№6, 1986 Натан Эйдельман В ПУШКИНСКОМ ЗЕРКАЛЕ
Ветер дул, печально воя... «Медный всадник»Ветер выл... «Пиковая дама»Подлинные пушкинские рукописи, прежде разбросанные по разным архивам и собраниям, теперь все в Ленинграде, на Васильевском остроте, в Отделе рукописей Пушкинского Дома, то есть Института русской литературы Академии наук СССР.
К тетрадям и листам, исписанным пушкинской рукою, допускают здесь очень редко, неохотно. В самом деле, ведь все сфотографировано; фотокопии можно получить и в Ленинграде, и в Москве. Вот разве что исследователю нужно точнее понять разницу цвета чернил в соседних отрывках — и по такому признаку определить, что, когда, в каком порядке сочинил Пушкин; разве что необходимо для дела рассмотреть такие тонкие подробности, которые незаметны или плохо различимы на фотографии... Тогда, по особому разрешению дирекции Пушкинского Дома, хранители рукописей отмыкают «заветную кладовую», где число отдельных «единиц хранения» уже приближается к 1800 — от самой ранней лицейской записочки Горчакову до письма к Ишимовой, законченного перед дуэлью.
Тогда счастливцу (в число которых попадал и автор этих страниц) удается взглянуть на те самые, подлинные тетради, листы...
«Мой дядя самых честных правил...» — замечаем мы маленькую, скромную, мелкими буковками строчку, как бы выброшенную на один из листов огромной тетради в массивном переплете (она предназначалась для делопроизводства кишиневской масонской ложи «Овидий», но ложу запретили, и тетради, точнее рукописные книги, достались Пушкину).
Нелегко сразу понять, что именно вот эта строчечка и есть первое появление на свет «Евгения Онегина».
От этих пяти слов произойдут все миллионы, сотни миллионов печатных, красивых, крупных — «Мой дядя самых честных правил...» Даже неудобно как-то за Пушкина, что знаменитейшую строку он столь небрежно, буднично записал, и тем более, что потом, перевернув зачем-то тетрадь, стал писать с конца, а сзади, на переплете, столь же небрежно, «между прочим» пометил: «У лукоморья дуб зеленый...»
«Черновики Пушкина» — называется книга замечательнейшего знатока, одного из лучших читателей этих тетрадей Сергея Михайловича Бонди. Говорили, что из всего славного отряда старых пушкинистов — среди них Анненков, Бартенев, Щеголев, отец и сын Модзалевские, Томашевский, Оксман, Тынянов, Цявловский, Благой, Алексеев, Измайлов (мы перечислили, разумеется, далеко не всех), что из всех этих исследователей Сергей Михайлович Бонди и Татьяна Григорьевна Цявловская выделялись своим, можно сказать, фантастическим умением прочитывать такие пушкинские черновики, при одном взгляде на которые оторопь берет: как вообще здесь можно хоть что-нибудь разобрать?.. Черно-синие, чуть порыжелые строки, густо перечеркнутые, а сверху дописаны новые, опять зачеркнуто, затем восстановлено старое, и снова — не так... Пушкин обходит не дающееся место, несется дальше — и вдруг дело пошло, мысль обгоняет запись, поэт едва успевает черточками, пунктиром обозначить слова, к которым вернется позже, а пока — некогда, фиксируются лишь рифмы. На листе, по выражению Бонди, «стенограмма вдохновения...»
Много лет мечтают профессионалы и любители. чтобы все пушкинские тетради (об отдельных листках пока не говорим), чтобы все его главные тетради, были изданы как «фотокниги» и каждый мог бы, не заходя в архив, просто у себя дома или в библиотеке погрузиться в вихрь пушкинских строк и замыслов, чтобы мог увидеть в первый раз в истории написанное «Мой дядя самых честных правил...» К сожалению, эта прекрасная идея пока еще не осуществилась... Лишь немногие пушкинские рукописи превратились в книжки; перед войною была издана фототипически — «вся как есть» — одна из важнейших тетрадей, речь о которой еще впереди...
Сто с лишним лет назад, к открытию памятника Пушкину в Москве, сын поэта, Александр Александрович, подарил все хранившиеся у него отцовские тетради Московскому Румянцевскому музею (в будущем — Государственной библиотеке имени В. И. Ленина).
Тетради получили свои архивные номера, под которыми и прославились... Позже, когда настал час им переезжать в Пушкинский Дом, номера переменились; но — да простят нас ленинградские хранители — в дальнейшем повествовании мы будем величать нашу рукопись ее старинным именем: тетрадь № 2373 (ныне № 1842).
Тетрадь не очень-то велика — пропуская некоторые листы, Пушкин воспользовался всего сорока одним... Сначала, с первого по четырнадцатый, разные наброски и отрывки конца 1829 — начала 1830; дойдя примерно до середины. поэт. по старинной своей привычке, тетрадь перевернул и принялся писать задом наперед; мелькают строки русские, французские — этим нас не удивишь, в других случаях попадаются итальянские, турецкие... Посередине же тетради 2373, примерно там, где сходятся два рукописных потока (от начала и от конца!) — там десятки строк рукою Пушкина по-польски — взволновавшие его стихи Мицкевича.
То тут. то там на листах вспыхивают даты — Пушкин вообще любил расставлять: «окт. 1833». «6 окт.», «1 ноября, 5 ч. 5 минут».
Вторая Болдинская осень, 1833 год. Несколько менее знаменитая, чем первая, главная. в 1830.
Действительно, плоды 1833 не столь многочисленны. Всего лишь «Пиковая дама», «Медный всадник», «История Пугачева», еще несколько произведений; стоит ли говорить, как изучены, тысячекратно прочитаны болдинские тетради. наша № 2373 в том числе!
И все же мы приглашаем... Приглашаем всего к нескольким листам, к нескольким мелочам.
То, что принято называть «психологией творчества». большей частью неуловимо, непостижимо. но иногда вдруг, следуя за частностью, подробностью, попадаем в такие глубины, откуда дай бог выбраться.
Итак, в № 2373, во вторую Болдинскую, в «ненастные дни».
«А в ненастные дни...» После первых четырнадцати листов один чистый отделяет ранние записи от позднейших. С пятнадцатого по сорок первый лист занимают наброски поэмы «Езерский», которая на глазах превращается в «Медного всадника». Там же польские стихи... Но перед всем этим на листе 5 находим эпиграф:
.
.
А в ненастные дни
Собирались они
Часто:
Гнули <...>
От пятидесяти
На сто.
И выигрывали
И отписывали
Мелом.
Так в ненастные дни
Занимались они
Делом.
.(Рукописная баллада)
Вслед за эпиграфом Пушкин записал: «Года два», затем попробовал — «лет пять», «года три», все зачеркнул и продолжал- Года четыре тому назад собралось у нас в Петербурге несколько молодых людей, связанных между собою обстоятельствами... Обедали у Андрие без аппетита, пили без веселости, ездили к Софье Астафьевне побесить бедную старуху притворной разборчивостью. День убивали кое-как, а вечером по очереди собирались друг у друга (и всю ночь проводили за картами)».
Это, разумеется, начало «Пиковой дамы»: эпиграф уже почти тот, что попадет в печать (о нем — чуть позже); впрочем, первые строки — не совсем те; вместо медленного постепенного черновика в окончательном тексте появляется стремительная фраза, сразу завязывающая действие: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова». К сожалению, мы лишены возможности проследить по рукописи, как Пушкин работал над будущей повестью, потому что почти все ее черновики пропали — как будто специально для того, чтобы «Пиковая дама» стала еще более загадочной. Однако начало повести уже тут, в тетради № 2373, это сомнений вызвать не может. Тем более что на восемнадцатом листе появляется Герман (пока что тут одно н, после станет два); правда, герой стремится еще не к Лизавете Ивановне, а к некоей Шарлотте Миллер («немецкий колорит» в черновике, как видим, куда сильнее, чем в окончательном тексте!):
«Теперь позвольте мне короче познакомить вас с Шарлоттой. Отец ее был некогда купцом второй гильдии, потом аптекарем, потом директором пансиона, наконец, корректором в типографии и умер, оставя жене кое-какие долги и довольно полное собрание бабочек и насекомых...»
Далее сообщается, что Герман
«познакомился с Шарлоттой, и скоро они полюбили друг друга как только немцы могут еще любить в наше время. Но в сей день... когда милая немочка отдернула белую занавеску окна, Герман не явился у своего васисдаса и не приветствовал ее обычной улыбкою».
Мы догадываемся, что дело связано с картами. и узнаем, кстати, про Германа, что
«отец его, обрусевший немец, оставил ему после себя маленький капитал. Герман оставил его в ломбарде, не касаясь и процентов, и жил одним жалованьем. Герман был твердо etc.»
На этом месте черновик обрывается, а сбоку набросаны и зачеркнуты подсчеты:
40
80
60
28060
20
240
420Это Пушкин примеряет, сколько капитала дать Герману, чтобы он поставил на «тройку, семерку и туза»: в первый раз дано 40 тысяч рублей, потом 60; в конце концов Пушкин решил, что 60 тысяч его герою многовато, и выбрал любопытную цифру «47 тысяч»: именно такой должна быть ставка аккуратнейшего героя: не 40 или 45, а точно 47 тысяч, все, что имеет, до копеечки, не то что старая графиня, которой подобная точность никогда не придет в голову («в полгода они издержали полмиллиона»; «она проиграла что-то очень много»).
Пушкин набросал расчет ставок Германна Но мы остановились у края одного из немногих уцелевших черновиков «Пиковой дамы», на словах «Герман был твердо...»
Продолжая рассматривать тетрадь № 2373, замечаем, как оборвавшаяся строка повести вдруг продолжается карандашной записью стихов:
...Ветер выл
Дождь капал крупный.В опубликованной же вскоре после того «Пиковой даме» Германн оказывается перед домом графини: «Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями». Эти редкие, удивительнейшие переходы прозы в «родственный стих» и обратно несколько лет назад глубоко изучила Н.Н. Петрунина (ее работа напечатана в Х выпуске научного сборника «Пушкин. Исследования и материалы»). Не повторяя ее наблюдений, отметим только необыкновенное умение «славного алхимика» Александра Сергеевича Пушкина и прозу переливать в стихи и стихи в прозу: любопытно, как интуитивно ощущал близость, родственность двух «петербургских повестей» о бедных безумцах. Германне и Евгении, замечательный чтец Владимир Яхонтов: выступая с чтением «Пиковой дамы», он в том месте, где Германн стоял под ветром и снегом, «перебивал» прозу воющим ветром и дождем «Медного всадника»...
Черновики «Пиковой дамы» в тетради больше не появляются. Приходится перейти к печатному тексту, загадочному с первых строк.
С заглавия Пушкин не любил длинных названий: «Выстрел», «Барышня-крестьянка», «Дубровский»: название в три слова — «История села Горюхина» — это уже стилизация.
«Пиковая дама» — читаем мы и ощущаем быстрый, сжатый стиль повествования (понятно, совсем иной ритм диктуют такие заглавия, как «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»).
После заглавия один за другим следуют два эпиграфа. Сначала ко всей повести:
«Пиковая дама означает тайную недоброжелательность. _____________________________________Новейшая гадательная книга». Невнимательный читатель не увидит здесь ничего особенного: повесть о карточной игре и эпиграф о том же — иллюстрация к тому, что произойдет дальше. На самом деле автор с легкой улыбкой, ненавязчиво впервые представляет важнейшую мысль и для девятнадцатого, и для двадцатого — для любого века.
«Новейшая гадательная книга», то естьтолько что выпущенная столичной типографией «последнее слово»... «Новейшая» — значит лучшая, умнейшая, совершеннейшая, или — отнюдь нет? Примета «дремучей старины», дама пик и ее угрозы, вдруг снабжается суперсовременной этикеткой. Это примерно то же самое как если бы существование привидений и демонов обосновывалось ссылками на новейшие труды по квантовой физике или кибернетике.
Время «Пиковой дамы» — эпоха первых железных дорог, пароходов; уже поговаривают об электричестве. Но стал ли мир умнее, свободнее или призраки его одолевают еще сильнее? Ведь если книга «новейшая», значит, перед нею были «новая», «не очень новая», «давняя», «старинная»...
Разумеется, Пушкин был далек от той задачи, которую современный лектор назвал бы «борьбой с суевериями». Известно, что они ему самому не были чужды. Громадным, всеохватывающим умом поэт, может быть, пытается как раз понять, отчего «чертовщина» занимает лучших. просвещеннейших людей? Кстати заметим, что Германн — инженер: новейшая профессия.
В новом, цивилизованном мире подобные люди «не имеют права» верить в чудеса, которые являлись дедам и прадедам. Зато простодушный предок, веривший в духов и ведьм, находил естественным разные невероятные совпадения(вроде появления Пиковой дамы и т п.). Привидение пятьсот лет назад было куда менее страшным, чем теперь: просвещенный потомок, твердо знающий, что духов нет, часто их боится поэтому куда больше. Слишком уверовав во всесилие новейшей мудрости, он вдруг теряется перед страшным, непонятным, давящим — тем, что обрушивается на него из большого мира и чего вроде не должно быть...
Правда, «для вольнодумцев XVIII века именно отказ от идеи божественного промысла выдвигал на первый план значение случая, а приметы воспринимались как результат вековых наблюдений над протеканием случайных процессов» (Ю. М. Лотман). Однако эта система далеко не всегда утешала, «приходилась по сердцу». Пушкин не раз писал о распространенном грехе полупросвещения, то есть незрелого самообмана. «Новейшая гадательная книга» — одна из формул этого состояния ума и духа...
Вот сколько ассоциаций может явиться при медленном чтении первого эпиграфа; может... хотя все это не обязательно. Пушкин не настаивает: в конце концов он создал повесть о Пиковой даме, и первый эпиграф тоже о ней — вот и все... Не таков ли и второй эпиграф, следующий разу за первым?
В печатном тексте он несколько изменился по сравнению с первым появлением в рукописи.
А в ненастные дни
Собирались они
Часто,
Гнули — бог их прости! —
От пятидесяти
На сто,
И выигрывали
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом.Опять легкий, веселый, «иллюстративный» эпиграф. Все просто, все понятно. Только одно недоразумение: довольно быстро эти строки стали распространяться среди запрещенных, нелегальных стихотворений, и это длилось более двадцати лет, пока в 1859 году одна из вольных рукописей не достигла Лондона и не была опубликована в «Полярной звезде» Герцена и Огарева — печатном убежище всей крамольной рукописной литературы. Герцен, 0гарев, а также те, кто прислал материал, конечно, читали «Пиковую даму» и отлично знали второй эпиграф. И все же вот под каким заглавием и в каком контексте он публиковался в Вольной русской типографии:
Стихотворения
Рылеева и Бестужева
Ты скажи, говори,
Как в России цари
_____________Правят.
Ты скажи поскорей,
Как в России царей
_____________Давят.
Как капралы Петра
Провожали с двора
_____________Тихо.
А жена пред дворцом
Разъезжала верхом
_____________Лихо.
Как в ненастные дни
Собирались они
_____________Часто.
Гнули — бог их прости,—
От пятидесяти
_____________На сто.
И выигрывали
И отписывали
_____________Мелом.
Так в ненастные дни
Занимались они
_____________Делом.Как же быть, кто автор?
Пока мы должны констатировать, что для определенной, весьма просвещенной части читателей пушкинского и послепушкинского времени строчки «Как в ненастные дни...» были частью сверхкрамольного, агитационного декабристского сочинения о том, как «давили» цари друг друга (лихо разъезжающая перед дворцом Екатерина — своего мужа Петра , сторонники Александра — «курносого злодея» Павла); напоминание, что эту «традицию» нужно продолжить. Действительно, размер, ритм, которым написаны разные строфы этого сочинения, последовательно выдержан, он очень оригинален, его невозможно спутать с каким-либо другим, это настолько очевидно, что в конце прошлого и начале нашего века специалисты готовы были допустить:
1) что все опасные куплеты написал Пушкин;
2) что те же самые строки, включая и «Ненастные дни», сочинили поэты-декабристы Рылеев и Александр Бестужев.
Однако гипотезы эти были быстро отброшены. Авторитетные свидетельства и списки подтвердили, что Рылеев и Бестужев на самом деле незадолго до 4 декабря создали несколько боевых, лихих агитационных песен, и в том числе «Ты скажи, говори...» Но строки про «ненастные дни» там отсутствовали. Они рождаются позже, когда Рылеева уже не было п живых, а Бестужев находился в якутской ссылке.
В письме к Вяземскому из Петербурга от сентября 1828 года Пушкин между прочим замечает:
«...Я продолжал образ жизни, воспетый мною таким образом.
А в ненастные дни собирались они часто.
Гнули... от 50-ти но 100.
И выигрывали и отписывали мелом.
Так в ненастные дни занимались они делом».Как видим, один из эпиграфов в «Пиковой даме» появляется на пять лет раньше самой повести и, несомненно, сочинен самим Пушкиным («воспетый мною...»). «Пушкин просто воспользовался легким размером Рылеева»,— заметил несколько десятилетий назад Н. О. Лернер. Однако нам явно недостаточно такого простого объяснения. Пушкинист ставит точку там, где должно быть вопросительному знаку! Ведь сотни читателей знали, слыхали дерзкие куплеты Рылеева и Бестужева. Один их ритм вызывал совершенно определенные ассоциации,— и мы видели, что четверть века, до герценовских времен, впечатление было устойчивым. Пушкин, конечно, все это понимал, и если «воспользовался легким размером Рылеева», то совершенно сознательно.
Зачем же?
Простая пародия на декабристов была бы невозможным кощунством. Соблазнительно другое, прямо противоположное объяснение: Пушкин «подает сигнал» читателям, друзьям, сосланным декабристам, нечто вроде привета Александру Бестужеву, который прочтет «Пиковую даму» и, разумеется, узнает «свой размер». Надо думать, такая мысль у Пушкина была, но тут опасно (ибо очень хочется!) увлечься, следует воздержаться от слишком простою объяснения: ритм «декабристский», но смысл вроде бы иной!
Кстати, каков же смысл? Что здесь еще — сверх карточной горячки, где «выигрывали и отписывали мелом»?
Вспомним: в конце пушкинской повести гибнет человек; Германн сходит с ума, но на это никто не обращает внимания. «Славно спонтировал! — говорили игроки. Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла своим чередом». Последняя фраза возвращает читателя к эпиграфу. Игра пошла своим чередом — это лишь по-другому сказанное «Так, в ненастные дни, занимались они делом». Трудно, может быть, и невозможно полностью представить мелькнувшую пушкинскую мысль. В ненастные дни 1833 года в Болдине над «Пиковой дамой» (а также «Медным всадником», «Пугачевым») Пушкин вспоминал и тех, которые некогда «собирались часто». а потом за свое дело, за один декабрьский ненастный день пошли в Сибирь, на Кавказ — игра же (человеческая, историческая) «пошла своим чередом...»
И еще прежде, «в ненастные дни», они собирались — те, кто «тихо провожали» Петра , те, кто свергал «курносого злодея», наконец, те, кто пел, смеялся, «гнул от пятидесяти на сто» и «занимался делом» вместе с Рылеевым, Бестужевым.
Сначала эти заговоры
Между лафитом и клико
Лишь были дружеские споры,
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука...Те времена миновали — «иных уж нет, а те далече», внешне же кажется, что не изменилось ничего. Пришли новые ненастные дни, новые игроки страсти; другое время — другие люди занимаются делом. Каким? Зачем?
Чтобы ответить, может быть, следует сравнить прежние времена с пришедшей на их место торопящейся, деловитой эпохой. И, не торопясь, перечитать «Пиковую даму»...
Скрытая энергия, необыкновенное богатство пушкинских страниц отмечены несколькими поколениями лучших мастеров, от Достоевского до Ахматовой, и, конечно, наш краткий разбор абсолютно не претендует на сколько-нибудь широкий охват: мы следим только за одной, но достаточно важной линией — за сравнением времен, прежнего и настоящего, которые в «Пиковой даме» разделены совершенно определенной дистанцией.
«Лет шестьдесят назад» «Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят тому назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтобы увидеть la Venus moscovte; Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от ее жестокости.
В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много. Приехав домой, бабушка, отклеивая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше и приказала заплатить».
«Пиковая дама», глава первая: рассказ Томского о его бабушке Анне Федотовне (фамилия, понятно, та же, что и у внука: тот сообщает в конце первой главы — «у ней было четверо сыновей, в том числе и мой отец»).
«Лет шестьдесят...» Это число встречается в «Пиковой даме» не раз.
«Лет шестьдесят назад,— думает Германн после гибели графини,— в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный a l'oiseau royal (журавлём - фр.), прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться».
Шестьдесят лет. Немало, но все же еще достижимая дистанция — время от внуков до дедов; для нас, сегодняшних, это 1920-е годы, для Пушкина — 1770-е. Эпоха до Великой французской революции и наполеоновских войн. Заметим также, что 1770-е годы — это время Пугачева, а рассказ о молодости графини — как бы «изнанка» пугачевской истории, которую как раз Пушкин пишет там же, в Болдине, в это же время.
Веселый, небрежный рассказ Томского о давних временах напоминает внукам (хорошо знающим, что произошло затем) о вещах серьезных, страшных. Дело в том, что нам в конце двадцатого столетия очень трудно, а по совести говоря, невозможно воспринять Пушкина так, как это было свойственно его современникам. Ученые проштудировали все или почти все книги, которые открывал или мог прочитать поэт; это очень расширяло «чувство истории», но все же не сделало этих специалистов людьми пушкинской поры... Но вот перед нами задача — уловить, угадать, какие воспоминания, образы, ассоциации являлись первым читателям «Пиковой дамы» — российским образованным людям 1830-х годов, когда при них произносилось: шестьдесят лет назад, Париж, герцог Ришелье, Сен-Жермен, дамы, играющие в фараон... (Как видим, порою «учитесь читать» означает учитесь читать глазами предков.)
Поразмыслив и поискав, утверждаем: молодость бабушки Анны Федотовны шестьдесят лет спустя ассоциировалась для многих с «Письмами русского путешественника» Н.М. Карамзина — одной из самых популярных, «хрестоматийных» в ту пору книг.
В главе, сопровождаемой авторской датой «Париж, апреля... 1790», Карамзин писал:
«Аббат N <...> признался мне, что французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во время Лудовика XIV веселились <...> Жан Ла (или Лас), продолжал мой аббат, - Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство и любезность парижских жителей, превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили... о цене банковских ассигнаций, и домы, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились - Жан Ла бежал в Италию, — но истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением в парижских собраниях. Начались страшные игры; молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство граций, искусство нравиться <...> Все философствовали, важничали, хитрили и вводили в язык новые странные выражения, которых бы Расин и Депрео понять не могли или не захотели,— и я не знаю, к чему бы мы наконец должны были прибегнуть от скуки, если бы вдруг не грянул над нами гром революции».
Карамзинские и пушкинские страницы сопоставляются очень любопытно.
Внешне легкая, шутливая ситуация (скука революция) применена Карамзиным к очень серьезным, кровавым обстоятельствам: ведь «Письма русского путешественника», посвященные сравнительно умеренному периоду французской революции (1790 год еще не 93-й!), публиковались уже после якобинской диктагуры и термидора; но версии «аббата N», предыстория краха старого режима во Франции, между прочим, связана с тем. что французы «разучились веселиться», стали «торгашами и ростовщиками», предались «страшной игре». Жан Ла - Джон Ло (1671- 1729), шотландец по происхождению, французский финансист (в 1720 году на короткое время генеральный контролер французских финансов), основал банк с правом выпуска бумажных денег ввиду недостатка звонкой монеты. Необеспеченность выпущенных банкнотов вызвала неведомый прежде биржевой ажиотаж и спекуляцию, в пушкинском «Арапе Петра Великого» между прочим находим:
«На ту пору явился Law: алчность к деньгам соединилась с жаждой наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей».
Сегодняшний, строгий исследователь сказал бы, что аббат N («устами Карамзина») с печалью констатировал «глубочайший кризис феодальных устоев во Франции, неизбежное приближение иного, буржуазного мира».
В «Пиковой даме» молодая графиня (будущая бабушка) как будто сходит с карамзинских страниц, где в предреволюционном Париже «молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и палево и забывали искусство граций, искусство нравиться».
Продолжим чтение того места из первой главы пушкинской повести, где бабушка проигралась и приказывает дедушке заплатить.
«Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкина дворецкого. Он ее боялся, как огня; однако, услышав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя, принес счеты, доказал ей, что в полгода они издержали полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости.
Па другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало, но нашла его непоколебимым. В первый раз в жизни она дошла с ним до рассуждений и объяснений; думала усовестить его. снисходительно доказывая, что долг долгу розь и что есть разница между принцем и каретником».
Бабушка, прожившая в Париже за полгода полмиллиона, и «бунтующий дедушка» — это как бы легкая пародия на бунт, который зреет в это время в России и вскоре дойдет до саратовских имений графа и графини. Бабушка снисходительно объясняет дедушке, что есть «разница между принцем и каретником», но ведь все знают, что лет через двадцать каретники возьмутся за принцев. Партнер бабушки по картам герцог Орлеанский не доживет нескольких лет до падения Бастилии, но его сын Филипп вступит в якобинский клуб, будет именоваться «гражданином Эгалите», проголосует за смертную казнь своего близкого родственника Людовика XVI, но потом сам сложит голову на эшафоте; внук же бабушкиного партнера и сын гражданина Эгалите в 1830 году (за три года до написания «Пиковой дамы»!) взойдет на французский престол под именем короля Луи-Филиппа.
Сегодня эти сопоставления далеко не очевидны: в пушкинскую пору — едва ли не тривиальны...
Шестьдесят лет спустя... Пройдет немного времени, и сойдут со сцены люди вроде московского генерал-губернатора Дмитрия Голицына, который (по словам Вяземского) «видит во французских делах (1830 года) второе представление революции (1789). Смотрит он задними глазами. Денис Давыдов говорит о нем, что он все еще упоминает о нынешнем как об XVIII веке...» (Любопытно, что Д. Голицын был сыном Н.П. Голицыной, в которой находили прототип «Пиковой дамы»!)
В сцене, где Германн идет в спальню престарелой графини, его снова окружают «призраки» 1770-х годов: Монгольфьеров шар, Месмеров магнетизм, мебель, которая стоит около стен «в печальной симметрии», портреты работы старинных мастеров, фарфоровые пастушки, старые часы... Обрисовав в предшествующих главах отвратительный образ старой, равнодушной графини и как будто грустно посмеявшись над е временем, Пушкин затем постепенно «ведет «партию» против Германна и за графиню. Графиня, за которой подсматривает Германн, «в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном ее старости, она казалась менее ужасна и безобразна»: молодой инженер, требующий секрета трех карт, все больше утрачивает человеческое в себе; Пушкин пишет, что он «окаменел». Между тем графиня вызывает все большее сострадание к себе; перед гибелью пытается урезонить пришельца:
«— Это была шутка,— сказала она наконец: — клянусь вам! то была шутка!
— Этим нечего шутить,— возразил сердито Германн,— вспомните Чаплицкого, которому помогли вы отыграться.
Графиня видимо смутилась. Черты ее изобразили сильное движение души, но она скоро впала в прежнюю бесчувственность...»
Германн убивает ее из корысти, в то время как некогда она щедро открыла свой секрет, по-видимому, повинуясь живому чувству (оттого и смутилась).. Мир феодальный, согласимся, на этих страницах выглядит как будто привлекательнее буржуазного; а разве Пушкин не вздыхает, не жалеет невозвратимую веселую старину, не хотел бы вернуться «лет на шестьдесят назад»?
Да, да... и, конечно же, нет! Разумеется. он мыслит исторически, отлично понимает безвозвратность прошедшего. Если он сожалеет о старинном рыцарстве, чести, некоторых сторонах прежнего просвещения, то хорошо помнит. какой ценой все это достигалось и что явилось возмездием...
Но каков же новый, торопливый, суетящийся мир Германна?
За три года до окончания «Пиковой дамы» важнейшие ее идеи были уже «отрепетированы» в другом сочинении, поэтическом, создавая которое Пушкин, возможно, не подозревал, что и там уже зарождается будущая повесть!
Князь Юсупов, герой стихотворения «К вельможе», в юности видит те же салоны и балы, что графиня Томская (а также карамзинский аббат N):
.........увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало все. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?..Королева Мария-Антуанетта — «Армида», которой осенним днем 1793 идти на эшафот.
Затем вельможа — свидетель великих событий, переменивших историю Европы:
Все изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы...Великая французская революция, затем — Наполеон...
Пушкин далек от того. чтобы подвести итог, определить окончательный смысл всех этих событий. Ему ясно, что «преобразился мир при громах новой славы», но это преображение породило новый человеческий тип.
Стендаль, между прочим, писал о дворе Наполеона :
«Празднества в Тюильри и Сен-Клу были восхитительны. Недоставало только людей, которые умели бы развлечься. Не было возможности вести себя непринужденно, отдаваться веселью, одних терзало честолюбие, других — страх, третьих волновала надежда на успех».
К этому же спешащему, нервному типу относится и Германн, о котором нельзя было даже сказать «разучился веселиться», ибо, кажется, никогда этого не умел...
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом с весть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры...«Им некогда шутить» — «этим не шутят»: в мире Германна все больше торопятся «с расходом свесть приход»; скучная, жадная, «страшная» (карамзинское слово) карточная игра; и рядом — предчувствие, неясное, неявное, но зловещее, предчувствие грядущего взрыва, который будет не слабее французского; взрыва, что похоронит уже и эту торопливую цивилизацию, как прежний похоронил «Версаль и Трианон»: но еще неизвестно, скоро ли новый катаклизм, а пока что приближаются, наступают Германны...
Пушкин, между прочим, сам немало от них терпит. Во многом с их появлением связан и заметный упадок его популярности примерно с 1828 года:
Им некогда шутить, обедать у Темиры
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог...Вместо Байрона легко подставить другое имя; тем более, что Байрона уж шесть лет как нет на свете, а при жизни он не мог пожаловаться на недостаток славы.
«Звук лиры Пушкина...»: для спешащих, смолоду усталых Германнов куда более приятны, «развлекательны» звуки булгаринской прозы и тому подобного..Разумеется, не вся молодежь — Германны, есть и Герцены, но Пушкин их еще почти не различает; сейчас он говорит о первых, вторые — все больше в Москве...
Время переламывается.
Павел Вяземский, сын пушкинского друга, заметит:
«Для нашего поколения, воспитывавшегося в царствование Николая, выходки Пушкина уже казались дикими. Пушкин и его друзья, воспитанные во время наполеоновских войн, под влиянием героического разгула этой эпохи, щеголяли воинским удальством и какимто презрением к требованиям гражданского строя. Пушкин как будто дорожил последними отголосками беззаветного удальства, видя в них последние проявления заживо схороненной самобытности жизни».
Пушкин всматривается в зеркало прошлого, где ему дано разглядеть контуры грядущего...
Август 1998 |