ЗНАНИЕ - СИЛА

№ 8, 1981


Н. Эйдельман

СЕМНАДЦАТЬ ВЕКОВ

____Никогда еще боги не давали римскому народу более очевидных и более ужасных доказательств того, что их дело - не заботиться о людях, а карать их.
К. Т а ц и т.
____Обременять вымышленными ужасами исторические характеры, и не мудрено и не великодушно.
А. П у ш к и н.

I

     Более ста лет в собрания сочинений Пушкина входят написанные в 1825-1826 годах в Михайловской ссылке "Замечания на Анналы Тацита". При жизни поэта-историка эта работа не печаталась, и все семь сохранившихся листов - черновые. Этим историческим заметкам Пушкина повезло много больше, чем другим подобным же незавершенным, черновым замечаниям или выпискам: к ним обращался ряд авторитетных исследователей, а несколько прекрасных работ, появившихся в 1930-1940 годах, казалось бы, исчерпали проблему до дна. Большинство выводов, сделанных в статьях И. Д. Амусина и Д.П. Якубовича, мы принимаем без оговорок, и если все же опять обращаемся к хорошо объясненному сюжету, на то есть по меньшей мере две причины.

Во-первых, некоторые обстоятельства во "взаимоотношениях" римского историка и русского поэта могут быть дополнены или уточнены. Во-вторых, вопрос о том, зачем Пушкин принялся толковать Тацита, в чем корень любопытной его полемики со знаменитым сочинением, пережившим семнадцать веков, все же не до конца ясен, споры идут, и небезынтересные... Итак, Пушкин и Тацит.

Великий римлянин родился около 58 года нашей эры, почти на семнадцать с половиною веков раньше Пушкина; точная дата его кончины не установлена - последние известия об историке относятся ко времени, когда ему было около шестидесяти лет. Тацит жил при десяти императорах, многое видел, о многом написал. Его всемирная слава началась, однако, более чем через тысячу лет - в период Возрождения; тогдато принялись усердно искать Тацитовы труды но не всегда с успехом... Его "История" - панорама событий, которых он сам был свидетелем, - известна далеко не полностью; исчезла и добрая половина "Анналов"- труда, посвященного в основном первой половине I века.

Бесценные страницы Тацитовых книг, исчезли, повинуясь отчасти тем законам, по которым вообще растворились в небытии тысячи античных рукописей,- войны, пожары, нашествия "варваров"... Но мало списков "Истории" и "Анналов" сохранилось, возможно, и оттого, что великий ученый был довольно одинок среди современников. Его суровая мысль, печально-иронический взгляд на людей и историю не очень устраивали усталых римлян, все более склонявшихся к легкому чтению, развлечению; его обращение к чести, к старинным, республиканским добродетелям мешало циничному приспособлению к порокам империи...

"У меня сегодня счастливый день, - записал Плиний Младший. - Я встретил Корнелия Тацита, и он дружески заговорил со мною".

Если даже видный представитель культурного Рима глядел на историка как бы снизу вверх, то что же говорить о менее примечательных читателях! Но отчасти именно по этой причине они не хотели слушать Тацита: высок, велик - "слишком велик", и не очень-то переписывают его труды, оттого не все сохранилось, а когда через пятьдесят-семьдесят поколений "хватились", многое было уже невосполнимо.

Однако и того, что осталось, достаточно для великой, всемирной славы; для того, чтобы российский гений переписывал Тацита и считался бы с ним, как со своим, скажем, как с Кюхельбекером, Пущиным, Карамзиным.

II

Лучшим способом потолковать о пушкинских "Замечаниях на Анналы" находим прием "медленного чтения", последовательного, свободного комментирования интересующего текста. В данной статье предлагается "чтение" не всех пушкинских "Замечаний на Анналы"; полный разбор - в книге "Пушкин. История и современность в художественном сознании поэта", подготовленной для издательства "Советский писатель".

Прямо перед первым параграфом Пушкин вписал и затем зачеркнул, очевидно, предполагаемый эпиграф, который не попал в поле зрения исследователей: "Karamzin Roma". Расшифровывается запись очень просто: Пушкин явно имеет в виду стихотворение Н.М. Карамзина "Тацит", изданное в 1797 году:

Тацит велик; но Рим, описанный Тацитом,
Достоин ли пера его?
В сем Риме, некогда геройством знаменитом,
Кроме убийц и жертв не вижу ничего.
Жалеть об нем не должно:
Он стоил лютых бед несчастья своего,
Терпя, чего терпеть без подлости не можно?

Такой эпиграф, если б он состоялся, соединил бы двух особенно занимающих Пушкина историков - римского и русского, но при том напоминал бы о полемичности карамзинского обращения к Тациту (Рим "достоин ли пера его?"); эпиграф звучал бы для 1825-1826 годов и как острая аллюзия, политический намек ("терпя, чего терпеть без подлости не можно!").

Тут надо вспомнить, что в 1820-х годах всякий российский разговор о тацитовском Риме сразу переходил на современные вопросы, ведь книги Тацита - "бича тиранов" - преследовались Наполеоном, ведь в Лицее, в духе тогдашнего либерализма, педагоги учили своих воспитанников восхвалять Тацита и разоблачать Тиберия, Нерона и других деспотов. Н.Ф. Кошанский в своих лекциях говорил о Таците, что "его творения служат образцом истории и политики; благоразумный выбор деяний, тонкость и точность наблюдений, почерпнутых из глубины человеческого сердца, сила и выразительность слога, вот те качества, в коих никто еще доселе не мог с ним сравниться".

Если Плутарх оставил потомкам образы римских и греческих героев, так что лицеисты, декабристы думали больше о самих этих героях, чем об авторе, то в "Истории" и "Анналах", двух главных книгах Тацита, героем фактически выступал сам историк, осуждающий тиранию суровым, возвышенным судом.

"С Тацитом я расстался, как с приятелем", - записывает в 1822 году Николай Тургенев.

"Плутарх, Тит Ливии, Цицерон, Тацит и другие были у каждого из нас почти настольными книгами", - вспомнит И. Д. Якушкин.

"Тацита одушевляло негодование" - восклицает Никита Муравьев;

для декабриста А. О. Корниловича Тацит "красноречивейший историк своего и едва ли не всех последующих веков, глубокомысленный философ, политик";

желая уязвить А. П. Ермолова, декабрист Н. Р. Цебриков замечает, что генерал "имел настольною книгою Тацита и комментарии на Цесаря, ничего в них не вычитал, был всегда только интриган и никогда не был патриотом".

Итак, в России сильная революционная, тираноборческая, романтическая традиция, где Тацит - близкий приятель, "настольная книга".

А рядом (к 1825 году, вместе с "Борисом Годуновым") рождается новый пушкинский взгляд на историю, отличающийся от "декабристско-романтического". Нужды нет, что никто из декабристов "Замечаний на Анналы" не прочитает, зато Пушкин постоянно слышит (да и сам прежде отдавал) высокую хвалу римскому историку; к тому же в черновиках" еще не представляя их публике, поэт особенно откровенен. И таким образом объективно возникает любопытный диалог, где Пушкин спорит за и против Тацита со множеством невидимых примечательных собеседников и в их числе - с самим собою, вчерашним. Диалог серьезный. Тациту придется нелегко.

Ill

Пушкин:

"1. Тиберий был в Иллирии, когда получил известие о болезни престарелого Августа. Неизвестно, застал ли он его в живых".

Действие происходит в 14 году нашей эры - уже полвека, как пала республика, главную роль в государстве играет принцепс, император; власть народных собраний, сената постепенно сходит на нет. После Юлия Цезаря сорок четыре года Римом правит Август; его последняя жена, Ливия, ее сын (и пасынок Августа) Тиберий, родственники Августа по другим бракам - вот главные политические фигуры в момент его смерти.

В пятой главе первой книги Тацитовых "Анналов" легко отыскивается текст, соответствующий пушкинской выписке:

"Тиберий, едва успевший прибыть в Иллирию, срочно вызывается материнским письмом; не вполне выяснено, застал ли он Августа в городе Ноле еще живым или уже бездыханным. Ибо Ливия, выставив вокруг дома и на дорогах к нему сильную стражу, время от времени, пока принимались меры в соответствии с обстоятельствами, распространяла добрые вести о состоянии принцепса, как вдруг молва сообщила одновременно и о кончине Августа, и о том, что Тиберий принял на себя управление государством".

Пушкин, как видим, стремится к простым, коротким фразам, даже упрощая рассказ римлянина, и сохраняет древнюю манеру дробления повествования на маленькие главки-"параграфы", что придает рассказу должную краткость и суровость.

Однако продолжим чтение первого замечания о тацитовском Тиберий.

Пушкин:

"Первое злодеяние его (замечает Тацит) было умерщвление Постумы Агриппы, внука Августова. Если в самодержавном правлении убийство может быть извинено государственной необходимостию - то Тиберий прав. Агриппа, родной внук Августа, имел право на власть и нравился черни необычайною силою, дерзостью и даже простотою ума,- таковые люди всегда могут иметь большое число приверженцев - или сделаться орудием хитрого мятежника.

Неизвестно, говорит Тацит, Тиберий - или его мать Ливия убийство сие приказали. Вероятно, Ливия - но и Тиберий не пощадил бы его".

Политическая острота текста была такова (борьба за власть, самодержавное правление), что помешала первому пушкинисту Анненкову включить его в свое издание 1855-1857 годов; только в 1887 году пушкинский "Тацит" был опубликован полностью; от рукописи до печати прошло более шестидесяти лет - один из верных признаков злободневности..."!

Обратившись к тексту первого параграфа, легко заметить, что Пушкин с Тацитом спорит, и о ком же? О Тиберии, имя которого давно стало нарицательным для тиранов, о мрачном и коварном деспоте. Вряд ли Пушкин не знал, что, когда его самого высылали из столицы, Кюхельбекер в сердцах "называл государя Тиберием"; тот же, кто донес властям об этой фразе Кюхли, возмущался: "В черте наимилосерднейшей нашел Тиберия - безумец!"; здесь любопытно, что и друг Пушкина, и его противник соглашаются в одном: Тиберий - тиран, а сравнение с ним оскорбительно...

Кровавая жестокость Тиберия, многие его преступления, которые уж никак не могут быть извинены,- это для Пушкина и любого его грамотного современника как бы общее место; ведь кто же не помнил некоторых Тибериевых ужасов и зверств!

Историк Кремуций Корд присужден к смерти - "по дотоле неслыханному и тогда впервые предъявленному обвинению, за то, что в выпущенных им в свет анналах он похвалил Брута и назвал Кассия последним римлянином".

Тиберий широко использует доносчиков "и вместе с тем, пресытившись их услугами, когда обретал возможность использовать в тех же целях новых людей, обычно истреблял прежних, ставших для него бременем".

Малых детей прежде всесильного, а затем казненного временщика Сеяна тоже велено убить, "причем мальчик догадывался, какая судьба его ожидает, а девочка была еще до того несмышленой, что спрашивала, за какой поступок и куда ее тащат, говорила, что она больше не будет так делать, пусть лучше ее постегают розгами. Писатели того времени передают, что так как удавить девственницу было делом неслыханным, то палач сперва надругался над нею, а потом уже накинул на нее петлю".

Все это Пушкин знает и тем не менее спорит с Тацитом, спорит вроде бы "за Тиберия"!

Поэт не только не маскирует, даже полемически заостряет свое "особое мнение": в "Анналах" сказано: "первым деянием нового принципата было убийство Агриппы Постума". Историк считал маловероятным, но все же возможным, что сам Август распорядился убить родного внука; Пушкин об Августе вообще не говорит; Тацит указывает на убийц с осторожной определенностью: "скорее Тиберий и Ливия..."; Пушкин - более решительно (зная, что такое честолюбивая женщина!): "Вероятно, Ливия".

В библиотеке Пушкина было шесть томов парижского издания Тацита с параллельными французскими и латинскими текстами. Позже Пушкин приобрел также второй, четвертый, пятый и шестой тома более нового французского издания 1830 - 1835 годов.

Однако ни во французском тексте, ни в латинском Пушкин не мог найти указания, будто Агриппа "нравился черни"; скорее наоборот: Тацит приводит мнение "большинства": "Агриппа - жесток, раздражен... и ни по летам, ни по малой опытности в делах не пригоден к тому, чтобы выдержать такое бремя (власти)".

Пушкинскую версию справедливо объясняли интересом поэта к позднейшему появлению самозванца Лжеагриппы, когда один раб объявил себя внуком Августа, но быстро был охвачен... Параллель с Лжедмитрием была слишком очевидной, ведь как раз в это время Пушкин сочиняет "Бориса Годунова"!

Рассказ Тацита о вступлении Тиберия на трон - печально-нейтрален по форме; историк почти не дает оценок, глядит как бы со стороны, но дух отрицания, неодобрения убийству Августова внука несомненен. Пушкин это чувствует и вдруг "дает бой" полускрытым идеям римлянина: "Если в самодержавном правлении убийство может быть извинено государственной необходимостью - то Тиберий прав".

Спор идет о "государственном убийстве". Дерзость пушкинской реплики, ее неожиданность на фоне общей "декабристско-тацитовской" ненависти к тирании несколько смущали исследователей. Один из них недавно понял замечания Пушкина, как понимание поэтом закона "государственной необходимости":

"Каялся ли Тиберий в совершенном им убийстве? Ни Тацит, ни Пушкин в своей полемике с ним ничего об этом не говорят - очевидно, ни тому, ни другому это не приходило в голову: Тациту потому, что в его глазах Тиберий был злодеем, лишенным каких-либо нравственных чувств, Пушкину - потому, что, по его мнению, Тиберий не совершил никакого преступления". (Б. Г. Реизов. Из истории европейских литератур. Ленинград, 1970 год).

Спор интересный и важный...

Можно ли, однако, игнорировать - как это сделано в работе крупного филолога Б. Г. Реизова, - что фраза Пушкина, начинающаяся со слов "Если в самодержавном правлении убийство может быть извинено...", что эта фраза является предложением условным! Можно ли считать, что она по смыслу совершенно одинакова с мыслью, выраженной "проще": "В самодержавном правлении убийство может быть извинено государственной необходимостью..."? Пушкинское "если" очень важно. Поэт указывает не на ответ, но на проблему; указывает там, где, по его мнению, Тацит как раз видит слишком простой ответ!

Зная немало других пушкинских суждений об истории и ее законах (в 1825 году и после), мы имеем полное право трактовать это "если" в "фатальном смысле": народы, государства,полагает Пушкин, - живут, усиливаются, слабеют, соединяются, распадаются вследствие силы вещей, силы обстоятельств - именно эти обороты поэт употребит в записке "О народном воспитании" (1826 год) и в некоторых других сочинениях: "в России <...> необъятная сила правительства, основанная на силе вещей"; "Политические изменения, вынужденные у других народов силою обстоятельств и долговременным приготовлением...". В черновике - еще выразительнее: "Политические изменения у нас еще не требуемые ни духом народа, ни общим мнением, ни самой силой вещей".

Пушкин толкует о своей родной истории, о российском народе и правительстве, но стремится понять и всемирные законы: он видит, что все на свете происходит по определенным, очень сложным историческим законам. Б. Г. Реизов, знаток французской литературы, справедливо отмечает интерес Пушкина к лучшим французским историкам, создавшим "школу французской историографии, которая получила название "фатальной". Эта школа считала все этапы развития революции "необходимыми", исторически неизбежными и оправдывала все "крайности" якобинской диктатуры, которую не принимали умеренно-либеральные историки".

В приведенной цитате все верно, кроме эмоционального термина "оправдывала", в то время как между признанием исторической необходимости и оправданием - дистанция порою немалая; необходимость - это категория внешняя, принадлежащая миру объективному, силе вещей; оправдание (или неодобрение) - категория внутренняя, нравственная и далеко не всегда санкционирующая "неизбежное".

В первом веке Лукан вздохнул: "Дело победителей было угодно богам, но побежденные любезны самоубийце Катону".

"Господи боже, - восклицает Ф. М. Достоевский, - да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся! Разумеется, я не пробью стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я и не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило".

Разве мы постоянно не употребляем термина "печальная необходимость", что уже - не простое "оправдание"! И, к примеру, признание "необходимости", неизбежности поражения декабристов - разве это означало для Пушкина оправдание, одобрение действий власти?

Поэтому действительное оправдание (отдельным человеком, сословием, классом) исторической необходимости придает ей дополнительную силу и победоносность; внутреннее же неприятие, печаль по поводу неизбежного, необходимого, хоть и не могут, например, дать победы декабристам или возвратить императорский Рим к республике, но сильно влияют на формирование самобытных характеров, в том числе и таких, как Тацит, Пушкин; со временем же "из вздохов рождаются бури" - и вдруг на свет новая необходимость, сметающая прежнюю...

Однако, не оправдывая, Пушкин все же понимает, признает, чувствует железную поступь необходимости.

Для Тацитова Рима, как и для России девятнадцатого века, "самодержавие" - явно не случайность, не временное отклонение от старинных свобод: империя была в Риме, есть в Петербурге; она продержалась века, и это одно - уже сильный довод в пользу исторической необходимости, органичности такой политической формы. Это значит, что мало просто осудить или принять Августа, Тиберия, Александра I, Николая I, - прежде надобно понять! Пустое дело - при разборе жестоких или добрых качеств Ивана Грозного, Бориса Годунова, Петра Великого все свести даже к самой яркой, громкой, чувствительной морали, "декламации" - как они плохи или хороши; это в некоторых отношениях все равно, что возмущаться волком, убивающим зайца.

В первом номере журнала "Знание-сила" за этот год было представлено любопытное столкновение двух точек зрения: Пушкин-историк оценивал поступки людей прошлого, в частности своих дедов, в контексте тех исторических обстоятельств, в которые они вписаны; отец же поэта, воспитанный в просветительских традициях восемнадцатого - начала девятнадцатого века, был уверен, что добродетель и зло одинаковы во все времена, и сильно обижался на гениального сына за "принижение предков" правдивым описанием, их слабостей...

IV

Подобные же противоречия исторического и моралистического взглядов встречаются и на других культурно-политических уровнях.

Для декабриста, воспитанного на Таците и других тираноборцах, если в самодержавном правлении происходят политические убийства (как описано в "Анналах" или у Карамзина, в томах, посвященных Ивану Грозному), то это один из сильных резонов уничтожить, заменить подобное правление. Пушкину же, работающему над "Борисом Годуновым" и "Анналами", такого "исторического приговора" явно мало; он сперва желает понять: какова историческая реальность? каков дух? что за сила вещей преобладает в тогдашнем Риме? И можно ли мерить древние моральные нормы по сегодняшней мерке? А вдруг зверства Тиберия, столь жуткие для потомков, "нормальны" для предков? Тацит осуждает, но, может быть, он одиночка! И если, действительно, в Риме первого века "кроме убийц и жертв" никого нет, так не следует ли отсюда, что такой народ "заслуживал" именно такого правительства?

Каждый век надо судить прежде всего по его историческим законам, а не по вечным абстрактно-моральным категориям; вот главная идея Пушкина. Но все же "государственная необходимость", разная в разные эпохи, всегда сталкивается с законами добра, благородства, чести (которые тоже меняются за века и тоже требуют исторического подхода, но сохраняют много общих черт в разные тысячелетия и в удаленных друг от друга мирах).

Сам факт, что Пушкин избирает Тацита своим собеседником, спорит с ним, уже говорит о многом: семнадцативековая дистанция не отменила известной, очевидно немалой общности, иначе дискуссия невозможна, бессмысленна!

Оба мастера видят, показывают, хоть и поразному, неизбежное - трагическое для отдельных лиц, целых народов и эпох - столкновение общего, политического, государственного начала с личным, нравственным. ...Б.Г. Реизов ошибался, полагая, будто, по мнению Пушкина, "Тиберий не совершил никакого преступления". Этого нет и не может быть в пушкинском тексте; так и хочется ответить знаменитой строкой, завершающей пушкинское стихотворение "Ненастный день потух...": "Но если...". Ответить, имея в виду первое слово во фразе "Если в самодержавном правлении убийства может быть извинено государственной необходимостию..."

Сопоставим, вслед за Пушкиным, первый век в Риме и шестнадцатый в России. Тиберий убивает внука Августа, Борис Годунов - сына Ивана Грозного. Однако убийство царевича Дмитрия - в драме Пушкина - задело "дух народа", породило то враждебное Борису мнение народное, которым был силен самозванец, которое зачеркивает все идеи нового царя о государственной необходимости такого дела, - вся политика Бориса после этого терпит крах. Против Тиберия же из-за убитого Агриппы Постума ничего не поднялось, самозванец Лжеагриппа (о котором упоминалось выше) не вызвал большого сочувствия - значит, можно предположить, пользуясь известным пушкинским ходом мысли, что тут народный дух, народное мнение не были задеты; и не оттого, что Тиберий лучше, благороднее Бориса, а оттого, что Россия 1598-1605 годов немало отличается от Рима четырнадцатого года. Тиберий, очевидно, действовал в пределах "правил" государственной необходимости своего времени, отличающихся от российских условий шестнадцатого века. Он верно оценил свои обстоятельства, Борис же свои - неверно...

Все это сложно, чрезвычайно сложно, но иначе и быть не может.

Еще раз подчеркнем, что, пожалуй, никак невозможно "применить" две крайности к сложным пушкинским мыслям о Таците и Тиберий: одна - обычная для декабристских лет тираноборческая декламация в духе "Тиберий гнусный тиран и не о чем более толковать!" Другая крайность - "поверить" поэту, будто он и в самом деле расположен к Тиберию и будто из "Замечаний на Анналы" следует, что Тиберий не совершил никакого преступления.

Как не вспомнить известное изречение, что между крайностями находится не истина, а сама проблема. От пушкинского "если... то Тиберий прав" до "Пушкин оправдывает" расстояние огромное. Поэт-историк ищет "формулу истины" для себя и своего времени, ищет ответа, создавая стихи, заканчивая "Бориса Годунова", споря с Тацитом, в известном смысле предвосхищая будущие глубочайшие откровения об истории и морали Достоевского, Толстого.

Знаменитый политический мыслитель шестнадцатого века Никколо Макиавелли рассматривал политику так же, как другой изучал бы море, лес, звезды; как "сторонний естествоиспытатель", уклоняясь от моральных оценок, сопоставлений. "Вот так обстоит дело", - констатировал флорентиец, отделяя политику от морали, выводя политические законы как законы природы; нелепо вздыхать, нравится нам это или нет, - пока есть политика, она будет иметь свои жестокие черты!

Пройдет 350 лет, и Толстой, Достоевский с гениальной художественной силой поместят себя, любое человеческое я в систему политики и истории; они не станут спорить с Макиавелли, даже согласятся, что у политики свои железные законы, но только спросят: "А человеку куда деваться?"

Пушкин - как бы посредине. Взглядом ученого, мыслителя он выискивает исторический закон, дух народов, силу вещей; но при том интуиция художника дает нравственную оценку и Борису Годунову, и Пугачеву, и декабристам, и своей эпохе.

Поэт в "Замечаниях на Анналы Тацита" вроде бы примеряется к древней истории по Тациту; потом заходит "со стороны Тиберия", фиксирует разницу впечатлений. Но это еще не окончательное суждение самого Пушкина, как легко мог бы заключить торопливый читатель... В "Замечаниях на Анналы" исследователи находят противоречия, даже "передержки"; не устанем повторять, что нельзя по законам печатного или подготовленного для печати текста судить черновую рукопись, очень далекую от публикации или даже для того не предназначенную.

Несогласованная, противоречивая на этой стадии работа не только естественна, она еще и свидетельствует о честности поиска. Очень опасно, когда все "сходится с ответом"!

V

Пушкин:

"Первое действие Тибериевой власти есть уничтожение народных собраний на Марсовом поле - следственно, и довершение уничтожения республики. Народ ропщет. - Сенат охотно соглашается (тень правления перенесена в сенат)".

Посмотрим соответствующее место у Тацита.

"Тогда впервые избирать должностных лиц стали сенаторы, а не собрания граждан на Марсовом поле, ибо до этого хотя все наиболее важное вершилось по усмотрению принцепса, кое-что делалось и по настоянию триб*. И народ, если не считать легкого ропота, не жаловался на то, что у него отняли исконное право, да и сенаторы, избавленные от щедрых раздач и унизительных домогательств, охотно приняли это новшество".

* То есть народ еще имел остатки влияния на ход дел.

У Пушкина - "народ ропщет". У римского историка - и народу, и сенаторам почти одинаково безразличны древние вольности.

Пушкин усиливает контраст все-таки недовольного народа и жалких сенаторов. Тацит же, как видим, не имеет иллюзий: безнадежность республиканского дела, необратимость укрепляющейся империи ему очевидны. Однако именно в связи с этим уместно затронуть важнейший вопрос, столь же "тацитовский", сколь "пушкинский": как реагировать на эту осознанную тяжкую необходимость? Присоединиться ли к неизбежному?

Повторим, что в книгах Тацита главный герой - он сам: старинной свободы, древнего достоинства не вернуть, но тем больше ее должно остаться в душе! Историк будет жить, занимать приличные должности при нескольких императорах. Внешне благополучная биография... Но он постоянно видит упадок нравов, крушение любезных ему добродетелей - и тем более стремится не походить на большинство; внутренний мир Тацита огражден от несчастья и счастья устойчивым представлением об определенном идеале...

А Пушкин? Разве он не проповедует прежде всего внутренней свободы, независимости?

Перечтем еще раз, не торопясь, строки только что приведенного пушкинского замечания: "Народ ропщет. - Сенат охотно соглашается". Немалая нагрузка на словечко "охотно" (оно есть у Тацита и у Пушкина) - "охотно", то есть раболепно, с "изъявлением подлости"; замечательные же слова "тень правления" (то есть тень народоправства) - не Тацитовы, но чисто пушкинские! В них - и насмешка, и вздох о невозможном. Новый порядок неизбежен - видит Пушкин, переводя, со всей осторожностью, разговор о Риме на разговор о России; мы понимаем, что поэт тут спорит прежде всего с декабристами.

Они полагают, что стоит свергнуть самодержца и все будет в порядке. Это их "дум высокое стремленье", но, может быть, оно угодно "не богам, а самоубийце Катону" Пушкин размышляет. Народный дух, историческая почва не меняются от одного заговора. Убийство одного римского цезаря, замена другого все равно не могли вернуть республики,- слишком велика была историческая почва для империи, для сильной власти.

Не тот ли вопрос для России? Не следует ли, чтобы можно было заменить самодержавие, сначала постепенно переменить почву, на которой оно стоит? Поэт не имеет ясных ответов, но он ставит важные вопросы.

VI

Пушкин сделал девять замечаний на "Анналы" Тацита - мы разобрали здесь только два. В остальных поэт продолжает спор с римским историком о тех же и других очень интересных проблемах.

Пройдет несколько лет, и камер-юнкер, придворный собеседник Николая I, полагающий, что возможность российских вольностей пока еще не подкреплена "силой вещей", "духом народа", "общим мнением", а самодержавие пока что основано на этой силе, Пушкин убедится множество раз, что этот несколько фаталистический взгляд недостаточен; что ему, поэту, "признавшему" господствующий режим как жесткую, историческую "силу вещей", ему надо постоянно заботиться, чтобы не "раствориться", не утратить себя, своей внутренней свободы...

Вот тогда-то, в 1830-х годах, политические позиции Тацита и Пушкина сделаются ближе (при всей понятной разнице эпох и режимов):

Тацит - человек чести и добродетели при сменяющих друг друга римских императорских дворах первого - второго веков;

Карамзин, говоривший о себе: "в душе республиканец и таким умру", но пока что, в данных историей условиях,- твердый монархист; "вот противоречие,- пишет он,- но только мнимое".

Пушкин...

Пока ограничимся только тем, что вопрос об исторической и личной необходимости поэт решает для себя всю жизнь. В последних его сочинениях все чаще и резче - один человек пытается устоять, сохранить себя пред государством, пред необходимостью: Гринев в "Капитанской дочке", Евгений в "Медном всаднике", сам Пушкин - в стихах, в отношениях с двором, в борьбе с обстоятельствами; и гибель его - трагическая попытка найти настоящий, полный ответ...

VII

Отчего же Пушкин после 1826 года так и не перебелил своих "Замечаний", не пустил их в ход? Ведь вскоре после того он напечатает "Отрывки из писем, мысли и замечания", а также другие работы в форме исторических заметок, рецензий и т. п. Тацит в этих эссе появится лишь однажды, в 1828 году, - в "Письме к издателю "Московского вестника" (впрочем, тоже не публиковавшемся при жизни Пушкина): "Расин... был исполнен Тацитом, духом Рима...". Из этих строк можно понять, что Тацит все же передавал "дух Рима", тогда как прежде это Пушкиным оспаривалось; не придираясь к словам, заметим еще раз: с тех пор и до конца жизни поэт все в большей степени соглашается с Тацитом. Один из возможных признаков этого сближения, замеченный известным специалистом по античной литературе И. И. Толстым,- новые обращения Пушкина к Тацитовым сюжетам; в неоконченной повести "Цезарь путешествовал" Пушкин не только следует знаменитому Тацитову рассказу, относящемуся ко времени Нерона, но невольно или сознательно воспроизводит ритм, стиль, обороты речи римского историка.

Оба мастера, разделенные почти двумя тысячелетиями, как бы "мирятся", сближаются.

Споря с Тацитом в черновиках, поэт был прав не столько в отношении древнего собеседника, сколько перед многими современниками, сторонниками "морализирующей истории".

Поняв это, Пушкин не печатает своих "Замечаний на Анналы". Кроме того, поэт с 1830-х годов почти полностью переключается на российскую историю, находя здесь огромные возможности дли воплощения своих историко-художественных идей; наконец, "Замечания на Анналы" не были продолжены и напечатаны, может быть, м потому, что ма каторге и в ссылке томились многие поклонники, "приятели" Тацита, - прямая критика их кумира была бы в этих условиях очень деликатным сюжетом.

Итак, работа о Таците оставлена. Пушкин спорил, сомневался, иронизировал, сопоставлял, позже кое-что смягчил, переменил, хотя между временем "Замечаний" и событиями первой книги "Анналов" пролегла дистанция в тысячу восемьсот одиннадцать лет.

Но разве это - серьезное препятствие для настоящего разговора двух мастеров?



VIVOS VOCO!
Октябрь 1998