского просвещения, недолгого единения нарождающейся мыслящей интеллигенции и молодой империи, единения, разрушенного николаевской реакцией. Эта модель импонировала историку Эйдельману, в ней он видел надежду на будущее. Чуждый каким-либо шумным сенсациям, Эйдельман по самому характеру своей работы с архивными материалами время от времени оказывался первооткрывателем многих тайн российской истории.

Ему даже пару раз пришлось выступать с лекциями на тему “Тайны русских царей” здесь и за рубежом. Ведь как будто именно он установил впервые, что Павел I не был не только сыном официального отца своего, Петра III, но и Екатерины II, его матери. По материалам, найденным им в архивах, Екатерина родила мертвого ребенка, который был незаметно для нее заменен другим по указанию императрицы Елизаветы. Он же комментировал личную записку Павла I, в которой тот отказывает в престолонаследии сыну своему Николаю на том основании, что в действительности он родился не от него, а от гоф-фурьера Бабкина, на которого был очень похож.

Были и другие скандальные находки. Я помню, что уже после выхода из печати одной из лучших книг Тоника, “Герцен против самодержавия”, были найдены документы, что Яковлев, которого считали раньше русским отцом Герцена, отцом его на самом деле не был, так как будущая жена пришла в русское консульство, будучи уже беременна от барона Фаненберга. Этой находки Тонику опубликовать не дали, чтобы не отнимать у нашей литературы Герцена. Я же, узнав об этом, предлагал я шутку заменить название его знаменитой книги: вместо “Герцен против самодержавия” назвать ее “Барон Фаненберг против русского самодержавия”.

Уже на панихиде в Центральном Доме литераторов представитель Института истории Академии наук СССР выразил сожаление, что Эйдельман мог бы защитить докторскую диссертацию, а вот умер кандидатом. Также уместно было бы сожалеть о том, что Лермонтов умер поручиком, а Пушкин - камер-юнкером. Как историк, Эйдельман стоил один целого академического института со всеми академиками и членкорами, не говоря уж о докторах наук. Его в свое время и не брали в Институт истории, потому что он был опасен, хотя формальные причины были иными.

История для Эйдельмана была не сухим научным предметом строгих архивных изысканий, а источником творчества. Карамзин, которому он посвятил книгу “Последний летописец”, привлекал его еще и потому, что был одним из ведущих писателей своего времени. По мнению Эйдельмана, правильное освещение исторических событий во всей их сложности и неоднозначности мог дать только писатель, который, кроме конкретных фактов, обладает еще и творческой интуицией, помогающей правильно их выстроить. Он ведь и сам был писателем и прекрасно это понимал. Отсюда его книга “Пушкин-историк”, отсюда постоянный интерес и восхищение, которые он проявлял к Юрию Тынянову.

В наше время самые великие открытия происходят на стыке наук. Натан Эйдельман совершал свои открытия на стыке науки и искусства.

Главной же любовью Эйдельмана был и оставался Пушкин. И не только книга “Пушкин и декабристы”, но и другие книги, посвященные Пушкину непосредственно. Писал ли он о Михаиле Лунине, Иване Ивановиче Пущине, казненном Апостоле Сергее или Герцене, все эти (и многие другие) книги освещал, подобно солнцу, постоянный свет пушкинского присутствия. Судьба Пушкина, его стихи были как бы главной несущей конструкцией описываемой эпохи, началом координат. Тоник любил творить, что, как это ни кажется парадоксальным, чем более мы удаляемся от эпохи, тем точнее ее история. Что мы знаем историю Древнего мира лучше, чем Плутарх, который во многом ошибался. Что мы знаем сейчас о Пушкине гораздо больше, чем он сам. Например, Пушкин не знал, кто за ним следил, а мы знаем. Пушкин не знал, что его прямым предком был знаменитый воевода Александра Невского Гаврила Олексич, а мы знаем. И так далее...

Страстное пожизненное увлечение Эйдельмана Пушкиным было настолько сильным, что передалось его близким друзьям. Так, его одноклассник, физик Владимир Фридкин, выезжавший в служебные загранкомандировки во Францию и в Бельгию, провел настоящее исследование по зарубежным архивам и написал книгу “Пропавший дневник Пушкина”.

Другой школьный приятель, известный журналист Александр Борин, рассказал курьезную историю, происшедшую с ним в Торжке, где, как известно, похоронена Анна Петровна Керн. Местные власти очень гордились причастностью Торжка к жизни великого российского поэта. Дело дошло до того, что стало традицией для новобрачных после регистрации брака класть цветы к памятнику Анны Петровны, которая, хотя и вдохновила Пушкина на знаменитые строки: “Я помню чудное мгновенье”, - вряд ли могла служить достойным примером нерушимости супружеских уз.

Вернувшись в очередной раз из Торжка, Алик Борин рассказал об этом Натану, и тот припомнил не менее знаменитое письмо Пушкина пpиятeлю, в котором поэт писал, в частности: “Керн была со мной очень мила, и надеюсь, что на Пасху с Божьей помощью я ее у...”. При следующем посещении Торжка Борин встретился с председателем горисполкома, который, описывая достопримечательности города, не преминул вспомнить и о могиле Керн.

“Ведь вы знаете, - сказал он, - многие считают, что у нее с Пушкиным действительно что-то было”.

“Еще бы!” - воскликнул Борин и немедленно процитировал фразу из упомянутого письма.

“Что вы говорите, - оживился председатель, - вот это новость! Завтра у нас как раз заседание - вот обрадуются товарищи!”

В своих книгах, статьях и лекциях Натан Эйдельман убедительно показывал, что империи, в том числе и наша, недолговечны, что не может человеческое общество долго держаться на насилии и лжи, независимо от того, относится это к доисторическим временам правления Хаммурапи, Николаевской России или эпохе “Сталинской конституции”. Не “русский бунт - бессмысленный и беспощадный”, а демократизация, реформы и просвещение - вот курс нашего многострадального общества.

С горечью думаю я о том, что Натан Эйдельман, матери которого скоро исполнится девяносто лет, умер в пятьдесят девять. Предчувствовал ли он это, когда говорил порой, что все его любимые герои - Александр Герцен, Михаил Лунин. Николай Карамзин и даже Иван Иванович Пущин, декабрист, доживший до возвращения - ушли из жизни до шестидесяти лет и что с ним будет то же самое? Ведь сказал же он жене, когда его везли в больницу: “Я же всегда говорил, что умру в пятьдесят девять”. Кто из нас принимал всерьез эти дурацкие шутки? Знали ли мы тогда, глядя на его улыбающееся лицо, какой смертельной болью переполнено его сердце, готовое взорваться? Уже после его смерти вышла из печати книга, пророчески названная им “Оттуда” и сданная им в издательство незадолго до смерти. Помнится, Тонику очень нравилось это название, хотя речь шла, конечно, не о том свете, а об Италии.

Незадолго до смерти Эйдельман вернулся из Калифорнии. где работал в Стэнфордском университете, и привез оттуда груду ксерокопий и книг, касающихся событий в нашей стране в двадцатые годы по эмигрантской прессе и мемуарам. Вся эта груда была свалена в маленькой комнатушке у нас на даче, и время от времени Тоник, с нескрываемым удовольствием озирая эту груду, вдруг выхватывал из нее какой-нибудь листок и увлеченно начинал рассказывать о неведомых нам событиях, сопровождая рассказ, как обычно, интереснейшими комментариями. В это время он обдумывал, также замысел новой, уже заказанной ему книги об историй Московского Кремля и его обитателей - от Юрия Долгорукого до наших дней. Книге этой не суждено было осуществиться.

Любимый Натаном пример - эмигрант-историк Сватьков, написавший в 1935 году, что его матушка в молодости в Таганроге училась у престарелого Павла Александровича Радищева, сына Александра Николаевича Радищева. Сын Радищева выучил матушку, а матушка - Сватькова, который говорил по-французски с женевским акцентом потому только, что учитель Радищева был родом из Женевы. Так женевский акцент был передан из времен Екатерины II человеку, дожившему до начала второй мировой войны. “Но это нормальное явление, - пишет Эйдельман, - Все переплетено, и все оказывается чрезвычайно близко. Вот эта связь, этот стык времен и есть моя тема...”

В пасмурный, не по-летнему холодный июльский день мы с Юлием Крейндлиным получали урну с прахом Эйдельмана в крематории Донского монастыря. Урну положили в целлофановый пакет, а пакет спрятали в сумку. “Такой толстый, а поместился в сумку”, - вспомнил невесело Юлик “черную шутку”, сказанную на этом же месте восемнадцать лет назад, когда забирали урну с прахом Игоря Белоусова.

Пышная высокая трава зеленела вокруг нас на газонах и клумбах, почва которых образовалась из безымянного праха тысяч расстрелянных в сталинские годы, чьи тела сжигались здесь в тридцатые и сороковые. Низкие серые облака, смешиваясь с негустым дымом, неспешно струящимся из квадратной трубы, стремительно перемещались над низкой кирпичной стеной колумбария с фотопортретами усопших, напоминавшей Доску почета, в сторону старой части монастыря с полуразрушенным собором, обломками горельефов из взорванного храма Христа-Спасителя, фамильными склепами Ланских и Голицыных, надгробиями над местами пocлeднeго приюта Хераскова и Чаадаева. “Все переплетено, и все чрезвычайно близко”, - вспомнились мне снова одни из последних строк Тоника.

Когда я стою перед книжной полкой и смотрю на плотный ряд книг, написанных Натаном Эйдельманом, меня поражает, как много он успел в своей короткой, трудной, но, безусловно, счастливой жизни. Когда же вспоминаю его безвременный уход, с горечью думаю, сколько он мог бы еще написать. И ощущение нереальности смерти охватывает меня. И не отпускает.

 

Уважаемые подписчики “Библиотеки журнала “ЮНОСТЬ”!

     Вы знаете, конечно, о резком скачке цен на бумагу и типографские расходы. Согласно предварительным расчетам, цена книги объемом в 15 - 20 печатных листов в твердом переплете будет стоить не менее 40 - 50 рублей. Кроме того, существенно подорожали почтовые услуги - пересылка, хранение, доставка корреспонденции.
     Если кто-то из вас, дорогие друзья, в этих условиях решил отказаться от подписки, то сообщите нам об этом, пожалуйста, до 1 июля с.г., чтобы мы могли вернуть деньги. Всем другим книги будут рассылаться наложенным платежом по мере их изготовления - в последние месяцы 1992 года и в 1993 году.

 


Приложение V.V.

* * *
Н. Эйдельману

Ни христианин, ни католик
(Пошире держите карман!), -
Он просто российский историк,
Историк Натан Эйдельман.

Он грудью к столу приникает,
Глядит на бумаги хитро.
Чернила к себе придвигает,
Гусиное точит перо.

Средь моря речей и риторик,
Средь родины нашей большой -
О, как же нам нужен историк,
Историк с российской душой...

Историк без лишних истерик
С вельможи потянет парик...
Он не открывает америк, -
Россия его материк!

Не пишет стихов или песен,
Но грезит себе наяву.
Ему улыбается Пестель,
Апостол склоняет главу.

Из душных задымленных залов,
Где лоб холодеет как лед,
Потомок идет Ганнибалов
И руку беспечно дает.

Историка ночи бессонны.
А впрочем, и в нашей сечи
Стоят восковые персоны
И мчат дилетанты в ночи.

Иные плутают в тумане,
Тех сладкий окутал дурман...
И ходит с пером между нами -
Историк Натан Эйдельман.

1983

Вероника Долина

 

Воспроизведено при любезном содействии
Института научной информации по общественным наукам РАН
ИНИОН

Страница Натана Эйдельмана                         VIVOS VOCO!



VIVOS VOCO!
Февраль 2000