В черновиках «Зачем ты послан был». 1824 г. Н. Эйдельман

ПУШКИН
ИЗ БИОГРАФИИ И ТВОРЧЕСТВА
1826-1837 
 

ЧАСТЬ 1.  ВОЗВРАЩЕНИЕ

Глава I

СЕНТЯБРЬ 1826-го
 

Когда б я был царь...[1]

Двадцать восьмого августа 1826 года из Москвы, где происходила коронация, царь Николай I велит "Пушкина призвать сюда".

В ночь на 4 сентября в Михайловское прибывает посланец псковского губернатора фон Адеркаса с двумя документами. Первым была записка самого Адеркаса:

"Милостивый государь мой Александр Сергеевич!

Сей час получил я прямо из Москвы с нарочным фельдъегерем высочайшее разрешение по всеподданнейшему прошению вашему, с коего копию при сем прилагаю. - Я не отправляю к вам фельдъегеря, который остается здесь до прибытия вашего, прошу вас поспешить приехать сюда и прибыть ко мне" (XIII, 293) [2].

Второй документ с отметкой "секретно" был подписан начальником Главного штаба Дибичем:
"Господину Псковскому гражданскому губернатору.

По высочайшему государя императора повелению, последовавшему по всеподданнейшей просьбе, прошу покорнейше ваше превосходительство: находящемуся во вверенной вам губернии чиновнику 10-го класса Александру Пушкину позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества" (XIII, 293).

Хотя из двух записок как будто и следовало, что Пушкина не арестовывают, но само внезапное ночное появление представителя власти, весьма двусмысленная формула Дибича о праве ехать "свободно, но в сопровождении только фельдъегеря", наконец, атмосфера 1826 года, недавние казни, аресты сотен людей, постоянное, напряженное ожидание - все это поначалу настроило Пушкина на невеселый лад. Впрочем, он готов, опасные бумаги сожжены или припрятаны.

"Все у нас перепугались. Да как же? Приехал вдруг ночью жандармский офицер, велел сейчас в дорогу собираться, а зачем-неизвестно... Арина Родионовна растужилась, навзрыд плачет. Александр-то Сергеич ее утешать: "Не плачь, мама, говорит, сыты будем; царь хоть куды ни пошлет, а все хлеба даст" [3].

Мы точно знаем, что Пушкин берет с собою рукопись "Бориса Годунова"-это документ, свидетельствующий о характере занятий, образе мыслей; настаивает, чтоб послали в Тригорское за пистолетами. Жандарм протестует, но Пушкину без них "никуда нельзя ехать" [4]:  оружие "удостоверяет дворянство", напоминает, что едет свободный человек, а не арестант...

На другой день из Пскова поэт пишет П. А. Осиповой несколько раздраженно-иронических французских строк, которые были доставлены в Тригорское только через неделю [5]:

"Полагаю, сударыня, что мой внезапный отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается; мне также дали его для большей безопасности. Впрочем, судя по весьма любезному письму барона Дибича, - мне остается только гордиться этим. Я еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа текущего месяца..." (XIII, 558; перев. с фр.).
Однако прежде чем хозяйка Тригорского получила успокоительные строчки, она уже успела отправить в Петербург "отчаянное письмо" А. Дельвигу [6], который поделился новостью с Анной Николаевной Вульф; девушка, влюбленная в Пушкина, тотчас ему пишет (неизвестно куда, "в пространство"), и это послание открывает, что именно сообщила П. А. Осипова 4 сентября (под свежим впечатлением событий), какие версии обсуждались взволнованными обитательницами тригорского и Михайловского гнезда.
"Я словно переродилась, получив известие о доносе на вас. Творец небесный, что же с вами будет? <...> Сейчас я не в силах думать ни о чем, кроме опасности, которой вы подвергаетесь, и пренебрегаю всякими другими соображениями. Если это вам возможно, то, во имя неба, напишите мне хоть словечко в ответ. Дельвиг собирался было написать вам вместе со мной длинное письмо, чтобы просить вас быть осмотрительным!!- Очень боюсь, что вы держались не так. - Боже, как я была бы счастлива узнать, что вас простили, - пусть даже ценою того, что никогда больше не увижу вас, хотя это условие страшит меня, как смерть <...> Как это поистине страшно оказаться каторжником! Прощайте, какое счастье, если все кончится хорошо, в противном случае не знаю, что со мной станется" [XIII, 548- 559; перев. с фр.).
Слова "донос", "опасность", "каторжник" навеяны впечатлениями П. А. Осиповой (как знать, может быть, и Пушкин, покидая Михайловское, произносил нечто подобное). И тем сильнее была радость друзей, когда из Москвы пришли успокоительные новости: "Плетнев, Козлов, Гнедич, Сленин, Керн, Анна Николаевна все прыгают и поздравляют тебя" (Дельвиг; см. XIII, 295). Таковы были сентябрьские перепады - от "каторги" до радостных "прыжков" [7]. Последующая "благополучная развязка" вряд ли когда-либо стерла в памяти Пушкина первые, самые тревожные п неопределенные ожидания после "внезапного отъезда с фельдъегерем". Да и в Пскове не слишком полегчало: фельдъегерь был явно приставлен, потому что Пушкин - ссыльный, ему не следует преувеличивать степень своей свободы, и по пути запрещается с кем-либо беседовать [8].

Четверо суток, начиная с 4 сентября 1826 года, Пушкина везут во вторую столицу, и он волен припомнить одно свое сочинение двухлетней давности: "Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал бы ему: «Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи...»"

Везут в Москву, где уже второй месяц продолжаются коронационные торжества.

Царь прибыл туда 25 июля 1826 года (выехав из Петербурга сразу же после казни декабристов).

1 августа состоялась торжественная церемония водоосвящения, о котором газета Булгарина сообщала в следующих выражениях: "Необыкновенное стечение народа всех состояний покрывало придверия Соборов, Кремлевские площади, Стены и даже противолежащий берег реки. При погружении Креста началась пушечная пальба из орудий, на Кремлевской горе поставленных. По окончании церемонии Его Императорское Величество изволил проехать мимо войска верхом <...) Все время громкое ура! раздавалось в народе, который, желая долее насладиться лицезрением Монарха, толпился пред его лошадью. Государь император ехал шагом и ежеминутно принужден был останавливаться: невозможно было оставаться холодным свидетелем сего единодушного изъявления любви народной к своему государю. Иностранцы, присутствовавшие при сей церемонии, сознались, что никогда еще не видали зрелища, столь восхитительного и величественного" [9]

. Эту церемонию хорошо запомнил и описал Герцен [10]. Коронация состоялась 22 августа; газеты называли поэтов, прославивших событие, особенно выделяя "На день священного коронования и миропомазания Его Величества Императора Николая Павловича. Стихотворение графа Д. И. Хвостова"; между прочим отмечалось, что "лучшим доказательством шумности Москвы в нынешнее время может служить досада некоторых поэтов, слагающих стихи свои даже во мраке ночи" [11].

В субботу 28 августа Николай I начал день в 8 часов с доклада начальника Главного штаба Дибича, которого обычно принимал ежедневно, но из-за празднеств нарушил порядок на целых 11 дней (последний перед тем доклад был 17 августа) [12].

Именно утром 28-го царь приказал доставить Пушкина, и Дибич тут же составил бумагу.

1 сентября царская фамилия переезжает с дачи графини Орловой-Чесменской в архиерейский дом Чудова монастыря. В этот день газеты извещают "о передаче крестьян, участвующих в неповиновении помещикам, военному суду" [13].

6-го, в понедельник, согласно камер-фурьерскому журналу, Николай 1 в течение дня "изволил заниматься делами"; в этот день императорские регалии, перенесенные для коронации в Грановитую палату, доставлены на место их обычного хранения, в Оружейную палату, "на десяти каретах": торжества приближаются к концу, хотя еще только 30 сентября будет зафиксировано "Высочайшее отсутствие их величеств из стольного града Москвы в Санкт-Петербург".

6-го вечером царь посещает "наивеликолепнейший обед московского дворянства"; 7-го принимает доклады Дибича, Нессельроде, а также московского генерал-губернатора Голицына и коменданта Веревкина... [14]

Первые осенние дни после "беспощадного лета" 1826 года; лета давно не виданного зноя, горящих лесов и болот [15]:  лето, когда по России читают царский манифест (12 мая 1826 г.), призывающий к беспрекословному "по всей точности" повиновению крестьян помещикам и власти; крестьяне же, прежде обрадовавшись смутным вестям, что в декабре в столице царь "побил дворян", крестьяне выводят из этого факта близкую волю и, не получив ее, задумываются: не "самозваный" ли царь коронуется; и уж скоро явятся несколько лже-Константинов [16].

Лето 1826 года, когда было выдано, но все же не предъявлено "открытое предписание № 1273" - ордер на арест Пушкина.

Лето, в которое окончился процесс над декабристами: в эти сентябрьские дни несколько сотен человек уже отправлены или ждут отправления в Сибирь, на Кавказ, по крепостям, под надзор.

Пятеро казнены. Пушкин вскоре нарисует виселицу - "и я бы мог...", а один из мемуаристов запишет: "Никто не верил тогда, что смертная казнь будет приведена в исполнение, и будь жив Карамзин, ее бы и не было - в этом убеждены были все современники" [17].

Восклицание горестное, наивное: некому заступиться!

Карамзин не мог бы отменить ту казнь, что состоялась 13 июля, но (согласно распространенной версии) он успел сказать Николаю I важнейшие слова: "Ваше величество! Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!" [18]

На фоне арестов, расправ, а также страха, настороженности даже известной части консервативного дворянства Николай I искал действенных идеологических мер для расширения своей популярности. Приятель Герцена Н. И. Сазонов, описывая события 1826 года много лет спустя, в эмиграции, вероятно, преувеличивал оппозиционные настроения 1826 года, но тем не менее передал некоторые характерные разговоры и мнения.

"...Прибыв в Москву для коронования <Николай I>, конечно, должен был заметить, что, унаследовав корону, он не унаследовал в народе популярности своего брата. Между тем Николай сделал все возможное, чтобы ее завоевать. Он с самого начала изменил приговор следственнои комиссии таким образом, что тех, кого должны были четвертовать, лишь повесили, а приговоренные к повешению должны были испытать только тяготы каторжных работ.

Общественное мнение не поблагодарило его за такое великодушие. Ежедневно во время приготовлений к коронованию в Москве говорили о новых заговорах, об отдельных покушениях на государя, о клятвах в мести родственников и друзей тех, кого милосердие Николая удушило в куртине Петропавловской крепости или бросило в недра сибирских рудников. Он испробовал и другие способы, чтобы добиться популярности. Он расширил привилегии или скорее вольности дворянства; в одном из манифестов он объявил, что его царствование будет лишь продолжением царствования Александра, и, действительно, кроме Аракчеева, отставка которого была одобрена единогласно, Николай оставил на месте всех крупных чиновников, давая своим ставленникам лишь временные должности возле собственной особы.

Все это не помешало московскому населению остаться холодным и равнодушным к молодому императору, и Николаю много раз приходилось с огорчением замечать, что среди всех его придворных единственным человеком, вызывающим сочувствие и симпатию в народе, была старая княгиня Волконская, мать генерала Волконского, приговоренного к пожизненной каторге" [19].

Царские милости Карамзину (50 тысяч рублей годовой пенсии, независимо от числа здравствующих членов семьи) именно в этот период были, конечно, одним из способов воздействия на просвещенные круги [20]. В этом же ряду - возвращение Пушкина.

Разумеется, верховной власти понадобились еще проверки, еще и еще "взвешивание" - пока не будет назначено освобождение с фельдъегерем. Чиновник III Отделения М. М. Попов, описывая много лет спустя историю возвращения поэта, сообщал версию, распространенную в его кругу и отражавшую, хотя и довольно тенденциозно, истинные намерения властей. Мемуарист утверждал, что "государю было приятно взглянуть на знаменитого молодого человека", который будто бы "совершенно чужд преступлений декабристов" [21].

Известность Пушкина действительно делала его значительной фигурой в глазах царя.

Меж тем быстрая кибитка 8 сентября въезжает в Москву: по Тверской-в Кремль...

Пушкин приехал в родной город, откуда летним днем 1811-го его увезли в Лицей - и с тех пор минуло пятнадцать лет, больше половины прожитой жизни; пятнадцать лет "блуждающей судьбы", "горестной разлуки" с Москвою.

МОСКВА, 8 СЕНТЯБРЯ, СРЕДА

"Московские ведомости" №72 от 8 сентября сообщали о новых награждениях и производстве в связи с коронацией, с недавним купеческим праздником, где "государь пил "за здравие города" и 240 музыкантов играли "Боже, царя храни", а при питие за здравие союзных держав - "Vive Henri IV", именно в этот день москвичи между прочим узнали "Высочайший указ об уничтожении Особой канцелярии Министерства внутренних дел и преобразования ее под начальством генерал-адъютанта Бенкендорфа в III Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии - с подчинением прямо Его Императорскому Величеству".

После объявлений о продаже имения - "а в нем 130 душ ревизских, карета, фортепианы, английский токарный станок", после сообщения о дворовых людях, "отпускаемых в услужение" (то есть продающихся), - следуют известия о лицах, прибывших в Москву с 2 по 6 сентября; о приехавших же с 6 по 9 сентября сообщает следующий номер "Московских ведомостей" (от 11 сентября): из Касимова прибыл "статс-секретарь господин тайный советник и кавалер Оленин", из Козлова "отставной генерал-майор Муравьев". По именам-только лица генеральского ранга; о въехавших штаб- и обер-офицерах - лишь общее их число, сто семь персон. Отставной же чиновник 10-го класса, да еще "в сопровождении фельдъегеря", конечно, для газеты не существует...

С утра в Москве было по Реомюру 3 градуса тепла, днем -  8,3, вечером - 4; пасмурно, дождливо, что коронационному веселью, конечно, никак не может помешать. Несколько дней спустя Пушкин опишет Прасковье Александровне Осиповой

"большой народный праздник; версты на три расставлено столов на Девичьем Поле; пироги заготовлены саженями, как дрова; так как пироги эти испечены уже несколько недель назад, то будет трудно их съесть и переварить их, но у почтенной публики будут фонтаны вина, чтобы их смочить; вот- злоба дня. Завтра бал у графини Орловой; огромный манеж превращен в зал; она взяла на прокат бронзы на 40 тысяч рублей и пригласила тысячу человек" (XIII, 559; перев. с фр.).
Где же царь?

Снова помогает обращение к рукописному камер-фурьерскому журналу:

"В пятнадцать минут десятого часа утра государь император с ее высочеством великой княгиней Марией Павловной и с принцем Прусским выход имели на Ивановскую площадь к разводу. По окончании оного его величество, возвратившись к себе, принял военного генерал-губернатора князя Голицына и коменданта Веревкина с рапортом. Потом в Большом зале старшины Московского Дворянского собрания благодарили их величества за посещение бывшего у них вчерашнего дня бала. После сего государь император принял с докладом действительного тайного советника князя Голицына, генерал-адъютанта Бенкендорфа и гофмаршала Нарышкина <...> В три часа его величество изволил посетить императрицу Марию Федоровну.

За обеденный стол их величества кушали в кабинете с принцем Прусским и за оный сели в половине четвертого часа. Пополудни в 9-м часу у ее величества быть изволила на посещении императрица Мария Федоровна.

Сего числа давал .наивеликолепнейший бал французский маршал Мармонт герцог Рагузский в доме князя Куракина на Покровской улице для дворянства и чужестранных министров. В двадцать минут десятого часа вечера их императорские величества изволили приехать на вышеписанный бал из Чудова монастыря в каретах: государь император с императрицей Александрой Федоровной, великая княгиня Елена Павловна с принцессой Вюртембергской, великий князь Михаил Павлович с принцем Прусским, где и ужинать изволили. Его величество за стол не садился. С бала возвратились в половине третьего часа ночи" [22].

Никакой встречи с Пушкиным не зафиксировано, и само отсутствие записи, конечно, тоже относится к истории того свидания: это показатель взгляда на важных и неважных собеседников императора у тех, кто вел официальный дневник придворных происшествий.

Когда же точно приняли Пушкина? Дибич, узнав о прибытии поэта, написал дежурному генералу Потапову: "Высочайше повелено, чтобы вы привезли его в Чудов дворец, в мою комнату, к 4 часам пополудни" [23].

В историю этой встречи косвенно попал и "наивеликолепнейший бал" маршала Мармона (Мармонта), где царь кое-кому расскажет о своей сегодняшней встрече с Пушкиным.

Очевидно, между окончанием царского обеда (в половине пятого или в пять) и сборами на бал - вот где умещается час или (по другим данным) два часа секретной аудиенции.

К воссозданию и разбору встречи в Чудовом дворце 8 сентября 1826 года мы и приступаем.

ИСТОЧНИКИ

Среди современников ходило "множество рассказов не особенно разноречивых, но довольно сомнительной правдивости" [24].

Автор только что приведенных слов П. А. Ефремов фиксирует действительно любопытное обстоятельство: сохранилось множество рассказов, правдивость которых, казалось бы, подтверждается совпадением текстов - но, увы, верить нельзя. Ведь отсутствие больших разночтений легко объясняется существованием немногих версий. Однако сами-то версии откуда?

Разумеется, в счет не принимаются рассказы вроде, например, следующего: "Поэт Пушкин сочинил какие-то стихи против правительства, то государь Николай Павлович велел посадить в крепость <...> Государь приказал Пушкину писать стихи. Пушкин написал "Поймали птичку голосисту". Эти стихи вызвали прощение".

Однако не просто разобраться и в самой достоверной, казалось бы, информации. Содержание "кремлевской аудиенции" 8 сентября 1826 года не раз было объектом научного и публицистического исследования. Наиболее полно и глубоко за последние десятилетия история "восьмого сентября" была разобрана в докладах замечательных пушкинистов М. А. Цявловского (1947) и С. М. Бонди (1961). К сожалению, эти важнейшие труды так и не были опубликованы. О докладе Цявловского коротко сообщила периодическая печать [25]. Большой доклад С. М. Бонди на XIII пушкинской конференции представлен лишь кратким резюме [26] Согласно воспоминаниям слушателей выдающиеся ученые высказали множество очень ценных наблюдений, общих и частных [27]. Позже важные соображения о беседе Пушкина с Николаем высказали Д. Д. Благой, В. В. Пугачев [28]. В то время как Бонди (вслед за Цявловским) полагал, что "дошедшие до нас свидетельства <...> слишком отрывочны и не дают верного представления о сущности этой важной беседы" [29] Благой находил, что по сохранившимся источникам можно составить о ней "довольно ясное представление" [30].

В. В. Пугачев и Д. Д. Благой, расходясь в некоторых общих и частных оценках, не раз подчеркивали необходимость осторожного, исторического подхода к реставрации знаменитой аудиенции.

Этой мыслью, а также целым рядом конкретных наблюдений и соображений лучших знатоков проблемы автор данной работы старался руководствоваться, снова обращаясь к "8 сентября", существенному эпизоду пушкинской биографии. Итак, первая проблема - источники. Поскольку царь и поэт беседовали с глазу на глаз, все рассказы и пересказы в конце концов сводятся к тому, что, во-первых, шло от Пушкина, а во-вторых - к "царской версии".

Пушкинский рассказ, следы его заметны в ряде стихотворений, прозаических текстов и писем поэта. Можно сказать, что в нескольких письмах, отправленных Жуковскому, Вяземскому и другим друзьям еще из Михайловского, то есть до вызова в Москву, уже видна программа пока что "воображаемого разговора" с царем. После же аудиенции мы находим ряд прямых откликов поэта-в письме П. А. Осиповой от 16 сентября 1826 года, в стихах "Стансы", "Друзьям", в записке "О народном воспитании", а также в некоторых других текстах, где воспоминания о 8 сентября присутствуют в сравнительно скрытой, косвенной форме.

Версия Николая I представлена в нескольких документах, так или иначе исходящих от царя.

В той же степени, как мы находим предысторию беседы в более ранних письмах Пушкина, она обнаруживается (с царской стороны) и в цитированном письме Дибича о характере освобождения Пушкина, и в разных сыскных мерах, которые предшествовали "прощению" поэта (отправка Бошняка, следствие по делу о стихотворении "Андрей Шенье" и ДР.). Прямым же эхом встречи будут пометы царя на полях записки "О народном воспитании", а также первые письма Бенкендор-фа к Пушкину, уточнявшие или разъяснявшие царскую позицию. Например, разрешая Пушкину въезд в Петербург, через восемь месяцев после московской беседы с царем, шеф жандармов явно напоминал об одном из ее аспектов: "Его величество, соизволяя на прибытие ваше в С<анкт>-Петербург, высочайше отозваться изволил, что не сомневается в том, что данное русским дворянином государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано" (XIII, 329).

Наконец, текст, едва ли не самый близкий к царскому рассказу, -известная дневниковая запись Корфа. Хотя разговор Николая с Корфом происходил в 1848 году, через много лет после беседы с Пушкиным; хотя запись - пример субъективности, как рассказчика-царя, так и, вероятно, самого Корфа, - тем не менее это единственный в своем роде документ. С оговорками он должен быть отнесен к числу важнейших свидетельств со стороны Николая I.

Третьей группой источников являются воспоминания, впечатления современников, передающих то, что они слышали от самих участников или - еще более опосредованно.

Таких документов сохранилось довольно много, причем публикация их, начавшаяся в основном со второй половины XIX века, фактически продолжается до сей поры.

Определив, насколько это оказалось возможным, время возникновения разных записей о беседе поэта с царем, приходим к выводу о трех главных этапах накопления этих материалов.

Во-первых, 1826-1827 годы, когда в письма, дневники и другие документы попадают более или менее прямые отклики на событие. Важная информация содержалась, впрочем, всего в нескольких текстах: строки П. А. Вяземского (его письмо к А. И. Тургеневу и Жуковскому от 19 сентября 1826 г.) [31]; некоторые публицистические намеки Вяземского в конце 1826-го-начале 1827 года [32];  Дельвиг-в письме П. А. Осиповой (15 сентября 1826 г.) [33]; запись осведомленного современника - вероятно, Н. И. Бахтина [34];  дневник А. Г. Хомутовой (запись 22 октября 1826-го, но дополненная или обработанная уже после смерти Пушкина [35]); запись агента тайной полиции Локателли [36].

Проходит десять лет после гибели Пушкина, одного из "собеседников" 1826 года, и появляется еще несколько рассказов: воспоминания Мицкевича [37]; " письмо Погодина Вяземскому (29 марта 1837 г.) [38]; отклик иностранного дипломата (точно не установлено, принадлежит ли он вюртембергскому посланнику кн. Гогенлоэ-Кирхбергу или нидерландскому поверенному в делах И. Геверсу; 1837 г. [39]); записки Н. М. Смирнова (1834-1842) [40];  дневник П. Б. Козловского (1830-е гг.? [41])  Наконец, упоминавшийся уже дневник Корфа [42].

Третий период воспоминаний и припоминаний о все более удаляющемся событии начинается в 1850-х годах, в связи с работами П. В. Анненкова и П. И. Бартенева над биографией Пушкина. Появление этих сочинений, совпавшее со смертью Николая I и освобождением крестьян, последующее смягчение цензурного режима - все это стимулировало довольно значительное число новых записок и публикаций, относящихся к Пушкину в 1826 году.

Можно говорить о тридцатилетнем примерно периоде, 1850-1880-х годов, когда высказались следующие мемуаристы: С. П. Шевырев (1850-1851 гг.) [45]; П.В.Нащокин (1851 г.) [46];  Ф. Ф. Вигель (1840-е-1850-е гг.) [47],  М. М. Попов (середина 1850-х гг.) [48]; К. А. Полевой (1855-1856 гг.) [49]; "Русский человек" (Добролюбов или Чернышевский?), 1860 год [50]; Д. Н. Блудов (1850-е- 1860-е гг.?) [51];  Ар. О. Россет (1850-1860 гг.?) [52] ; М. И. Семевский - со слов "многих знакомых" Пушкина (1866 г.) [53]; Н. И. Лорер (1860-е гг.) [54];  С. А. Соболевский с дополнениями М. П. Погодина (1867 г.) [55];  П. Лакруа со слов М. А. Корфа и др. (1865 г.) [56];  П. И. Бартенев (на основании разных источников; в частности, со слов П.А.Вяземского, 1872 г.) [57];  Ю.Струтыньский (1873 г.); [58] А. В. Веневитинов по записи А. П. Пятковского (1860-е-1870-е гг.) [59]; В. Ф. Вяземская (конец 1870-х- 1880-е гг.) [60]; П. И. Миллер (1880 г.)  [61].

Таким образом, мы насчитываем 29 документов, которые имеют более или менее существенное значение для освоения интересующей нас истории: шесть документов 1826-1827 годов, шесть, связанных со смертью Пушкина, семнадцать документов 1850-1860 годов. Дело, конечно, не в математически точном числе текстов - некоторые авторы, как можно было заметить, высказываются дважды, кое-что, вероятно, не учтено; однако определенные выводы можно сделать.

Социально-политический диапазон документов довольно широк: от агентурных замечаний шпиона Локателли - до обличающих самодержавие строк Мицкевича и "Русского человека" (Чернышевского, Добролюбова?); от близких друзей Пушкина (Вяземский, Дельвиг, Соболевский) - до придворных и жандармских интерпретаторов (Корф, Попов).

Современный исследователь находит, что "по самому существу своему содержание этой беседы <...> не могло получить полного отражения в мемуарах: все сведения о ней идут из вторых рук, и все варьируются, однако не противоречат друг другу"  [62]. Присоединившись к мнению В. Э. Вацуро о сведениях, которые "варьируются, но не противоречат друг другу", не согласимся, что совсем нет информации "из первых рук"; даже беглый обзор источников открывает между прочим особое место Вяземского, знавшего о событии подробно, именно из первых рук и "причастного" еще к нескольким рассказам [63]. Заметим, наконец, что из 29 учтенных только что источников 22 прямо или косвенно восходят к рассказам Пушкина и лишь пять авторов пишут "со слов Николая" (Блудов, Козловский, Попов, Корф, Лакруа); сверх того, две записи (Н. И. Бахтина и П. И. Миллера) могли сложиться "на пересечении" как пушкинской, так и царской версии. Подобное соотношение объясняется, конечно, разным взглядом "собеседников" на аудиенцию 1826 года: для царя  - "эпизод", для поэта - перемена судьбы. Более чем четырехкратное преобладание пушкинской информации над николаевской позволяет куда яснее представить версию поэта.

ОСНОВНОЙ ТЕКСТ

Разбор встречи в Чудовом дворце удобно произвести по какому-либо одному источнику, сопоставляя (по мере возможности) каждую подробность с другимирассказами. Какой эпизод взять за основу? Ряд довольно достоверных записей очень короток; важная заметка Корфа предельно пристрастна и к тому же сделана много лет спустя; самая длинная, подробная запись о встрече находится в воспоминаниях польского литератора Юлиуша Струтыньского, опубликованных в 1873 году в Кракове, а позже еще несколько раз, целиком и в извлечениях-на польском и русском языках. Вопрос о достоверности этого текста еще недостаточно изучен. Д. Д. Благой сомневался в значении этого источника, находя, что он создан "на основе устных рассказов, которые ходили в ту пору <...> среди русских и польских знакомых поэта"  [64]. Даже если бы это было так, вопрос об извлечении реальной основы тех рассказов был бы задачей достаточно интересной. Меж тем запись Струтыньского содержит подробности, совпадающие с другими воспоминаниями, а также ряд деталей, свойственных только этому рассказу.

Вслед за В. Ф. Ходасевичем, М. Топоровским, В. В. Пугачевым и другими исследователями автор данной книги считает возможным осторожное использование этого документа. Одним из доводов, подкрепляющих эту позицию, может служить уточнение биографии рассказчика: по его словам, он двадцатилетним юношей служил в Митавском гусарском полку и в этот период беседовал с Пушкиным о недавнем прошлом; Струтыньский при этом не только называл место своей службы, но перечислял имена нескольких сослуживцев. Л. В. Крестову и других исследователей смущало то обстоятельство, что среди митавских гусар действительно числились в 1831 году упомянутые Струтыньским его товарищи, однако в списках офицеров нигде не фигурирует сам Струтыньский [65].

Загадочное противоречие снимается новонайденным архивным документом: 22 января 1831 года Бенкендорф секретно запрашивал дежурного генерала Главного штаба А. Н. Потапова: "Получив некоторые благоприятные, но неопределительные сведения о юнкере гусарского Митавского полка графе Строчинском <так!>, покорнейше прошу Ваше превосходительство уведомить, точно ли служит Строчинский и не ошибка ли в его фамилии?.."

Дежурный генерал рапортовал, что "графа Строчинского" в Митавском полку нет; однако "в декабре прошлого года подал прошение об определении в означенный полк граф Юлий Струтинский, сын председателя главного Могилевского суда Феликса Лукьянова графа Струтинского". Из этого же документа видно, что в полку "граф Струтинский" (т. е. Струтыньский) остается не определенным, так как не представил еще всех нужных бумаг [66].

Таким образом, Ю. Струтыньский мог беседовать с Пушкиным в 1829-1830 годах, когда оба они находились в Москве: Митавский гусарский полк входил в состав 4-го корпуса, квартировавшего в Москве и вокруг нее [67].

Самое длинное описание встречи царя и поэта в дальнейшем будет использовано в нашем повествовании; однако его все же никак нельзя принять за основной, стержневой документ: исследователями справедливо отмечались беллетристические склонности Струтыньско-го, автора многих повестей и романов, возможность художественного домысла, трудно отделимого от реальной канвы.

Текстом, по которому можно и должно следовать за событиями, мы выбираем Дневник Анны Григорьевны Хомутовой. 2 февраля 1867 года П. А. Вяземский сообщал издателю "Русского архива" П. И. Бартеневу: "У меня есть в виду 50-ти летний журнал покойной приятельницы моей, москвички Хомутовой. Тут должны быть сокровища, хотя и мелкой монетой" [68]. 23 марта того же года Бартенев уже благодарил Вяземского "за новую тетрадку из записок Хомутовой" [69].

Как видим, Вяземский называет материалы Хомутовой журналом, то есть дневником; Бартенев же видит в них записки, мемуары. По всей видимости, это были действительно записки, но основанные на дневниковых записях. Позже Л. Н. Майков, изучая другие фрагменты того же сочинения ("Москва в 1812 году"), оценивал рассказ А. Г. Хомутовой как "переработку ее поденных записок" [70].

Вяземскому вручила "тетрадки" Екатерина Ивановна Розе, близкий к А. Г. Хомутовой человек, воспитывавшаяся вместе с ее племянниками [71]. В сопроводительной записке к публикации, составленной Е. И. Розе, но, может быть, не без участия Вяземского, дается следующая характеристика А. Г. Хомутовой (родившейся в 1784 и умершей в 1856 г.):

"Имея светлый ум, прекрасную память и удивительную, щеголеватую легкость выражать мысли, она записывала все, что видела и слышала, и излагала в виде повестей происшествия, случившиеся в большом свете, поэтизируя и меняя имена и названия местности <...> Она была в коротких отношениях с Раевским, Ермоловым, Нелединским-Мелецким, князем Вяземским, Жуковским и Пушкиным. Все знали ее, а за необыкновенный ум, приятность характера, доброту, кротость, услужливость и любезность все любили.

Память Анны Григорьевны была удивительная: она помнила решительно все, что читала, могла наизусть сказать целые поэмы и запоминала целиком разговоры. Она знала дни рождения и именин всех знакомых и напоминала им все эпохи их жизни" [72].

К сожалению, неизвестно местонахождение автографа записок или журнала - тех "тетрадок", что заполнялись полвека; П. И. Бартенев опубликовал лишь фрагменты, причем в переводе. Судя по переписке Бартенева с Розе, переводы французских записей А. Г. Хомутовой делала сама их владелица [73].

Как видно из опубликованного текста, Хомутова встретилась с Пушкиным всего через полтора месяца после аудиенции в Чудовом дворце.

"26 октября 1826 г.

По утру получаю записку от Корсаковой: «Приезжайте непременно, нынче вечером у меня будет Пушкин», - Пушкин, возвращенный из ссылки императором Николаем, Пушкин, коего дозволенные стихи приводили нас в восторг, а недозволенные имели в себе такую всеобщую завлекательность.

В 8 часов я в гостиной у Корсаковой; там собралось уже множество гостей. Дамы разоделись и рассчитывали привлечь внимание Пушкина <...>

Не будучи ни молода, ни красива собой и по обыкновению одержимая несчастною застенчивостью, я не совалась вперед и неприметно для других, издали наблюдала это африканское лицо <...>, по которому так и сверкает ум.

<...> За ужином кто-то назвал меня, и Пушкин вдруг встрепенулся, точно в него ударила электрическая искра. Он встал и, поспешно подойдя ко мне, сказал: «Вы сестра Михаила Григорьевича; я уважаю, люблю его и прошу вашей благосклонности <...>

С этого времени мы весьма сблизились; я после встречалась часто с Пушкиным, и он всегда мне оказывал много дружбы. Летом 1836 года, перед его смертью, я беспрестанно видала его, и мы провели много дней вместе у Раевских".

Точное указание дня, даже часа встречи с поэтом, яркие, "дневниковые" подробности - все это, однако, уже овеяно, пронизано воспоминанием, сложившимся на известном историческом расстоянии от события, вскоре после гибели Пушкина.

Особая память мемуаристки, тот культурный круг, которому она принадлежала, неоднократные встречи с поэтом - очень благоприятные условия для повторения и закрепления в ее памяти максимально точной, пушкинской версии об очень важном для поэта событии. Убедительность, достоверность записи А. Г. Хомутовой подтверждается даже тем, что объем интересующего .нас текста невелик, отрывок сжатый, емкий, лишенный следов особой литературной обработки.

Заметим, что рассказ Пушкина о встрече с царем передается от имени поэта, "в первом лице" - как бы в "стенографической записи". Вот его текст:

"Рассказано Пушкиным.

Фельдъегерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввел меня в кабинет императора, который сказал мне:

«А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращен?»

Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мною и спросил меня:

«Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?»

- «Неизбежно, государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за то Небо».

- «Ты довольно шалил, -возразил император, - надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперед не будет. Присылай все, что напишешь, ко мне; отныне я буду твоим цензором»" [74].

"ДОЛГАЯ БЕСЕДА"

Теперь прибегнем к "медленному чтению", комментированию рассказа А. Г. Хомутовой, расположив рядом другие воспоминания о том же событии.

"Фельдъегерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввел меня в кабинет императора..."

Другим мемуаристам тоже запала в память стран ная, парадоксальная ситуация: кабинет царя, да еще во время коронации, - место, куда являются "при всем параде"; апартаменты, откуда царь с семейством вскоре отправится на "наивеликолепнейший бал" к французскому маршалу-и поэт, которому не дают и часу, чтобы привести себя в порядок.

"Небритый, в пуху, измятый, был он представлен к дежурному генералу Потапову и с ним вместе поехал тотчас же во дворец и введен в кабинет государя" (Н. И. Лорер со слов Льва Пушкина) [75].

Царь тоже хорошо запомнил первое появление поэта совсем не в светском, "придворном" облике (о чем позже поведал Корфу [76]). По существу, здесь повторялась ситуация с декабристами: арестованных доставляли прямо во дворец и, не давая никакой передышки, приводили к царю.

В отношении Пушкина тут был определенный замысел, в духе двусмысленной формулы "свободно, но с фельдъегерем". Поэт рассматривается как привезенный из заключения, и, пока не состоялась беседа с царем, пока нет высочайшего прощения, - никакие послабления не должны вызывать у Пушкина ощущения свободы: он еще в ссылке, без права въезда в столицы (историк А. И. Михайловский-Данилевский был, конечно, не одинок, когда записал о возвращении Пушкина - "корифей мятежников" [77]).

Подозрительная власть, неразделимость освобождения и заключения (Пушкин не зря иронизировал, когда писал П. А. Осиповой, что и подобную ситуацию он должен считать для себя высокой честью) - все это символ того, что происходило, происходит и будет теперь происходить с поэтом. С одной стороны, за Пушкиным числятся "разные вины" перед властью: перехваченное атеистическое письмо 1824 года, связи "со всеми заговорщиками", двадцать декабристских показаний о значении Пушкина в формировании вольных идей (в том числе свидетельства Южан и Соединенных славян о том, что стихотворение "Кинжал" читалось для поощрения к цареубийству).

С другой стороны, Пушкин в период следствия над декабристами был ведь уже сослан; его и забирать не надо в 1825/26-м, ибо - приговорен "авансом", еще в 1824-м.

Впрочем, если за старые грехи поэт уже подвергся репрессиям, тем более власть присматривается к новым; сначала возникли подозрения и началась переписка на самом высоком уровне по поводу перехваченного письма Пушкина к Плетневу (от 7 марта 1826 г.); агент Бошняк крутится возле Михайловского, отыскивая "возмутительные песни", будто бы пущенные в народ. Затем - дело о стихотворении "Андрей Шенье"... [78].

Власть, Николай I имели несколько серьезных, по их понятиям, мотивов против Пушкина и несколько более или менее убедительных доводов за: неучастие поэта в восстании, хлопоты Жуковского и Карамзина.

Двойной счет, трудность итога - все это вело, повторим, и к "своему экипажу в сопровождении только фельдъегеря", и к тому, что "всего в пыли... в кабинет императора"...

Не так входили к монархам предшественники Пушкина - Державин, министр, статс-секретарь Екатерины П; Карамзин - личный друг Александра I. Их немыслимо представить под охраной фельдъегеря, "небритых, в пуху, измятых"...

Пушкин, до последней минуты не знавший, с кем придется беседовать в Москве, но обладавший гениальной интуицией и при том имевший время обдумать по дороге свое положение, - отлично чувствовал отмеченную только что двойственность. Еще в январском письме Жуковскому он просит за него "не ручаться": "Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc." (XIII, 257).

Мы все время говорим о "раздвоении судьбы", которое не в сентябрьские дни 1826 года началось: оно точно охарактеризовано современным исследователем.

"Исторический шквал, потрясший русское общество 14 декабря, в личной судьбе Пушкина обернулся сцеплением случайностей. Шесть лет никакие хлопоты друзей не могли освободить его, сосланного без прямого политического преступления и при отсутствии твердых улик. Сейчас, когда появилась несомненная улика - показания арестованных заговорщиков о революционизирующем значении его стихов, когда ближайшие его друзья идут на каторгу, а знакомые - погибают на эшафоте, его освобождают и обещают покровительство.

Все происходит в единый момент, неожиданно и чудовищно парадоксально: неудачная попытка выезда, восстание, смятение и драма, пережитая без единого свидетеля: рисунок виселицы, запись «и я бы мог», - затем фельдъегерь, Чудов дворец, свобода. Сознание начинает мистифицировать действительность, Пушкин был не более суеверен, нежели другие его старшие и младшие современники - семейство Карамзиных, Дельвиг, Лермонтов или Ростопчина, - просто ему больше выпало на долю" [79].

8 сентября Пушкин вдруг слышит, что его прощают, но еще за минуту до того он мог ожидать совершенно противоположного, и тут было настроение, которое живо описал Ю. Струтыньский.
"Помню, что когда мне объявили приказание государя явиться к нему, душа моя вдруг омрачилась, - не тревогою, нет! - но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение. Мозг ощетинился эпиграммой, на губах играла насмешка, сердце вздрогнуло от чего-то похожего на голос свыше, который, казалось, призывал меня к роли стоического республиканца, Катона, а то и Брута" [80].
Речь идет о стихах-продолжении "Пророка": "Восстань, восстань, пророк России..."

Находился ли на самом деле этот текст в кармане поэта или только в его памяти, - не станем сейчас разбирать: многочисленные совпадающие рассказы друзей об этих таинственных стихах безусловно доказывают одно: было у Пушкина настроение, желание в случае нового унижения, осуждения ответить самоубийственной дерзостью.

Так "двойные чувства" власти были угаданы и внутренне разыграны двойной реакцией поэта: "Вот моя рука..." или "Восстань, восстань, пророк России..."

"Фельдъегерь... всего в пыли ввел меня в кабинет императора, который сказал мне: А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращен?" Я отвечал, как следовало в подобном случае". Николай I, вероятно, впервые видит Пушкина (до того разве что в толпе лицеистов); поэт же еще до ссылки набросал портрет будущего монарха меж черновиками "Руслана и Людмилы" [81].

Царь, старший тремя годами, мог, как известно, оказаться в числе лицейских первого курса, если б осуществился первоначальный замысел Александра I - обучать младших братьев в новом заведении. Живущие в одну эпоху, "связанные историей", - два собеседника, разумеется, представляют два разных мира [82].

Итак, царь задает "наивный вопрос": доволен ли Пушкин своим возвращением? Декабрист Лорер вот как представляет этот поворот беседы:

"К удивлению Александра Сергеевича, царь встретил поэта словами: «Брат мой, покойный император, сослал вас на жительство в деревню, я же освобождаю вас от этого наказания с условием ничего не писать против правительства»" [83].

Разумеется, вопрос Николая отнюдь не прост: он требует благодарности и одновременно дает простор для изъявления разных чувств (признание прошлых ошибок, или, наоборот, обличение властей за напрасную ссылку).

Пушкин отвечал "как следовало", то есть благодарил.

Кроме "формы", здесь была и подлинность. Ближайший друг поэта П. В. Нащокин, хоть не был "политиком", но знал и понимал Пушкина очень хорошо; поэтому следует отнестись с доверием (пусть и не чрезмерным) к его свидетельству, высказанному в откровенном разговоре с Бартеневым, - что Пушкин вышел из кабинета царя "со слезами на глазах и был до конца признателен к государю" [84].

А вот запись другого пушкинского собеседника, который был склонен к самому критическому взгляду на Николая I: "Пушкин был тронут и ушел глубоко взволнованный. Он рассказывал своим друзьям иностранцам, что, слушая императора, не мог не подчиниться ему. "Как я хотел бы его ненавидеть! - говорил он. - Но что мне делать? За что мне ненавидеть его?" [85].

Пушкин всю жизнь считал благодарность, "сердечное благодарение" одной из главнейших черт цивилизованного человека. Понимая, что царь имеет свои виды, поэт в иные минуты забывал или заставлял себя забыть об этом; считал долгом чести помнить то простое обстоятельство, что прежний царь его сослал, а новый - воротил.

Только такая линия поведения делала Пушкина максимально свободным в разговоре с царем: отвечая "как следовало", он имел моральное право затем говорить "как хотелось".

Высшая власть, впрочем, и тогда, и особенно позже постоянно подозревала, что Пушкин все же не ощущает всей меры коснувшихся его благодеяний. Так, в связи со стихотворением "19 октября" Бенкендорф находил (в феврале 1827 г.), что Пушкину "вовсе не нужно говорить о своей опале и несчастье, когда автор не был в оном, но был милостиво и отечески оштрафован-за такие проступки, за которые в других государствах подвергнули бы суду и жестокому наказанию" [86].

"Император долго беседовал со мною и спросил меня: «Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?»" Этот царский вопрос (как и последующий пушкинский ответ) - общеизвестны, так же как царские слова "я буду твоим цензором".

Меж тем разговор ведь состоял не из двух фраз, а длился более часа (Дельвиг) или даже более двух часов (Локателли). По-видимому, минимальная оценка времени вернее: представления современников о необыкновенности встречи, а также о большой ее насыщенности - все это создавало впечатление более продолжительной беседы, нежели та, что была на самом деле.

О чем же беседовали - "долго"? М. А. Цявловский, С. М. Бонди и другие исследователи сетовали, что известные реплики из того разговора укладываются в довольно короткий промежуток времени; по разным записям современников рассыпаны отдельные "крохи", по которым трудно представить последовательность событий: скорее улавливаются впечатления Пушкина, обычно прослоенные эмоциями разных рассказчиков. Если же как-то суммировать тексты почти всех мемуаристов, то легко заметить, что разговор явно касался следующих главных тем:

1. Прошлое самого Пушкина-его прежние стихи и поведение;
2. Прошлое России; оценка 14 декабря и предшествующих событий;
3. Настоящее и будущее страны, то есть "программа" обоих собеседников.
По логике рассказа А. Г. Хомутовой, беседа касалась в основном первых двух "пунктов" - о том, что было. Поэтому прежде всего сложим вместе разные свидетельства именно об "историческом элементе" встречи.

Н. Лорер:

"...освобождаю вас от этого наказания с условием ничего не писать против правительства.

- Ваше величество, - отвечал Пушкин, - я давно ничего не пишу противного правительству,  а после «Кинжала» и вообще ничего не писал" [87].

Ар. Россет:
"Император Николай, на аудиенции, данной Пушкину в Москве, спросил его между прочим: «Что же ты теперь пишешь?»- «Почти ничего, ваше величество: цензура очень строга».  -  «Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?» - «Цензура не пропускает и самых невинных вещей: она действует крайне нерассудительно»" [88].
Наконец, А. Мицкевич:
"Царь почти извиняется перед Пушкиным в том, что завладел троном: он полагает, что Россия ненавидит его за то, что он отнял корону у великого князя Константина; он оправдывался, поощрял поэта писать, сетовал на его молчание" [89].
Из нескольких воспоминаний вырисовывается вероятная логика определенной части разговора: Пушкину говорят о его прошлом, о ранних вольных стихах или о нелояльном молчании. Поэту легко оправдаться. Очевидно, он защищается так же, как прежде - в нескольких письмах к друзьям: "Со мною он (Александр I) поступил не только строго, но и несправедливо. Не надеясь на его снисхождение, надеюсь на справедливость его" (XIII, 121).

О несправедливости Пушкин толкует и в одном из писем Жуковскому (уже после восстания, поэтому выражения выбираются достаточно осторожно):

"Его величество, исключив меня из службы, приказал сослать в деревню за письмо, писанное года три тому назад, в котором находилось суждение об афеизме, суждение легкомысленное, достойное, конечно, всякого порицания" (XIII, 265).
Мы можем уверенно утверждать, что новому царю Пушкин, пусть в самой корректной форме, сумел пожаловаться на несправедливость старого, на несоответствие постигшей его кары - "легкомысленному поступку".

Лакруа (со слов М. А. Корфа и др.) сообщает, что

"Пушкин без труда оправдался в тех подозрениях, которые тяготели над ним и были последствием его неосторожных отзывов о разных злоупотреблениях; благородно и открыто изложил он пред монархом свои политические мысли..." [90]
Еще в апреле 1825 года, отвечая друзьям на их призывы к благоразумию, отказу от радикальных идей, Пушкин замечает:
"Теперь же все это мне надоело; если меня оставят в покое, то верно я буду думать об одних пятистопных без рифм" (XIII, 167).
Подобные признания, естественные в письмах к Жуковскому, не подходили для объяснения с правительством. Слишком резкий отказ от прежних идей невозможен, безнравствен и - главное - не соответствует тому, что Пушкин думает на самом деле. Поэт вырабатывает другую, достойную формулу, которую сначала апробирует в письме Жуковскому от 7 марта 1826 года (явно для передачи "наверх"), а затем - включает ее в послание на имя Николая I (май или июнь 1826 г.):
"С надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием" (за легкомысленное суждение касательно "афеизма"); "с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку" (XIII, 283).
В этих строках - основа не только письменной, но и устной самозащиты Пушкина; подчеркивается наказание, уже полученное за "прошлые грехи"... Царя, однако, больше интересуют свежие, последние "выходки".

Из стихотворений, написанных уже после высылки 1820 года, Пушкин, по рассказу брата, упомянул лишь "Кинжал" - и неспроста: именно это сочинение, как мы помним, фигурировало на процессе декабристов; несколько показаний подтверждали, что М. П. Бестужев-Рюмин принимал у Соединенных славян клятву готовности нанести удар самодержцу, причем важнейшим элементом этой клятвы было чтение пушкинского "Кинжала" [91]. Поэт знает или подозревает, что его стихи попали "на следствие", и поэтому сам первый говорит царю о "Кинжале"; при этом Пушкин, возможно, возражал против того смысла, который нашли в "Кинжале" самые левые истолкователи; ведь в стихотворении между прочим воспевался и кинжал Шарлотты Корде: здесь была почти полная аналогия со стихотворением "Андрей Шенье"; в обоих сочинениях как будто порицаются "крайности" французской революции, - и тем не менее стихи опасны для самодержавия...

Снова и снова, не воспринимая слишком буквально каждую строку Лорера (со слов Льва Пушкина), отметим главное направление разговора: царь напоминает об опасных стихах - Пушкин отодвигает их в прошлое; отрицает подобные шалости в недавние времена. На вопрос, что он пишет, поэт, очевидно, "предъявляет" Бориса Годунова, и драма вскоре будет "отцензурована" царем...

Однако 8 сентября Николай I, по всей видимости, пытался оспорить пушкинскую концепцию давней крамолы и сегодняшней "благонамеренности"... В рассказе Хомутовой об этом прямо не говорится, но мы легко догадываемся, что скрывается за испытывающими царскими вопросами: "доволен ли ты?", "принял ли бы ты участие?"

Еще П. Е. Щеголев справедливо определил, что, вызывая поэта в Москву, царь в числе прочих мотивов руководствовался и подозрениями насчет стихов "На 14 декабря": судьба Пушкина "висела на волоске" [92]. Дело началось около 15 августа 1826 года, когда Бенкендорф получил от известного деятеля сыска генерала И. Н. Скобелева стихи Пушкина под заглавием "На 14 декабря". Донос имел явный успех у руководителя только что образованного III Отделения. Это видно и по наградам (чин и золотые часы), которых был удостоен агент военной полиции Коноплев, доставивший крамольные стихи [93];  это ясно и по тем вопросам, с которыми Бенкендорф сразу же обратился к Скобелеву:

"Какой это Пушкин, тот ли самый, который живет во Пскове, известный сочинитель вольных стихов? <...> Стихи сии самим ли Пушкиным подписаны? <...> Где подлинники находятся?" и др. [94].

Без сомнения, донос и приложенный к нему текст из "Андрея Шенье" был тогда же, в августе, доложен царю: не исключено, что уже сами вопросы, предложенные Бенкендорфом Скобелеву, были "эхом" вопросов царских.

В любом случае титул "известного сочинителя вольных стихов" не сулил Пушкину ничего хорошего.

В конце августа-начале сентября 1826 года, когда за ним послано, следствие об "Андрее Шенье" уже велось.

Необходимость допроса Пушкина по делу о стихах была впервые отмечена следствием 26 сентября 1826 года и затем повторена не раз. История, как известно, тянулась около двух лет; однако из того факта, что поэт в начальный, самый острый период следствия (конец сентября 1826 г.) "был совсем в стороне", П. Е. Щеголев совершенно справедливо заключил, что еще прежде Пушкин объяснился о стихах "На 14 декабря" с царем.

Есть и другие косвенные данные о внезапном появлении "тени Андрея Шенье" в кабинете Николая 1. Многознающий А. Я. Булгаков, очень интересовавшийся разбирательством о стихах "На 14 декабря", извещал брата, К. Я. Булгакова, 1 октября 1826 года: "Стихи точно Пушкина; он не только сознался, но и прибавил, что они давно напечатаны в его сочинениях". Далее шло объяснение насчет того, что стихи относятся к французским, а не русским событиям. Публикуя этот текст, П. И. Бартенев заключил, что "по делу о Шенье еще в сентябре Пушкина приглашали к Бенкендорфу" [95].

На самом деле Пушкин по поводу "Шенье" не подвергался в сентябре 1826 года никаким допросам, кроме царского, но информация об этом в течение трех недель через нескольких посредников (Бенкендорф и другие) становится достоянием братьев Булгаковых и их круга.

Вяземский, которому Пушкин во время их первого разговора (с глазу на глаз), конечно, рассказал все, объяснял А. И. Тургеневу 29 сентября 1826 года: "Пушкин здесь и на свободе. Вследствии ли письма его к государю, или доноса на него, или вследствии того и другого государь посылал за ним..."  [96].

Понятно, сам Пушкин поделился с другом своими сомнениями: что было главной причиной вызова в Москву? Ведь царь говорил одновременно и милостиво, как бы отвечая на прошение поэта об освобождении, и сурово - тут уж подразумевался донос, то есть дело об "Андрее Шенье". Особая информированность Вязем-ского обо всей этой истории вскоре проявилась и в одном из его сочинений: 28 декабря 1826 года последовало цензурное разрешение "Литературного музеума на 1827 год", издававшегося Владимиром Измайловым. Там между прочим были опубликованы стихи Вязем-ского "Библиотека" (отрывок из стихотворения Деревня), где автор, характеризуя разных поэтов, конечно, нарочито пишет о Шенье в "пушкинском духе"; он подразумевает именно те эпизоды, которые могли помочь реабилитации Пушкина в 1826-1827 годах:
 

Андрей Шенье! Певец и мученик свободы, 
На плаху в жертву ты принес младые годы
И полное надежд грядущее принес, 
Тогда тиранов серп, во дни гражданских гроз, 
Свирепо пожинал под жатвою кровавой 
Все, что грозило им иль доблестью, иль славой. 
Как! умирая, ты сказать со вздохом мог, 
Что многого еще хранил в себе залог. 
Твой стих: неполный звук души в мечтах обильной. 
Уныл и сладостен, как памятник умильный 
Надежд, растерзанных под бурею судеб. 
Феб древних алтарей и новых песней Феб... [97]

Имя Шенье Вяземский сопроводил примечанием, опять же явно стараясь подтвердить право Пушкина на подобные мысли в русской подцензурной печати:

"Андрей Шенье, одна из прекраснейших жертв тирании Робеспьера и французского Конвента, кончил жизнь свою на плахе революционной два дни до низвержения Робеспьера и кровавого владычества, тяготевшего над Францией. Готовясь на казнь, он, ударив себя в голову, сказал: «Однако же тут было что-то...»" [98].
Ф. Ф. Вигель, лицо весьма заинтересованное, так как один из обвиняемых по делу "Шенье", А. И. Алексеев, был его племянником, имел возможность навести различные справки, в том числе у самого Пушкина, поэтому известный отрывок из "Записок" Ф. Ф. Вигеля, посвященный 8 сентября, приобретает особое значение.
"Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика, показал ему стихи и спросил: кем они написаны? Тот не обинуясь сознался, что он. Но они были писаны за пять лет до преступления, которое будто бы они восхваляют, и даже напечатаны под названием «Андрей Шенье». В них Пушкин нападает на революцию, на террористов, кровожадных безумцев, которые погубили гениального человека. Небольшую только часть его стихотворения, впрочем, одинакового содержания, неизвестно почему цензура не пропустила, и этот непропущенный лоскутик, который хорошенько не поняли малограмотные офицерики, послужил обвинительным актом против них. Среди бесчисленных забот государь, вероятно, не захотел взять труда прочитать стихи; без того при малейшем желании увидел бы он, что в них не было ничего общего с предметом, на который будто они были написаны. Пушкин умел ему это объяснить, и его умная, откровенная, почтительно-смелая речь полюбилась государю" [99].
Вигель кое в чем ошибается, тенденциозно упрощает суть дела: стихотворение "Андрей Шенье" было написано и напечатано не "за пять лет", а всего за несколько месяцев до 14 декабря; не пропущенный цензурой отрывок хотя и обличал якобинцев, приговоривших Шенье к гильотине, но в то же время звучал как обвинение всякому деспотизму и тирании, как светлый гимн свободе. Недаром двухлетнее разбирательство по делу об этих стихах все же завершилось признанием пушкинского сочинения "соблазнительным и служившим к распространению в неблагонамеренных людях... пагубного духа" [100].

8 сентября в "долгой беседе" Пушкин как будто все объяснил насчет "Андрея Шенье" - и царь удовлетворен; но позже, когда дело дойдет до подробностей, до письменных объяснений, откроется, что "согласие разговора" было во многом внешним, иллюзорным. Это хорошо видно и при сравнении других "элементов" беседы с их последующим письменным эквивалентом (о чем еще речь впереди).

Впрочем, даже благоприятный разговор о недавнем прошлом был острым и опасным. От явных угроз Пушкин сумел защититься (хотя и не до конца); утверждал, что ничего не пишет, ибо "цензура очень строга": действительно, после выхода Сборника стихотворений 1826 года (поразительно совпавшего с первыми днями после восстания) поэт почти не печатается: издателю Плетневу было фактически запрещено с ним переписываться (март-апрель 1826 г.)...

От частных вопросов насчет давних или позднейших вольных стихов - разговор естественно переходит к проблемам общим, ибо поэта подозревают именно в декабристских стихах, декабристских сочувствиях. Повод для перехода от частного к общему - это прежде всего дружеские связи Пушкина с заговорщиками.

"Император долго беседовал со мною и спросил меня:
 

«Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?»

- «Неизбежно, государь: все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за то Небо»".

Наиболее острое место беседы. Даже декабрист Лорер, со слов брата Пушкина, представляет разговор о декабристах более мягким, частным эпизодом:
"- Вы были дружны со многими из тех, которые в Сибири, - продолжал государь.

- Правда, государь, я многих из них любил и уважал и продолжаю питать к ним те же чувства.

- Можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? - продолжал государь.

- Мы, знавшие его, считали всегда за сумасшедшего, и теперь нас может удивлять только одно, что его с другими, сознательно действовавшими и умными людьми, сослали в Сибирь" [101].

Нам известны еще только два текста, где приводится царский вопрос о 14 декабря и соответствующий пушкинский ответ. Во-первых, в письме Павла Миллера Я. К. Гроту, несколько лет назад изученном автором данной книги. Миллер, лицейский 6-го выпуска, страстный поклонник Пушкина, имел большие возможности для получения информации-и по лицейским своим связям, и как многолетний личный секретарь самого графа Бенкендорфа. Интересующее нас письмо к Гроту, академику и лицейскому однокашнику, было написано много лет спустя, 11 мая 1880 года, то есть после опубликования записок Хомутовой, - однако осведомленность Миллера и весь характер его письма позволяют предположить, что он знал о смелом ответе Пушкина по своим источникам.
"Нельзя ли тебе будет, - писал Миллер, - упомянуть как-нибудь в твоих речах о трех случаях в жизни Пушкина, характеризующих его честное и смелое прямодушие: первый случай, когда по приказанию Николая Павловича он был прямо привезен во дворец из псковского имения. Государь спросил его: «Был ли бы ты на Сенатской площади 14 декабря вместе с бунтовщиками?» - «Был бы, - отвечал Пушкин, - потому что они были моими друзьями».

Второй случай: когда он узнал из слов Милорадовича, что этот хочет сделать обыск в его квартире и захватить его бумаги, то он сам вызвался написать запрещенные стихи и, действительно, тотчас же написал их на дому у Милорадовича.

Третий, хотя в другом роде: когда граф Бенкендорф, послав за Пушкиным, спросил его: на кого он написал оду «На выздоровление Лукулла»? Он сказал ему: «На вас». Бенкендорф невольно усмехнулся. «Вот я вас уверяю, что на вас, - продолжал Пушкин, - а вы не верите; отчего же Уваров уверен, что это на него?» Дело так и кончилось смехом" [102].

Кроме Миллера, был еще один рассказчик, который поведал об остром вопросе и ответе ("принял ли бы ты участие?.."), задолго и до письма Миллера, и до публикации рассказа Хомутовой. Этот мемуарист - сам Николай I (в записи Корфа):

"«Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге?» - спросил я его между прочим. «Стал бы в ряды мятежников», - отвечал он" [103].

Царские характеристики Пушкина, записанные Корфом в 1848 году, были, как уже отмечалось, особенно злыми. Николай I даже забыл или не счел нужным припомнить объяснение поэта - что он был бы на площади, ибо там находились его друзья.

Любопытно, что за несколько месяцев до беседы в Чудовом дворце точно такой же вопрос, как и Пушкину, был задан одному декабристу. Описывая допросы в Следственной комиссии, А. Е. Розен вспоминал:

"Не все члены комиссии поступали совестливым образом, - иначе как мог бы Чернышев спросить М. А. Назимова: «Что вы сделали бы, если бы были в Петербурге 14 декабря?» (Назимов был в это время в отпуску, в Пскове). Этот вопрос был так неловок, что Бенкендорф, не дав времени ответить Назимову, привстал и через стол, взяв Чернышева за руку, сказал ему: «Послушайте, вы не имеете права задавать подобный вопрос, это дело совести» [104].
Итак, вопрос "что вы сделали бы, если бы...", заданный во время следствия, даже Бенкендорфу показался юридически некорректным: Назимова и без того осудили, за то, что он действительно "сделал". Конечно, подобный же вопрос, задаваемый царем человеку неарестованному, носит несколько иной оттенок, однако некоторое сходство, определенная провокационность обоих случаев несомненна. Тема достаточно щекотлива.

Снова подчеркнем, что из почти трех десятков мемуарных свидетельств о встрече поэта с царем интересующий нас сейчас нюанс попал только в три текста: Хомутовой (самая достоверная запись рассказа Пушкина), Корфа (версия Николая I) и Миллера, возможно, восходящая к обоим источникам, но с явным сочувствием к Пушкину.

Понятно, царь был совсем не заинтересован в "популяризации" пушкинской смелости; в 1826 году он желал представить обществу свою милость и "раскаявшегося грешника". Естественно, и Пушкин не очень распространял свой ответ насчет 14 декабря во избежание дурных толкований как со стороны власти, так и со стороны декабристов.

Уже по одному этому мы имеем право предположить, что вообще самые щекотливые элементы беседы, в особенности то, что касалось декабристов, так и осталось самой сокрытой от современников частью всего эпизода.

Дискуссия поэта и царя о декабризме требует самого тщательного и осторожного разбора.

Во многих исследованиях повторяются мысли о тактике, хитрости Пушкина, сумевшего сохранить достоинство и найти формулу, относительно приемлемую для самодержца. Поэт апеллирует к тому образу, что Николай стремится играть: образу первого дворянина, царя-рыцаря, который не может не понять правил чести, действительно, царь вряд ли был бы доволен, счел бы ложью, если бы его собеседник начал уверять, что он ни при каких обстоятельствах 14 декабря не мог оказаться на Сенатской площади.

Однако главный подтекст пушкинского ответа все же не в "тактике". Он был продиктован серьезными, глубокими мотивами; он может быть объяснен прежде всего тем - каков был Пушкин в 1826-м?

Ответ поэта, что он вышел бы на площадь, так как друзья были в заговоре, конечно, большая смелость, особенно в атмосфере страха и подавленности, охватившей довольно широкие круги образованного общества [106]. Предысторию этого ответа мы находим, между прочим, и в пушкинских письмах друзьям, где формировались и другие мотивы будущего разговора с царем (не забудем, что эти письма отправлялись по почте и могли быть прочтены властями): "Все-таки я от жандарма еще не ушел, легко может уличат меня в политических разговорах с каким-нибудь из обвиненных. А между ими друзей моих довольно" (Жуковскому; XIII, 257).

"Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков" (Вяземскому; XIII, 286). Размышляя над пушкинским ответом царю и над только что приведенными "фразами-предшественницами", приходим к выводу, что знаменитые слова "все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них" - это фраза не декабристская, а пушкинская: поэт говорит что думает; он объясняет свое возможное участие в событиях не политическими мотивами, но - понятиями чести. Подчеркивает, что вышел бы на площадь из дружеской солидарности, а не оттого, что считал бы в тот момент необходимым именно насильственную перемену власти.

Ю. М. Лотман полагает, что в той беседе

"Пушкин не отрекся от дружеских связей с декабристами, напротив, он, видимо, умолчал относительно своих глубоких сомнений в декабристской тактике и решительно подчеркнул единомыслие, сказав, что если бы он случился в Петербурге, то 14 декабря был бы на Сенатской площади" [107].
С этим определением хотелось бы поспорить: во-первых, повторим, что пушкинское "я был бы в невозможности отстать от них" означает прежде всего соблюдение правил чести; во-вторых, по тем же правилам чести поэт, конечно, прямо не отрицал декабристской тактики, но параллельно высказывал свой общий взгляд на вещи, сомневаясь в декабристских средствах. Подробнее о том, что Пушкин мог позволить себе в этом роде, мы скажем несколько позже; а сейчас вкратце напомним, какие идеи, выстраданные поэтом (до царской амнистии и независимо от нее!), теснились в его сознаяии и, даже не выходя наружу, многое направляли в разговоре с царем.

Пушкин, вступивший в кабинет царя, был поэтом, прошедшим период дерзкого, революционного отрицания, но приблизительно к 1823 году выработавшим иной, сложный взгляд на ход и перспективы российской истории.

Это был человек, еще накапливавший в Михайловском дерзкие эпиграммы, но уже успевший на юге написать:
 

Паситесь, мирные народы, 
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.

                ("Свободы сеятель пустынный...")

Это был  Пушкин, недавно дружески, душевно общавшийся с друзьями-декабристами, но при том остро, принципиально споривший с Пущиным, Рылеевым, Бестужевым (а прежде вызывавший даже известную враждебность у некоторых особенно непримиримых заговорщиков-южан); Пушкин, который в 1825 году художественно исследует роль народа в "Борисе Годунове", существенно опережая в этом отношении декабристскую мысль.

При этом великий поэт - свободный человек, сторонник высокого просвещения, сторонник больших преобразований в стране, но-не восстания в прямом, декабристском смысле слова.

Подобная позиция, сложившаяся еще до 14 декабря, независимо от царских репрессий и помилований, конечно, раскрепощала поэта в его разговоре с Николаем.

Позже некоторые радикальные критики упрекнут Пушкина за измену идеалам во время встречи 8 сентября. Адам Мицкевич полагал, что царь обольстил поэта, что общество русское имело право потребовать Пушкина к ответу: "Ты нам предрек в своих ранних стихах кровавое восстание, и оно произошло; ты предсказал нам разочарование, крушение слишком выспренных, слишком романтических идей - все это сбылось. Что же ты предскажешь нам теперь? Что нам делать? Чего нам ждать?"  [108].

Сложность того, что говорилось 8 сентября 1826 года о декабристах, видна особенно ясно при сопоставлении двух "пушкинских цитат":

"Я многих из них <декабристов> любил и уважал..." Кюхельбекер сослан "с другими, сознательно действовавшими и умными людьми" (запись Лорера).

Николай I - Корфу: "Он (Пушкин) наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря".

Снова и снова дело не в буквальности, но в духе сказанного. Декабрист Лорер (со слов брата Пушкина) знает, что поэт говорил о революционерах хорошо, царь же помнит "комплименты" себе...

Можно ли верить, можно ли согласовать?

Опережая наш последующий разбор, заметим, что поэт (как это видно, между прочим, из записки "О народном воспитании", представленной царю два месяца спустя) глубоко сочувствовал декабристам и в то же время признавал неслучайность, древние исторические корни самодержавия; если подобное говорилось вслух 8 сентября, то самодержец мог здесь легко услышать "комплимент". Но при том даже в самых официальных документах Пушкин пишет про идеализм декабристов, про "дум высокое стремленье" и стремится опальных защитить.

Николай I неслучайно вспомнил в разговоре с поэтом его лицейского однокашника: тут происходит "экзамен" на примере очень близких людей (и можно верить, что Лев Пушкин с его изумительной памятью эту часть разговора передал Лореру без ошибок; ведь Кюхля был его любимым наставником). Пушкин хорошо знает (это было отражено в "Донесении Следственной комиссии"), что друг Вильгельм едва не стал шестым повешенным; 14 декабря на площади он пытался застрелить, правда без удачи, генерала Воинова, а также великого князя Михаила Павловича (в приговоре, вынесенном Кюхельбекеру, было подчеркнуто заступничество Михаила "в христианском духе" за своего несостоявшегося убийцу); Пушкин же пытается помочь Кюхле, нарочно представляя его странности как признак сумасшествия.

Ю. М. Лотман справедливо пишет:

Можно предполагать, что какие-то туманные заверения о прощении «братьев, друзей, товарищей» Пушкин получил. Именно со времени этой первой встречи с царем начинается для Пушкина та роль заступника за декабристов, которую он подчеркнул как важнейшее из дел жизни:
И милость к падшим призывал" [109].

Так высвечивается в кремлевской беседе сложная, деликатная, крайне опасная для Пушкина тема 14 декабря.

"Комплименты царю" и защита опальных декабристов любопытно соединены в книге П. Лакруа:

"Пушкин честно и искренне воздал его величеству хвалу за мужество и величие души, проявленные так торжественно 14 декабря, и только выразил сожаление о судьбе многих руководителей пагубного дела, обманутых своим патриотизмом, тогда как при лучшем направлении они могли бы принести деятельную пользу обществу" [110].
Совпадение мотивов у Корфа и французского историка легко объяснимо - Корф был "наставником", одним из главных информаторов Лакруа. И тем знаменательнее, что западный авторитет, специально нанятый для прославления Николая I, сообщает о пушкинском сожалении, об уважении поэта к декабристам: Лакруа, собирая свои материалы в начале 1860-х годов, не знал, кстати, ни текстов Лорера, ни записок Хомутовой.

Пушкин пытался говорить "в пользу декабристов" с позиций, при тех обстоятельствах, единственно возможных - с позиций общих; он говорил, что для этого движения (пусть и "ошибочного") были серьезные причины, которые не устранены; что в мнениях заговорщиков немало правды и что многие задуманные ими перемены необходимы.

У всех почти мемуаристов подобные мотивы отсутствуют. Разве что Хомутова их подразумевает, записывая слова Пушкина: "Государь долго говорил со мною".

У подавляющего большинства рассказчиков, в том числе и у Хомутовой, после разговора о прошлом сразу следует финал:

"Ты довольно шалил, - возразил император, - надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперед не будет. Присылай все, что напишешь, ко мне; отныне я буду твоим цензором".
Этому вторит Лорер:
"«Я позволяю вам жить, где хотите. Пиши и пиши, я буду твоим цензором», - кончил государь".
Ар. Россет (после слов Пушкина, что цензура "действует крайне нерассудительно"):
"Ну, так я сам буду твоим цензором, - сказал государь, - присылай мне все, что напишешь".
Ф. Вигель (после разговора об "Андрее Шенье"):
"Пушкину <...> дозволено жить, где он хочет, и печатать, что хочет. Государь взялся быть его цензором с условием, чтобы он не употреблял во зло дарованную ему совершенную свободу".
А. Мицкевич (в некрологе Пушкину):
"Во время этой достопамятной аудиенции царь с увлечением говорил о поэзии. Это был первый случай, когда русский царь говорил с одним из своих подданных о литературе! Он поощрял поэта к продолжению творчества, он позволил ему даже печатать все, что ему угодно, не обращаясь за разрешением к цензуре".
Судя по записи Хомутовой и другим воспоминаниям, слова царя "я буду твоим цензором" были наиболее теплым моментом беседы.

Видимо, Николай I не поскупился и на другие милостивые выражения.

Первая строка пушкинских "Стансов" - В надежде славы и добра - это, конечно, перевод на язык поэзии того, что говорилось "политической прозой" тремя месяцами раньше, во время кремлевской беседы. Слава касалась и прошлого (Борис Годунов, Петр), и настоящего (война с Персией уже началась, война с Турцией близка). Отзвук этого места беседы слышен и в уже цитированном первом письме Бенкендорфа Пушкину (30 сентября 1826 г.):

"Его величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше" (XIII, 298).
Царские слова, переданные Пушкину через Бенкендорфа, очевидно, повторение, пусть не буквальное, тех высоких слов, что говорились 8 сентября.

Меж тем подобные обороты почти отсутствуют в большинстве мемуаров о встрече и прослеживаются лишь в двух документах:

Лакруа:

"Подавая руку Пушкину, его величество сказал: «Я был бы в отчаянии, встретив среди сообщников Пестеля и Рылеева того человека, которому я симпатизировал и кого теперь уважаю всей душою. Продолжай оказывать России честь твоими прекрасными сочинениями и рассматривай меня как друга» (государь сказал Пушкину, что «лишь он один будет цензором его сочинений»)" [111].
Струтыньский (излагая рассказ Пушкина):
"Как, - сказал мне император, - и ты враг своего государства? Ты, которого Россия вырастила и покрыла славой? Пушкин, Пушкин! Это не хорошо! Так быть не должно!" [112]
Позже, в конце беседы, царь (согласно версии польского мемуариста) сказал Пушкину:
"Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения н с совершенной свободой, ибо цензором твоим буду я" [113].
Параллели приведенных текстов со словами царя-Бенкендорфа о "бессмертии имени вашего" требуют, конечно, размышления - явились ли они совсем независимо друг от друга? [114] В любом случае мы можем предполагать, что фразе о "царе-цензоре" предшествовал какой-то обмен мыслями, где "стороны" о чем-то договорились и отсюда - лестные царские слова. Именно в этой части беседы поэт, очевидно, мог позволить себе определенную вольность поведения ("приперся к столу", "обратился спиной к камину, обогревая ноги"): вначале, пока аудиенция смахивала на допрос, подобная ситуация маловероятна [115].

РЕФОРМЫ

Еще раз повторим, что каждый вспоминающий о встрече Пушкина с Николаем не обходит царского- "я сам буду твоим цензором" (разве что сам Николай в беседе с Корфом - но это случай особый!); впрочем, через двадцать два дня после того, как эти слова были произнесены, их закрепил на бумаге Бенкендорф: "Сочинений ваших, - писал он Пушкину, - никто рассматривать не будет; на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших, и цензором" (XIII, 298).

Через месяц с небольшим царская формула еще раз записана и рукою Пушкина: "Царь освободил меня от цензуры. Он сам мой цензор. Выгода, конечно, необъятная" (письмо Н. М. Языкову от 9 ноября 1826 г.; XIII, 305).

Тут необходимо отметить один, кажется, недостаточно оцененный исследователями оттенок знаменитой фразы Николая I: она произносится в те дни, когда вступал в действие только что утвержденный жесточайший, "чугунный" цензурный устав.

Удивление, негодование даже весьма умеренных деятелей по поводу этого устава не раз отмечалось в литературе.

Вяземский в том же письме, где извещал А. И. Тургенева и Жуковского об освобождении Пушкина, негодовал против "нелепости" устава, призывал Жуковского "написать на него замечания"; между прочим рассказывал, будто

"государь, читая Устав в рукописи <...>, сделал вопрос: «В силу этого должно ли было бы пропустить Историю Карамзина? Отвечайте просто: да или нет?» Они отвечали: нет! Государь приписал тут: вздор; но между тем вздор этот остался и быть посему" [116].
Н. М. Языков 23 сентября писал брату Петру:
"Вот новость: Пушкина привезли на казенный счет в Москву, и он освобожден. Это хорошо, но вот что худо - и чрезвычайно: вышел и начинает приводиться в действие новый Устав о цензуре - совершенная инквизиция <...> Устав мог бы подписать и монарх Высокой Порты, в нем еще обнаруживаются глупость и невежество" [117].
Пушкин же, несомненно зная о возмущении Языкова, старается его успокоить; сообщая 9 ноября 1826 года, что царь - "сам мой цензор", сверх того поэт обещает: "о цензурном уставе речь впереди".

Пушкин явно намекает, что ситуация должна улучшаться; он уже знает о царских мерах к замене "чугунного" устава 1826 года новым, более мягким уставом (это решилось именно в сентябре-октябре 1826 г.; подробнее см. ниже).

Слова Николая "я буду твоим цензором", конечно, намекали на новую цензурную реформу.

Значит, перед знаменитой царской "репликой" шел разговор о важном государственном деле. И, по всей видимости, - не об одном ("Долгая беседа").

Во вступительной статье к двухтомному изданию "Пушкин в воспоминаниях современников" В. Э. Вацуро замечает, что мемуарные сообщения об аудиенции в Москве

"концентрируются вокруг нескольких смысловых центров. Первый из них: вопрос царя: что бы вы делали в Петербурге 14 декабря, и ответ Пушкина, что он примкнул бы к своим друзьям на Сенатской площади. Второй-условия некоего договора. По-видимому, это был договор не выступать против правительства, за что Пушкину представляется свобода и право печататься под личной цензурой Николая 1. Есть основания думать, что Николай I говорил при этом Пушкину о какой-то программе социальных реформ. Но этого уже мемуаристы не сообщают" [118].
Действительно, в основном, хорошо известном корпусе мемуарных свидетельств о "8 сентября" подробностей насчет самого длительного "раздела" беседы практически нет. Нелегко оперировать косвенными или недостаточно надежными данными о важнейшей части аудиенции. Однако с должной осторожностью это необходимо сделать. 8 сентября Пушкин и Николай говорили, по всей видимости, о том, что не могло быть обнародовано и почти не осталось в письмах, дневниках и воспоминаниях современников: о будущем России, о преобразованиях...

Материи столь же деликатные и секретные, как и тема 14 декабря: ведь именно в это время свод декабристских показаний о внутреннем положении России был по приказу царя передан Секретному комитету, готовившему реформы. Суждения Пушкина и в этом случае почти приравнивались к "полезным показаниям" другой стороны.

Отзвуки разговора о настоящем и будущем России, естественно, отыскиваются в произведениях поэта, написанных вскоре после того.

Главная мысль записки "О народном воспитании" (которой будет посвящена отдельная глава этой книги) - благотворная, преобразующая роль просвещения; в "Стансах" (1826) пример и образец - Петр Великий:

Самодержавною рукой 
Он смело сеял просвещенье...

В стихотворении "Друзьям" (1828) снова противопоставлены "просвещенья плод" и "разврата... дух мятежный".

Упоминание в "Стансах" и других сочинениях Якова Долгорукова, смелого советчика при Петре Великом, звучало как поощрение нынешнему монарху, беседующему на равных со смелым, откровенным собеседником.

В стихах Николай I, правящий "бодро, честно", оживляет Россию "войной, надеждами, трудами": прямая антитеза прошлому царствованию, где был
 

Властитель слабый и лукавый, 
Плешивый щеголь, враг труда, 
Нечаянно пригретый славой...
(Евгений Онегин. Глава десятая, строфа 1)

Разумеется, во время аудиенции Пушкин не осмелился прямо осуждать Александра I и его правление, однако это как бы подразумевалось: ведь всякий разговор о неустройствах и будущих реформах объективно задевал прежнего царя, допустившего неустройства, не давшего реформ...

Многознающий П. И. Бартенев сообщал:

"Пушкин приехал в Москву в коляске с фельдъегерем и прямо во дворец. В этот же день на балу у герцога Девонширского государь подозвал к себе Блудова и сказал ему: «Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?» На вопросительное недоумение Блудова Николай Павлович назвал Пушкина" [119].
Но что же имел в виду Николай, когда говорил об "умнейшем человеке в России"? Воспоминания современников о встрече дают немного; смелый ответ о Сенатской площади и друзьях для подобного суждения все же недостаточен.

Люди, хорошо знавшие царя, не раз отмечали его самоуверенность, упрямство; как правило, он считал умными тех, которые угадывали его мысль или умели говорить в его духе. Отсюда можно заключить, что 8 сентября 1826 года при обсуждении некоторых важных вопросов мнения двух собеседников совпали или, точнее, создалось такое впечатление.

Царю могли очень импонировать пушкинские мысли (известные по более позднему документу 1836 г., но в той или иной форме постоянно присутствовавшие в его общих рассуждениях 1826-1836 гг.) о правительстве, которое "все еще единственный Европеец в России" (XVI, 422; перев. с фр.).

Отметим, что на балу у французского маршала Николай хвалит Пушкина не случайному собеседнику: он ведь обращается к Д. Н. Блудову, бывшему арзамасцу, "человеку Карамзина", и верно рассчитывает, что сказанное благоприятно подействует на сравнительно умеренные, либеральные круги двора и дворянства; кроме того, и это очень существенно, именно Блудов с 1826 года становится важным государственным человеком, который (вместе со Сперанским и несколькими другими сановниками) более других "приставлен к реформам".

Он, будущий министр внутренних дел, председатель Государственного совета, только что, весной и летом 1826 года, выдержал страшный экзамен на лояльность, составив официальное "Донесение Следственной комиссии" - документ, исказивший подлинные планы и цели декабристов; но в то же время Николай I поручает ему составление секретного приложения к "Донесению", где Блудов делает довольно трезвые, реальные выводы из декабристских показаний. На вопрос, чем хотели заговорщики "обольстить народ и войско", Блудов отвечает:

"Крепостных поселян обещанием свободы и разделением земель, других же граждан дарованием равных прав всем состояниям, прощением недоимок, уничтожением некоторых податей и установлений, стесняющих рукодельную или торговую промышленность, а войска - уменьшением лет службы солдат";
кроме того перечислялись и другие обстоятельства, которыми хотели и могли воспользоваться декабристы:
"Большое число штрафованных солдат и разжалованных офицеров и иных чиновников <...>, ропот, жалобы на злоупотребления, беспорядки во многих частях управления, на лихоимство, почти всегда ненаказанное и даже незамечаемое начальством, на медленность и неправильность в течении дел, на несправедливости и в приговорах судебных, и в награждениях по службе, и назначении к должностям, на изнеможении главных отраслей народной промышленности, на чувствительное обеднение и самых богатейших классов" [120].
Вспомним, что именно Блудов однажды вот как объяснил Николаю I различие между самодержавием и деспотизмом:
"Самодержец может по своему произволу изменять законы, но до изменения или отмены должен им сам повиноваться" [121].
Фраза царя об "умнейшем человеке", обращенная к Блудову, обозначала примерно вот что: Пушкин хорошо понимает то же, что и "мы с тобою", то есть необходимость реформ в рамках данной системы...

Царские слова косвенно свидетельствовали, что с Пушкиным было говорено о планах будущих преобразований.

Не знаем, дошла ли к тому времени до Пушкина крылатая карамзинская фраза о заблуждениях декабристов - "заблуждениях века", однако, независимо от прямого знания, эта мысль, очевидно, присутствовала в беседе: восстание имело серьезнейшие причины, причины не устранены. Об этом хорошо писал автор анонимной записки "О преемнике Александра", скопированной приятелем Пушкина Н. С. Алексеевым [122].

Даже Булгарин в 1826 году осмелился в записке "Нечто о царскосельском лицее..." перечислить главные недостатки по разным отраслям:

"В финансах - упадок кредита, торговли и фабрик, истребление государственных лесов, недоверчивость в сделках с правительством, питейная система, гильдейское положение и т. п. В юстиции - взятки, безнравственность, решение и двойное, тройное перерешение дел по протекциям, даже после высочайшей конфирмации. В министерстве внутренних дел-совершенный упадок полиции и безнаказанность губернаторов и всех вообще злоупотреблений. В военном министерстве - расхищения" [123].
Кроме упомянутой многозначительной реплики царя Д. Н. Блудову, о содержании "потаенной" части разговора можно судить и по следующему послесловию П. И. Бартенева к публикации пушкинской записки "О народном воспитании":
"Без искательства со своей стороны, можно сказать, без своего ведома, Пушкин, опасавшийся преследований за политические свои связи <...> был .необыкновенно милостиво принят императором Николаем Павловичем в Москве в Кремлевском дворце, 8 сентября 1826 года. Сколько известно, государь продолжительно беседовал с ним, между прочим о возмущении 14 декабря и о намерениях своих дать прочное основание и направление воспитанию юношества и вообще народному образованию. В течение разговора приказал он Пушкину, чтоб он письменно изложил свои мысли по этим предметам <...> Мысли нового государя о коренных внутренних преобразованиях, об освобождении крестьян, о народном просвещении, о самостоятельности в делах внешней политики тогда же начали приводиться в исполнение <...>, о чем, конечно, знал Пушкин" [124].
Как уже отмечалось выше (в перечне разных мемуарных свидетельств о "8 сентября"), Бартенев, по всей видимости, опирался на воспоминания П. А. Вяземского: от него же получена записка "О народном воспитании" (впервые обнародованная в той же второй книге бартеневского "Девятнадцатого века" [125]); значительную часть сборника заняла "Старая записная книжка" [126], тоже принадлежавшая Вяземскому (но престарелый ее автор пожелал сохранить инкогнито) [127]. Чрезвычайно осведомленный насчет "секретных обстоятельств" пушкинской биографии, Вяземский знал многое о кремлевской аудиенции 8 сентября 1826 года; постоянно сообщая разные свои воспоминания П. И. Бартеневу, он вряд ли обошел столь важный и таинственный эпизод. Любопытно, что Бартенев позже рассказал, как он пытался узнать подробности той аудиенции у Веры Федоровны Вяземской [128], но нигде не сообщал о подобных же естественных вопросах, заданных ее мужу. Это объясняется, надо думать, тем, что Вяземский уже успел поведать Бартеневу некоторые факты, и они, в частности, попали в только что цитированную заметку (где Бартенев, не называя источника, пишет: "сколько известно...").

Бедность данных и важность темы заставляют с должной осторожностью обратиться также и к двум уже цитированным источникам, не самым достоверным.

Тем не менее только в них, книге Лакруа и записках Струтыньского, можно найти кое-какие детали, дополняющие то немногое, что вычисляется по косвенным соображениям (в связи с Блудовым, Вяземским, Бартеневым).

П. Лакруа: "Пушкин <...> благородно и открыто изложил пред монархом свои политические мысли, объявив, что, будучи ревностным поборником движения вперед, никогда не был сторонником смут и анархий" [129].

Особенно подробно, с беллетристическим многословием, описывает эту часть беседы Ю. Струтыньский.

Согласно его рассказу Пушкин признался, что "никогда не был врагом своего государя, но был врагом абсолютной монархии". Царь в ответ говорит о "республиканских химерах": "Сила страны - в сосредоточении власти; ибо где все правят - никто не правит; где всякий - законодатель, тем нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!"

Пушкин возражает, что, "кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма - конституционная монархия".

Царь уверен, что для России, ввиду ее отсталости и огромных размеров, эта форма еще не годится; другой аргумент самодержца в пользу самодержавия был таким: "Неужели ты думаешь, что, будучи конституционным монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России, вскормили на гибель ей? Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученной мне богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию?"

Пушкин будто бы соглашается, но указывает на "другую гидру", чудовище страшное и губительное:

"самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов России. Россия стонет в тисках этой гидры поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над высшей властью. На всем пространстве государства нет такого места, куда бы это чудовище недосягнуло!

Нет сословия, которого оно не коснулось бы! Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость - в руках самоуправцев! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи! Никто не уверен ни в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни! Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика, любого шпиона!

Что ж удивительного, Ваше Величество, если нашлись люди, решившие свергнуть такое положение вещей. Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества, подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтобы уничтожить то, что есть, и построить то, то должно быть: вместо притеснения - свободу, вместо насилия - безопасность, вместо продажности - нравственность, вместо произвола - покровительство закона, стоящего надо всеми и равного для всех!

Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к ее осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного!"

Царь находит эту речь поэта слишком смелой и оправдывающей мятеж, но Пушкин повторяет: "Я оправдываю только цель замысла, а не средства". Царь, признав благородные убеждения собеседника, советует быть "рассудительнее, опытнее, основательнее" и затем толкует о возможных преобразованиях:
"Для глубокой реформы, которой Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он ни был тверд и силен. Ему нужно содействие людей и времени <...> Пусть все благонамеренные и способные люди объединятся вокруг меня. Пусть в меня уверуют. Пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их, - и гидра будет побеждена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет, ибо только в общих усилиях - победа, в согласии благородных сердец - спасение! Что же до тебя, Пушкин... ты свободен.

Я забываю прошлое- даже уже забыл. Не вижу пред собой государственного преступника - вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание - воспламенять души вечными добродетелями и ради великих подвигов. Теперь можешь идти! Где бы ты ни поселился (ибо выбор зависит от тебя), помни, что я сказал и как с тобой поступил. Служи родине мыслью, словом и пером <...> Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения и с совершенной свободой, ибо цензором твоим буду я!" [130]

Снова и снова повторим, что не верим в буквальную точность воспоминаний польского беллетриста; более того, некоторые фразы из "речей" поэта и царя выглядят неестественно, "литературно". Однако, если перед нами все же "беллетристические мемуары", ценность их несомненна; они дают первую и, в сущности, единственную версию связного диалога...

Приведем некоторые доводы в пользу серьезного отношения к этому тексту.

1. Особая нелюбовь к Николаю I в Польше; известное предубеждение против Пушкина за его стихи "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина" (1831) - все это как будто .не должно было поощрять польского писателя (да еще публикующегося вне пределов Российской империи, в Кракове) к выдумке, сочинительству, где и царь и Пушкин изображены с явным авторским сочувствием. Кстати, книга Струтыньского, по этой и другим причинам, не имела никакого успеха, осталась совершенно не замеченной в России и была забыта в Польше, пока в 1937 году ее не "возродил из небытия" известный литературовед Мариан Топоровский [131];

2. Струтыньский несомненно тенденциозен; он упрощает, сглаживает реальные отношения поэта и монарха - но при том подробно развернутый им диалог не противоречит сведениям, которые можно извлечь из рассказов Корфа, Козловского, Блудова,из текстов Лакруа, Бартенева; из пушкинской записки "О народном воспитании".Разумеется, можно и должно задаться вопросом (как это сделала в свое время Л. В. Крестова): не компилировал ли польский писатель сведения об аудиенции, полученные им из российской периодики? Однако некоторые мотивы, которые есть у Струтыньского, отсутствуют или едва намечены в уже опубликованных к тому времени текстах.

Таковы, например, излагаемые польским писателем рассуждения Пушкина об абсолютной и конституционной монархии, обличения административной и судебной системы.

Правдоподобны сообщаемые Струтыньским царские возражения насчет необходимости и в то же время опасности "преждевременных" преобразований. Уместно в связи с этим вспомнить эффектные и демагогические заверения царя (не раз звучавшие в 1825-1826 гг.), что в сущности он желает того же, что и декабристы: "Зачем вам революция: я сам сделаю все, что вы стремились достигнуть революцией" [132].

Очень любопытна параллель между тем, что Николай (согласно Струтыньскому) говорит Пушкину, и депешей французского посла Лаферронэ о его беседе с царем вскоре после восстания. 9 (21) января 1826 года Лаферронэ сообщал, что Николай считал особенно опасным "умеренное мнение" Трубецкого, так как в случае невыхода мятежников на площадь заговор мог бы не выявиться; царь пугал француза-роялиста тем, что

"с первого появления на революционном поприще русские превзошли бы .ваших Робеспьеров и Маратов, и, когда этим злодеям сказали, что они несомненно сами пали бы первыми жертвами столь ужасного безумия, они дерзко отвечали, что знают это, но что свобода может быть основана только на трупах, и что они гордились бы, запечатлевая своею кровью то здание, которое хотели воздвигнуть".
Будто предвосхищая объяснения Пушкина с царем, Лаферронэ вслед затем сообщает:
"Люди самые благоразумные, те, кто с ужасом и отвращением взирали на совершившиеся события, думают и громко говорят, что преобразования необходимы, что нужен свод законов, что следует видоизменить совершенно и основания и формы отправления правосудия, оградить крестьян от неволи и произвола помещиков; что опасно пребывать в неподвижности и необходимо, хотя бы издали, но идти за веком и медленно готовиться к еще более решительным переменам" [133].
3. Продолжая разбирать вопрос о достоверности записок Струтыньского, отметим очень правдоподобную и характерную для мышления Николая I реплику - насчет "обаяния самодержавной власти" как единственного средства удержать массы в повиновении.

4. Струтыньский, вообще идеализирующий Николая, при том откровенно представляет его не слишком умным: ведь в словах царя "порочный круг": без самодержавия не подавить "революционной гидры", но не будь самодержавия - не нужна ведь антисамодержавная революция!

5. В книге Струтыньского нет уже опубликованного к тому времени (в записках Хомутовой) ответа Пушкина на вопрос, что делал бы он 14 декабря в Петербурге? Компилятор вряд ли прошел бы мимо столь эффектного эпизода.

6. Фраза царя "я буду твоим цензором" в записках Струтыньского логически завершает определенный, важный разговор, в то время как в других воспоминаниях она все же "повисает в воздухе": царь "милостив", но почему же обязательно он должен быть цензором Пушкина? Иное дело, если речь идет о союзе монархии с "благонамеренными и способными людьми", если царь приглашает поэта делать "общее дело", тогда формула "я буду твоим цензором" как бы скрепляет соглашение; предлагается союз самодержавия и поэзии во имя просвещения; именно царь, уверенный, что дальше других видит задачи широкого, благого просвещения, именно он "лучше других" может понять широкие замыслы поэта...

Важнейшая формула, которую, по крайней мере словесно, разделяют оба собеседника: сначала просвещение, потом свобода, а не наоборот.

Если найден общий язык насчет просвещения и свободы, то создается впечатление, будто царь, опираясь на мощь государственной системы, а также Пушкин и его единомышленники, могут, должны делать одно дело: воспитывать, просвещать народ, подготавливая его (когда-нибудь, рано или поздно) к существенным преобразованиям.

Поскольку же в тюрьмах и ссылке томятся сотни людей, также желавших существенных перемен, но не имевших силы ждать и терпеть, то реформы естественно приблизят амнистию. Не страшно освобождать людей, если их цели уже осуществляются... Иное дело, если реформ не будет: тогда возвращение декабристов "крайне нежелательно"; тогда они - живой укор тирании...

8 сентября без сомнения говорилось (пусть намеком) о реформах и связанных с ними помилованиях - когда "братья меч вам отдадут" [134].

ФИНАЛ АУДИЕНЦИИ

Рассказы Хомутовой, Корфа, Россета, Вигеля и ряд других завершаются царским прощением и формулой "я сам буду твоим цензором"; несколько же современников сверх того описывают "эпилог" беседы: "Выходя из кабинета вместе с Пушкиным, государь сказал, ласково указывая на него своим приближенным: «Теперь он мой!»" [135] Вера Федоровна Вяземская запомнила из всего разговора с царем именно заключительные слова: "Ну, теперь ты не прежний Пушкин, а мой Пушкин" [136].

П. В. Нащокин расскажет, что поэт вышел из царского кабинета "со слезами на глазах"; Н. М. Смирнов, со слов Пушкина, записал почти то же самое: "Поэт вышел со слезами на глазах, бодрым, веселым, счастливым" [137].

Ксенофонт Полевой: "Никто не может сказать, что говорил ему (Пушкину) августейший его благодетель, но можно вывести положительное заключение о том из слов самого государя императора, когда, вышедши из кабинета с Пушкиным, после разговора наедине, он сказал окружавшим его особам: «Господа, это Пушкин мой!»" [138]

Как видим, финальная "историческая фраза" поощрялась, распространялась столь же широко, как и - "я буду твоим цензором". Это был тот внешний, поверхностный итог "8 сентября", который отныне считался общепризнанным.

Оптимистические надежды 1826 года, связанные с такой беседой таких людей, зафиксировала между прочим и мемуарная запись Адама Мицкевича - художника, предельно чуждого всяких иллюзий в отношении царя:

"Между тем Николай, преемник Александра, как будто готов был смягчить и изменить режим, по крайней мере по отношению к Пушкину. Он вызвал его к себе и дал ему специальную аудиенцию, имел с ним продолжительную беседу. Это было неслыханное событие! Ибо никогда еще не видано было, чтобы царь разговаривал с человеком, которого во Франции назвали бы пролетарием и который в России имел гораздо меньшее значение, чем пролетарий у нас, ибо Пушкин, хотя и был дворянского происхождения, не имел никакого чина в административной иерархии, а человек без ранга не имеет в России никакого общественного значения, его называют «homme honoraire» - существом сверхштатным" [139].
Завершим нашу сводку сохранившимся в архиве дежурного генерала Главного штаба текстом перехваченного, прочитанного властями письма П. А. Катенину, "поданного на почте в Москве 16 сентября 1826 года". Неизвестный автор (по всей видимости, Н. И. Бахтин) сообщает новости о коронации, и строки о Пушкине в этом отрывке столь же примечательны, как и контекст, в котором они появляются:
"Вчера, почтеннейший Павел Александрович, узнал я, что Александр Пушкин в Москве, и, признаюсь, немало порадовался. Видно, и здоровье и обстоятельства его поправились; здесь уже говорят, что его приглашают на службу и он нейдет и его просят и он неумолим и проч.

Ежели я сказал это для Вас и не новое, так хорошее, а теперь расскажу и о другом, например: «вчера угощал царь гвардию театром, ложи 1-го яруса и 4-го ряда кресел занимали офицеры, а проч. солдаты, это что-то новое. Давали «Чванство Транжирина» и «Казака-стихотворца». Третьего же дня князь А. А. Шаховской трактовал публику Аристофаном, и я слышал стороной, что гг. греки худо гостей отпотчевали, а вас, кажется, совсем переселили на Дон, - воображаю! Северная пчела пояснила мне недоокончание Ваше, а то... Вижу, что тут и глупости и всего в меру. Что за мед собирает Ваша Северная пчела! Уж такой сладкий, что нам, простым людям, и приторно" [140].

По всей видимости, этот текст (вкупе с другими подозрениями властей насчет декабристских связей Катенина и его друзей) привел к составлению справки III Отделения 27 октября 1826 года, пересланной "для сведения" начальнику Главного штаба [141].

Ироничный тон анонимного корреспондента Катенина в отношении чрезмерно слащавых, угодливых "коронационных восторгов" отчасти задевает и Пушкина, как будто слишком уж "обласканного"... Слышатся нотки известной иронии, предвосхищающие более позднюю "критику слева": Пушкин начнет подвергаться ей после "Стансов" ("В надежде славы и добра..."). Подобные мотивы пока еще редки. Аудиенция окончена. Но при том и не окончена. После ее финала, внешне мажорного, оптимистического, обратимся к засекреченному "постскриптуму".
 

Литература

1. Здесь и далее все эпиграфы из сочинений А. С. Пушкина.

2. О принятых в книге сокращениях см. "Список условных сокращений".

3. Рассказ Михайловского кучера Петра. - PC, 1899, № 5, с. 273-274.

4. Там же, с. 274.

5. Помета П. А. Осиновой в своем календаре: "12 сентября 1826 г. Получила письмо от Пушкина с радостной вестью, что он будет свободен". - Пушкин и его современники. Материалы и исследования, вып. 1. СПб., 1903, с. 141.

6. Верховский Ю. Барон Дельвиг. Материалы биографические и литературные. Пг., Изд-во А. С. Каган, 1922, с. 32.

7. В день отъезда из Пскова, прочитав "любезное письмо Дибича" и несколько успокоенный, Пушкин успел отправить и письмо Дельвигу; оно не сохранилось, но зато, по всей видимости, было прочитано тайной полицией: 17 сентября 1826 г. один из руководителей III Отделения фон Фок записал: "Пушкин, сочинитель, был вытребован в Москву. Выезжая из Пскова, он написал своему близкому другу и школьному товарищу Дельвигу письмо, извещая его об этой новости и прося его прислать ему денег, с тем, чтобы употребить их на кутежи и на шампанское" (Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором. СПб., Парфенон, 1922, с. 30).

8. Когда в 1824 г. Пушкина отправляли в Михайловскую ссылку, ему не дали "казенного провожатого", но предписали точный маршрут из Одессы до Пскова, "не останавливаясь нигде на пути по своему произволу" (РП, 837-838).

9. Северная пчела. 14 августа 1826 г., № 97.

10. См.: Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти томах, т. VIII. М., Изд-во АН СССР, 1956, с. 62.

11. Северная пчела, 24 августа 1826 г., № 101.

12. См.: Камер-фурьерский журнал за 1826 г. ЦГИА, ф. 516, оп. 28/1618, № 133, л. 446 об.

13. Московские ведомости, 1 сентября 1826 г., № 70.

14. Камер-фурьерский журнал за 1826 г. ЦГИА, ф. 516, оп. 28/1618, № 133, л. 476-478, 525.

15. О "беспощадном лете" писал главный распорядитель казни над декабристами П. В. Голенищев-Кутузов: впрочем, он же хвалил жене "лето бесподобное". - См. ЦГАЛИ, ф. 143, оп. 1, № 29.

16. См.: Рахматуллин М. А. Крепостное крестьянство России и движение декабристов. - История СССР, 1977, № 4, с. 127-151.

17. Оболенский Д. Д. По поводу казней декабристов. - Наша старина, 1917, № 2, с. 34.

18. Розен А. Е. Записки декабриста. Иркутск, Восточно-Сибирское книжное изд-во, 1984, с. 183.

19. ЛН, т. 41-42, с. 210.

20. См.: Эйдельман Н. Последний летописец. М., Книга, 1983, с. 145.

21. PС, 1874, № 8, с. 690-691.

22. ЦГИА, ф. 516, оп. 28/1618, № 133, л. 479-480.

23. Пушкин. Письма под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского, т. II. М-Л., Госиздат, 1928, с. 180.

24. PC, 1880, № 1, с. 131-132.

25. Вечерняя Москва, 13 февраля 1947 г. Ценная сводка материалов о 8 сентября 1826 г. - в комментариях М. А. Цявловского в кн. "Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851-1860 годы". М., Изд-во М. и С. Сабашниковых, 1925.

26. Пушкин. Исследования и материалы, т. IV. М. -Л., Изд-во АН СССР, 1962, с. 420.

27. О докладе С. М. Бонди см.: Андроников И. Л. Собр. соч., т. 2. М., Художественная литература, 1981, с. 196-197.

28. См.: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826- 1830). М., Советский писатель, 1967, с. 13-15, 30-49; Пугачев В. В. К эволюции политических взглядов А. С. Пушкина после восстания декабристов. - Ученые записки Горьковского Гос. ун-та им. Н. И. Лобачевского, серия исторнко-филологическая, вып. 78, т. 2. Горький, 1966, с. 665-691.

29. Пушкин. Исследования и материалы, т. IV, с. 420.

30. Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина, с. 42.

31. Архив братьев Тургеневых, вып. 6. Пг., 1921, с. 42.

32. Литературный музеум на 1827 год. М., 1827, с. 151. Приношу благодарность А. А. Ильину-Томичу за указание на этот любопытный источник.

33. Верховский Ю. Барон Дельвиг, с. 32.

34. ЦГВИА, ф. 36, он. 4/847. № 748. См. также в моей книге Пушкин и декабристы, с. 401-402.

35. PA, 1867, стлб. 1068.

36. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 30.

37. Le Globe, 25 мая 1837 г. Мицкевич А. Собр. соч., т. 4. М., Гослитиздат, 1954, с. 89-97; см. также: Вяземский П. А. Мицкевич о Пушкине. - Пушкин в воспоминаниях, т. 1, с. 139- 148.

38. Звенья, т. VI. М. -Л., Academia, 1936, с. 153.

39. Временник Пушкинской комиссии. 1971. М. -Л., Наука, 1973, с. 16. Об авторстве документа см. подробнее наст. изд., с. 421-432.

40. PA, 1882, кн. 1, с. 227-239; Богаевская К. П. Из записок Н. М. Смирнова. - Временник Пушкинской комиссии. 1967- 1968. Л., Наука, 1970, с. 4-13; см. также: Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 234-244, 456-461.

41. Гроссман Л. П. Пушкин. М., Academia, 1939, с. 364- 366.

42. PC, 1899, № 8, с. 310; там же, 1900, № 3, с. 573-574. Рукописный подлинник в ЦГАОР, ф. 728, № 1817/XI, 1848, л. 174 об.

43. Майков Л. Н. Воспоминания Шевырева. - Русское обозрение, 1893, № 4, с. 611-625; № 5, с. 5-25; см.: Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 37-41.

44. Рассказы о Пушкине, записанные... Бартеневым, с. 32-34; коммент. М. А. Цявловского, там же, с. 90-94.

45. Записки Ф. Ф. Вигеля. М., 1892, ч. VII, с. 111-112; см.: Пушкин в воспоминаниях, т. 1, с. 228-229. Первое свидетельство современников о записках Вигеля относится к 1845 г., хотя при этом утверждалось, что он "записки ведет смолоду"; см.: Вигель Ф. Ф. Записки, кн. 1. М., Артель писателей, 1928, с. 39 (предисл. С. Я. Штрайха).

46. PC, 1874, № 8, с. 691. Из нe попавшего в печать фрагмента воспоминаний Попова видно, что они составлялись вскоре после смерти Николая I и заключения парижского мира (1856 г.): "На мир он не шел, - вспоминал чиновник о Николае I. - Чем бы все это кончилось, если бы смерть его не изменила положение дел". ПД, ф. 265 (архив журнала "Русская старина"), оп. 2, № 4453, л. 5.

47. Печаталось в "Северной пчеле" с 1856 г.; сокращенная редакция книги вышла в 1860 г. См. также: Полевой Кс. Записки о жизни и сочинениях Николая Алексеевича Полевого. СПб., 1888; Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 56-57.

50. Письмо из провинции. - Колокол, 1 марта 1860 г., № 64. См. также: Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти томах, т. XIV, с. 538- 541 (коммент.); Эйдельман Н. Я. Еще раз о письме "Русского человека". - Сб. Революционная ситуация в России в 1859-1861 гг. М., Изд-во АН СССР, 1963, с. 298-305.

51. PA, 1865, стлб. 96 и 389.

52. Грот Я. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. СПб., 1899, с. 288.

53. Семевский М. И., Прогулки в Тригорское. - СПб. ведомости, 1866, № 163.

54. Лерер Н. И. Записки декабриста. Иркутск, Восточно-Сибирское книжное изд-во, 1984, с. 204-205.

55. Русская газета политическая и литературная, 1867, л. 7 и 8, с. 111; Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 8, 373-375.

56. Lacroix P. Histoire de la vie du regne dc Nicolas I, v. 2, Paris, 1865, p. XV (Лакруа П. История жизни и правления Николая 1, т. 2, Париж, 1865); неполный русский перевод - Военный сборник, 1868, № 3.

57. Девятнадцатый век, исторический сборник, изд. П. Бартеневым, кн. 2. М„ 1872, с. 217-218. См. также примечания П. И. Бартенева к публикации пушкинской записки "О народном воспитании" - "с подлинной черновой рукописи, полученной от князя П. А. Вяземского" (там же, с. 215).

58. Berlicz Sas. Moskwa. - Берлич Cac (Ю. Струтыньский). Москва (Краков, 1873, перев. на рус. яз. В. Ф. Ходасевича. - Возрождение, 1938, №4118, 4119); см: Пугачев В. В. К эволюции политических взглядов А. С. Пушкина после восстания декабристов, с. 678-686.

59. PC, 1880, № 3, с. 673-675.

60. PA, 1888, № 7, с. 307. По-видимому, В. Ф. Вяземская отвечала на вопрос Бартенева о встрече Пушкина с Николаем I уже после смерти П. А. Вяземского (1878 г.).

61. ПД, 16056/сб. 2.

62. Вацуро В. Э. Пушкин в сознании современников. - Пушкин в воспоминаниях, т. 1, с. 15.

63. Пушкин встретился с Вяземским через несколько дней после беседы с царем и, как известно, рассказывал другу о событиях в бане, где никто не мог подслушать.

64. Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина, с. 676-677.

65. Berlicz Sas. Moskwa. Krakow, 1873, s. 72-74. Работа покойной Л. В. Крестовой о воспоминаниях Ю. Струтыньского была подготовлена для пушкинского (X) тома альманаха "Прометей" (М., Молодая гвардия, 1974), в ней доказывался компилятивный характер записок Струтыньского и высказывалось сомнение в какой-либо их научной ценности. При подготовке рукописи к печати Т. Г. Цявловская и автор этих строк сопроводили текст Л. В. Крестовой комментариями, обращая внимание на ряд фрагментов в тексте Струтыньского, не имеющих "эквивалентов" в других воспоминаниях о встрече Пушкина с царем. К сожалению, ни работа Л. В. Крестовой, ни сопроводительный комментарий до сих пор не опубликованы.

66. ЦГВИА, ф, 36, оп. 9, № 12. Позже имя Струтыньского отыскивается в "Адрес-календарях"; он чиновник особых поручений при киевском генерал-губернаторе (1838-1839 гг.) и на других должностях.

67. Список генералам, штаб- и обер-офицерам всей Российской армии. СПб., 1831, с. 137.

68. ЦГАЛИ, ф. 46, оп. 1, №153.

69. ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, № 1467.

70. PA, 1891, кн. III, с. 310.

71. В сохранившейся переписке Е. И. Розе с П. И. Бартеневым упоминаются и другие материалы из дневников Хомутовой. 6 декабря 1868 г. Е. И. Розе, в частности, посылала Бартеневу "восемь листочков журнала А. Г. Хомутовой. У меня готово и еще столько же, но как в них говорится о князе Вяземском, то мне кажется, нужно предварительно прочитать ему" (ЦГАЛИ, ф. 46, оп. 1, № 394, л. 1 ); эти тексты, однако, в РА не появились, так же как и некоторые другие (см. там же, № 574, л. 48). За сведения, связанные с А. Г. Хомутовой, приношу глубокую благодарность М. П. Мироненко и А. А. Ильину-Томичу.

72. РА, 1867, стлб. 1049-1052.

73. 15 февраля 1882 г., пересылая один из французских текстов памятных записок, Е. И. Розе писала Бартеневу: "Прочитав их, Вы мне их возвратите, и те, которые Вы отметите, я переведу и доставлю Вам для напечатания". ЦГАЛИ, ф. 46, оп. 1, № 574, л. 48 об.

74. РА, 1867, стлб. 1065-1068.

75. Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 204.

76. PC, 1900, № 3, с. 573.

77. Там же, 1890, № 11, с. 511.

78. См.: Пушкин и декабристы, с. 360-365, 381-403, 327-336.

79. Вацуро В. Э. Пушкин в сознании современников. - Пушкин в воспоминаниях, т. 1, с. 16-17.

80. Пугачев В. В. К эволюции политических взглядов А. С. Пушкина..., с. 681-682.

81. Эфрос А. Пушкин-портретист. Гослитмузей. М., 1936, с. 18, 114. См. также: Летопись, с. 170.

82. См.: Лакруа П. История жизни и правления Николая I, т. 1, с. 199-200, перев. с фр.

83. Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 204.

84. Рассказы о Пушкине, записанные... Бартеневым, с. 32.

85. Мицкевич А. Собр. соч., т. 4, с. 389.

86. Дела III Отделения собственной Е. и. в. канцелярии об Александре Сергеевиче Пушкине. СПб., 1906, с. 43.

87. Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 204-205.

88. Грот Я. К. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники, с. 288.

89. Мицкевич А. Собр. соч., т. 4, с. 389.

90. Лакруа П. История жизни и правления Николая I, т. 1, с. 400, перев. с фр.; Военный сборник, 1868, № 3, с. 83.

91. См.: Пушкин и декабристы, с. 365-367.

92. Щеголев П. Е. Из жизни и творчества Пушкина, изд. 3-е. М. ГИХЛ, 1931, с. 91.

93. 8 июля 1827 г. Коноплев просился на службу в корпус жандармов: "...при связях моих и обширном знакомстве моем во всех губерниях я буду иметь все способы <...> заслужить дальнейшее внимание справедливого начальства". ЦГВИА, ф. 36, on. 5, № 119.

94. PC, 1883, № 6, с. 691-692. О датировке этих вопросов Бенкендорфа (10-15 августа 1826 г.) см.: Летопись, с. 720, 790.

95. PA, 1901, № 7, с. 403.

96. Архив братьев Тургеневых, вып. 6, с. 42.

97. Литературный музеум на 1827 год. М., 1827, с. 151; Вяземский П. А. Соч. в 2-х томах, т. 1. М., Художественная литература, 1982, с. 162-163.

98. Вяземский П. А. Соч. в 2-х томах, т. 1, с. 162.

99. Пушкин в воспоминаниях, т. 1, с. 228-229.

100. Щеголев П. Е. Из жизни и творчества Пушкина, с. 122.

101. Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 205.

102. ПД, 16056/сб. 2.

103. PC, 1900, № 3 с. 574.

104. Розен А. Е. Записки декабриста, с. 155.

106. См.: Пиксанов Н. К. Дворянская реакция на декабризм. Звенья, т. II. М- Л., Academia, 1933.

107. Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин. Л„ Просвещение, 1982, с. 139.

108. Мицкевич А. Собр. соч., т, 4, с, 389.

109. Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин, с. 139.

110. См.: Лакруа П. История жизни и правления Николая 1, т. 2, с. 398-399, перев. с фр. Ср.: Военный сборник, 1868, № 3, с. 83, где фраза Лакруа "обманутых своим патриотизмом" переведена нарочито неверно: "обманутых ложными идеями".

111. Лакруа П. История жизни и правления Николая I, т. 2, . 399, перев. с фр.; весь приведенный отрывок (кроме последней фразы) был выпущен в русской публикации. Ср.: Военный сборник, 1868, № 3, с. 84.

112. Пугачев В. В. К эволюции политических взглядов Пушкина..., с. 682.

113. Пугачев В. В. К эволюции политических взглядов Пушкина..., с. 685.

114. Письмо Бенкендорфа от 30 сентября 1826 г. со словами о "бессмертной славе" было опубликовано позже, чем книга Струтыньского, в 1874 г.; однако и Лакруа, и Ю. Струтыньский могли, воссоздавая царские комплименты, опереться на пушкинские признания в стихах ("Стансы" и "Друзьям").

115. Cм.: PC, 1879, № 8, с. 69. Рассказы о Пушкине, записанные... Бартеневым, с. 32. Марина Цветаева век спустя напишет о Пушкине:

Две ноги свои - погреться
Вытянувший, и на стол
Вспрыгнувший при самодержце
Африканский самовол.
(Стихи к Пушкину)

116. Архив братьев Тургеневых, вып. 6, с. 40-41.

117. Языковский архив, вып. 1. М., 1913, с. 263.

118. Вацуро В.Э. Пушкин в сознании современников. - Пушкин в воспоминаниях, т. 1, с. 15.

119. РА, 1865, стлб. 1248-1249; Бартенев, вслед за Блудовым, вместо "герцога Рагузского" (Мармона) ошибочно называет "герцога Девонширского". Очевидно, от Блудова весть о прибытии Пушкина быстро распространилась среди гостей, так что С.А. Соболевский отправился к поэту "для скорейшего свидания в полной бальной форме, в мундире и башмаках". См.: Лонгинов М.Н. Соч., т. 1. М., 1915, с. 165.

120. Восстание декабристов, т. XVII. М., Наука, 1980, с. 67-68. Любопытно, что краткое резюме блудовского секретного приложения сохранилось в бумагах осведомленного жандармского чиновника М.М. Попова. См.: ПД, ф. 265, оп. 4, № 4419; ср.: PA, 1875, № 3, с. 434-438.

121. Дневник П. А. Валуева, министра внутренних дел, т. 1. М., Изд-во АН СССР, 1964, с. 77.

122. См. об этом: Пушкин и декабристы, с. 126-134.

123. Модзалевскнй Б.Л. Пушкин под тайным надзором, с. 22. Впрочем, управляющий III Отделением М.Я. фон Фок вычеркнул эти опасные строки из булгаринского текста перед подачей его наверх. См. там же, с. 19.

124. Девятнадцатый век, кн. 2, с. 217-218.

125. Там же, с. 215.

126. Там же, с. 219-296.

127. Там же, с. 219.

128. CM.: PA, 1888, № 7, с. 307.

129. Лакруа П. История жизни и правления Николая I, т. 2, с. 399, перев, с фр.; Военный сборник, 1868, № 3, с. 83.

130. Пугачев В. В. К эволюции политических взглядов Пушкина..., с. 683-685.

131. Там ж е, с. 686-687.

132. Завалишин Д. И. Записки декабриста. Мюнхен, 1904, с. 146.

133. Шильдер Н. К. Император Николай I, т. 1. СПб., 1903, с. 371; текст был впервые опубликован С. С. Татищевым в 1889 г.

134. Очень интересные соображения об этом в работе В. С. Непомнящего "Судьба одного стихотворения". - Вопросы литературы, 1984, № 6.

135. Рассказ А. В. Веневитинова в записи А. П. Пятковского. - PC, 1880, № 3, с. 674.

136. PA, 1888, № 7, с. 307.

137. Сводку данных см.: Пушкин. Письма под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского, т. II, с. 182-183.

138. Пушкин в воспоминаниях, т. 2, с. 56.

139. Мицкевич А. Собр. соч., т. 4, с. 93.

140. ЦГВИА, ф. 36, оп. 4/847, № 748, л. 5. Выделенные строки подчеркнуты карандашом, вероятно, И.И. Дибичем.

141. См.: Оксман Ю. Г. Воспоминания П. А. Катенина о Пушкине. - ЛН, т. 16-18, с. 628. Содержание и стиль записки привели автора публикации к вполне правдоподобному выводу, что здесь постарался Булгарин.


ОТ АВТОРА Оглавление 
Страница Эйдельмана
ГЛАВА 2

 
VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!