О Герцене
Заметки
Герцен мне помог в жизни не меньше, чем самые близкие друзья. Занимался и занимаюсь им по любви. Изучая, кое-что напечатал, но еще больше осталось в тетрадях. Вот страницы из тех тетрадей, порой случайные, ни на какой “охват полный и широкий” не претендующие, лишь слегка причесанные, отнюдь не бесспорные, весьма и весьма субъективные. Взгляд и нечто. Смесь.
Двойники
В школе и университете Герцена я не читал - проходил. Да и не Герцена проходил, а некоего
БЕЛИНСКОГОГЕРЦЕНАОГАРЕВАЧЕРНЫШЕВСКОГОДОБРОЛЮБОВАПИСАРЕВА, который был по специальности
РЕВОЛЮЦИОННЫЙДЕМОКРАТСОЦИАЛИСТУТОПИСТФИЛОСОФМАТЕРИАЛИСТ. Произносить фамилию и профессию надо было без малейшей цезуры или передышки, ибо за передышку снижались отметки и стипендии. Говорят, лучше всех произносил все это профессор N, написавший серию работ, главной особенностью коих было вовсе не то, что Белинский там был необычно похож на Герцена, являясь по совместительству двойником Чернышевского, Добролюбова,Писарева... Штука в том, что каждый из них настолько был похож на маленького N, будто носил и его имя.
Словом, в числе немногих поступков, которыми горжусь, числю то обстоятельство, что, уже выйдя из студентов, все-таки Герцена прочитал.
Но зато скольких знаю людей, у которых навсегда осталось предубеждение. Как помянешь при них про Герцена, сразу слышишь в ответ, например, такое: «А вот, помню, спрашивают меня на зачете: на сколько голов научный социализм выше английских и французских утопистов? Догадался и отвечаю: на две головы, потому что российские утописты на голову выше западных, а научный социализм еще на голову выше российских утопистов».
И еще раз повторю: прочел Герцена и горжусь, что преодолел заговор нескольких десятков специалистов, использовавших свои могучие способности для возбуждения во мне ненависти к Герцену и «близнецам». Нет, не ненависти... Ненависть, как всякая крайность, соседствует с интересом. Хуже ненависти - скука (а может, и в самом деле была тут неосознанная «сверхзадача» - ослабить внимание к мыслителям за счет отделки их под суррогат?).
Сильнейшее, может быть, искушение для «критически мыслящей личности» выплеснуть с водою ребенка. Ужасный детовыплескиватель этот критически мыслящий. Пушкин и Тургенев говорили когда-то про «обратное общее место» (все говорят: «Шекспир - гений», а ну-ка получите обратную тривиальность: «Дрянь этот ваш Шекспир»). И вот уж, выходит, наставник одолел. Вызвал огонь на себя и укрылся за широкой спиной БелинскогоГерценаОгареваЧернышевскогоДобролюбоваПисарева, который, конечно, своего человека в обиду не даст, защитит как подлинный
РЕВОЛЮЦИОННЫИДЕМОКРАТСОЦИАЛИСТУТОПИСТФИЛОСОФМАТЕРИАЛИСТ, а также гуманист.
Упреки
Впрочем, нечего сетовать на прежних наставников. Разные были, по-разному толковали, да и не в них одних дело.
На Герцена, если угодно, даже мода образовалась («Старик был аристократом духа»...). Многие для интереса составляют списки из десяти книг, каковые взяли бы в пожизненное космическое путешествие (больше десяти почему-то «ракета не берет»). В «десятках» довольно часто встречается «Былое и думы». А ведь бьюсь об заклад: никто почти «Былого и дум» не читал (бьюсь об заклад потому, что себя самого помню, друзей своих знаю, с соседями общаюсь). Начинают-то читать Герцена почти все, сначала гладко идет - детство, университет, ссылка. Два тома прочтут, а дальше страниц двести трудных - о 1848, начале эмиграции (третий том). Тут надо частенько в комментарий заглядывать, напрягаться... До четвертого тома, самого большого и, может быть, самого замечательного, уж никак не дойти. Третий и четвертый тома поэтому «никто не читал» («никто» - гипербола, но «один из тысячи читал» - критический реализм). Зачем же тогда ракету на Марс перегружать?Неведомая сила
Герцен... Глаза разбегаются от многооб-разия того, о чем хотелось бы потолковать.
Снова и снова: почему одни образованные дворяне идут в Бенкендорфы, в Муравьевы, “которые вешают”, а другие (часто близкая родня первых) - в Герцены, Пестели, в Муравьевы, “которых вешают”?..
Отчего в России, как ни в одной другой стране мира, сразу столь много дворян пошло против своих привилегий? “Белые вороны” - хозяева, перешедшие на сторону рабов, - бывали и в Древнем Риме, и в буржуазном мире, но сравнительно немногие, а тут декабристов и их последователей - сотни, вместе же с “кругом сочувствующих” - тысячи. Удивительная, до конца, по правде говоря, еще не решенная историческая и нравственная загадка.
В 1920-х известный наш историк М.Н. Покровский попытался даже вывести закономерность: кто из декабристов беднее, тот революционнее.
Не получилось... Действительно, были очень решительные революционеры из “бедных” дворян - Горбачевский, Каховский, но рядом богатейшие - Лунин, Никита Муравьев; Герцену же отец оставил имение да еще двести тысяч рублей (миллион франков).
И тут наступает пора прибегнуть к одному сравнению. В русской литературе, кажется, нет двух других столь похожих людей, как Пушкин и Герцен, если иметь в виду сходство внутреннее. Сколько угодно скорбных, раздвоенных или аскетически печальных, или фанатически прямолинейных, или мрачно ипохондрических... А эти два - светлые, гармонические, эллинские в своем стремлении во что бы то ни стало найти выход, положительное решение.
А то, что жизнь их была и трагична, и страдательна, еще сильнее обнаруживает в них светлое начало. На свету - все светится, другое дело - во мраке. У Пушкина и Герцена больше, чем у других известных литераторов, натура безусловно требовала найти положительный выход не вообще, в будущем, для человечества, а в частности - сейчас, в себе самом, для себя.
Талант, юмор Пушкина и Герцена, свободная речь и письмо, раскованность и богатство суждений, “внутреннее электричество”, солнечное начало - всем этим они поразительно похожи... Серьезно или шутя, нельзя не заметить совпадения даже многих биографических обстоятельств - или таких резких, полярных различий, которые обычно подтверждают сходство именно своей прямой противоположностью: оба из Москвы дворянской, в двадцать лет у обоих ссылка. И Пушкин, и Герцен, приближаясь к сорока годам, переживают серьезную духовную и личную драму. Для Пушкина она дуэлью и смертью заканчивается, для Герцена - едва не заканчивается... Наталья Пушкина пережила своего Александра, Александр Герцен пережил свою Наталью. Гениальность Пушкина успела проявиться в его двадцать - тридцать лет. Два главных дела в жизни Герцена - “Былое и думы” и Вольная типография - были начаты в сорок лет, после кризиса.
После самых тяжелых, черных месяцев своей жизни Герцен пишет: “Все люди разделяются на две категории: одни, которые сломавшись склоняют голову, - это святые, монахи, консерваторы; другие наргируют (от французского narguer - бросать вызов) судьбу, на полу дрягают ногами в цепях, бранятся - это воины, бойцы, революционеры”.
Поэт в последние годы жизни размышляет о внутренней свободе;
..
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от властей, зависеть от народа -
Не все ли нам равно...
Пушкин написал “зависеть от царя, зависеть от народа”, потом заменил на цензурно более проходимое - “зависеть от властей...” В наше время пушкинисты вернулись к первоначальному чтению - может быть, чересчур поспешно? - Прим. автора)Это не мимолетный порыв отчаяния. Уже давно, в стихах и заметках тридцатых годов, Пушкин говорит об этой особенной, внутренней свободе:
..
Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд...
И Герцен - в дни тягостных раздумий - пишет о том же: “Я убежден, что на тех революционных путях, какими мы шли до сих пор, можно лишь ускорить полное торжество деспотизма. Я нигде не вижу свободных людей, и я кричу: стой! - начнем с того, чтобы освободить самих себя, не будем тратить сил на пережевыванье высоких подвигов парламента или палаты депутатов, займемся чем-нибудь другим, а не этими дрязгами между мертвецами...” (письмо А, Колачеку, 12 февраля 1851 года).Итак, и у Пушкина, и у Герцена - аполитичность, уход в себя?
Для невнимательного, нечувствительного взгляда...
А для внимательного и чувствительного - это высокая форма человеческой борьбы.
Освобождение и очищение самого себя с тем, чтобы только после этого вынести людям свое, обратиться к ним со стихом или проповедью.
“Лучшая потребна мне свобода” - это лишь по-другому сказанное “В мой жестокий век восславил я свободу”. И, если я обрету свободу, то только так: чем глубже в себя, тем ближе к другим.
Герцен: надо ли повторять (ох, надо, чтоб без кривотолков), что у него другая программа, другие, непушкинские взгляды. Но он тоже, прежде чем обращаться к другим и звать народ на незарастающую тропу, знает: надо удостовериться, свободен ли сам, изнутри,
Эту свободу Пушкина прекрасно ощутил Ф.М. Достоевский, и его слова применимы также к Герцену: “Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя - и станешь свободен, как никогда не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь...”
Пушкин, Герцен, Достоевский - можно ли быть более непохожими? Можно.
“Станешь свободным - других свободными сделаешь”. Это у них всех. Что называется “свободой”, как, какими других сделаешь - тут они сильно разойдутся. Но все равно, каждый из них слышит другого:
- Станешь свободным - других свободными сделаешь...
- Иная, лучшая потребна мне свобода...
- Стой! Освободим сначала себя...
И освободил...
Лондон и Женева; написал “Былое и думы”; издал вместе с Огаревым восемь книг “Полярной звезды”, 245 номеров “Колокола”, “Исторические сборники”, “Голоса из России”, запрещенные на родине воспоминания и труды декабристов, Радищева, Дашковой, Щербатова, Лопухина, секретные записки Екатерины II, сборники потаенных стихотворений, документы о расколе, а также многое другое...
Огромная продукция Вольной русской типографии, в течение семнадцати лет управляемой всего двумя людьми.
Герцен был, наверное, самым счастливым русским писателем прошлого века, так как в течение многих лет писал и издавал все, что хотел, в полную меру таланта и знания. не ведая иной цензуры, кроме собственного разумения, и не имея недостатка ни в средствах, ни в хороших читателях.
Но за такую исключительность заплатил сполна: два ареста, две ссылки, смерть и гибель многих близких, разрыв со старыми друзьями, невозможность “пройтиться” (как он говаривал) по любимой Москве и подмосковному снегу.
С юных лет мы отвечаем на зачетах и экзаменах, что все эти дела и все эти жертвы - во имя уничтожения деспотизма и рабства, во имя революционного преобразования России.
Верно, конечно, но можно и должно смотреть еще шире. Все это - во имя свободы. Понимал же свободу Герцен очень широко, и мы, довольно часто вспоминая его удары по самодержавию и крепостному праву, куда реже обращаемся к тем его страницам, где Искандер ищет и отыскивает рабство в себе самом, и в своих, и в нас самих.
Кровь и после...
Революция... Герцен хорошо знает, как сильно переменили жизнь народов 1649, 1793 и 1830-й.
Но одну революцию Герцен видел “в двух шагах” - Париж, июнь 1848, и “июньская кровь взошла в мозг и нервы”.
Около 1860 года Герцен находит, что кровавая революция - средство самое крайнее, опасное и нежелательное. По сочинениям его можно составить на эту тему целую энциклопедию о мрачных эпилогах великих потрясений:
“...Мы не верим, что народы не могут идти вперед иначе, как по колена в крови; мы преклоняемся с благоговением перед мучениками, но от всего сердца желаем, чтоб их не было”;
“Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании, и только в пропитании”;
“Я нисколько не боюсь слова “постепенность”, опошленного шаткостью и неверным шагом разных реформирующих властей. Постепенность так, как непрерывность, неотъемлема всякому процессу разуменья. Математика передается постепенно, отчего же конечные выводы мысли и социологии могут прививаться. как оспа, или вливаться в мозг так, как вливают лошадям сразу лекарства в рот?”;
“Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляет вечную необходимость всякого шага вперед?..”
Хирург или акушер?
Сопоставляя разные формы социальных и политических переворотов, Герцен часто прибегает к “естественно-физиологическим” сравнениям. Петр I, Конвент шагают “из первого месяца беременности в девятый”.
Необходимость хирурга не отрицается, однако роль акушера кажется более естественной, основной.
Вот отрывки из знаменитого сопоставления “хирурга Бабефа” (французского революционера, утопического коммуниста) и “акушера Оуэна” (английского утописта, утопического поборника мирных методов).
Процитировав (правда, несколько “сгущенно”, иронически) проект будущего социалистического устройства общества, составленный в 1796 году Гракхом Бабефом, Герцен обращает внимание на строгую правительственную регламентацию, при помощи которой Бабеф собирался достигать общественного блага.
“Декреты приготовлявшегося правительства уцелели с своим заголовком: “Egalite - Liberte - Bonheur - Commune”, к которому иногда прибавляется в виде пояснения: “Ou la mort!”
“Декреты, как и следует ожидать, начинаются с декрета полиции”.
Перечисляя отдельные пункты программы, Герцен выделяет курсивом грозные, карательные меры, причитающиеся за неисполнение гражданами их обязанностей. Заняв около двух печатных страниц этими выдержками, Герцен заключает:
“За этим так и ждешь “Питер в Царском Селе” или “граф Аракчеев в Грузине”, - а подписал не Петр I. а первый социалист французский Гракх Бабеф".
Жаловаться трудно, чтоб в этом проекте недоставало правительства: обо всем попечение, за всем надзор, надо всем опека, все устроено, все приведено в порядок. Даже воспроизведение животных не предоставляется их собственным слабостям и кокетству, а регламентировано высшим начальством.
И для чего, вы думаете, все это? Для чего кормят “курами и рыбой, обмывают, одевают и утешают” этих крепостных благосостояния. этих приписанных к равенству арестантов? Не просто для них: декрет именно говорит, что все это будет делаться mediocrement (здесь: скудным образом). “Одна Республика должна быть богата, великолепна и всемогуща”...
Противоположность Роберта Оуэна с Гракхом Бабефом очень замечательна. Через века, когда все изменится на земном шаре, по этим двум коренным зубам можно будет восстановить ископаемые остовы Англии и Франции до последней косточки. Тем больше, что в сущности эти мастодонты социализма принадлежат одной семье, идут к одной цели и из тех же побуждений,- тем ярче их различие”.
Бабеф - хирург, Оуэн - акушер.
“Лекарств не знаем, да и в хирургию мало верим”.
“Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы”.
Что же делать? Что же главное?
Что хорошо?
“Свобода лица - величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти действительная воля народа”.
“Я вижу слишком много освободителей, я не вижу свободных людей... Стой! - начнем с того, чтобы освободить самих себя”.
Древний спор: сначала переменятся условия и затем люди переменятся, станут свободными, или - сначала (при рабстве) освободить сколько возможно людей и лишь потом - менять условия.
Герцен - один из самых мощных защитников второго “варианта”. В событиях 1848 и других лет он находил тысячекратные доказательства теоремы, что нельзя внешне освободить людей больше, чем они свободны внутренне. Внешнее освобождение рабов с громадной вероятностью дacт через короткое время рецидив рабства, которое легко выйдет из души наружу. Он повторял вслед за французскими демократами, что для основания “республики” следовало бы еще при “монархии” иметь хотя бы пару тысяч республиканцев!
“В себе самом человек должен уважать свою свободу, - настаивал Герцен, - чтить ее не менее, как в ближнем, как в целом народе”.
Главную задачу Вольной типографии Герцен видел не в создании тайной революционной организации (это дело самой России, типография лишь может подкрепить нелегальную инициативу), эпиграф, девиз “Колокола”-“Vivos voco”, “Зову живых” (то есть не утративших способности освобождаться) .иногда добавлялось: “mortuos plungo”, “оплакиваю мертвых” (умерших, сгнивших еще при жизни).
Герцен-- за сопротивление, за революцию решительную, но бескровную - пока не исчерпаны все мирные возможности: при этом он, конечно, с печалью допускает, что сама власть доведет дело до крови. Но и тогда “запас” внутренней свободы будет все же известной гарантией против излишних жестокостей.
“Полярная звезда” и “Колокол” начинались с такой программы: “Освобождение слова от цензора! Освобождение крестьян от помещиков! Освобождение податного состояния от побоев!” Может показаться странным соотношение первых двух “значительных” задач с третьей, как будто частной,- отмена телесных наказаний... Но Герцен и Огарев знали, чего хотели. Все, что очеловечивает раба; особенно важно.
Меж тем розги особенно принижают, расчеловечивают, заполняют душу страхом и ужасом к бьющему и - еще хуже - любовью и благодарностью к тому, кто замахнулся и вдруг не ударил.
Все, что способствует освобождению личности, - хорошо...
Свобода
Сила герценовской печати умножалась безгласностью в России. Герцен писал, что мечтает о том времени, когда “Колокол” не будет слышен в общем звучании свободной речи, а “Полярная звезда” не будет видна среди общего света.
Но снова и снова повторяет, что противодействие российскому рабству - это далеко не все. Главное - вытравливание рабства в самих россиянах.
“Колокол” был нечто вроде десятилетнего курса лечения. Миллионам больных прописана свобода, и в конце - здоровье, несомненно, улучшилось.
Примеров - тысячи, вот лишь несколько. Когда некоторые читатели обижались, что Герцен печатает статьи и корреспонденции со слишком резкими, порою грубыми оборотами, “Колокол” отвечал:
“Мы слишком легко пугаемся свободного слова, мы не привыкли к нему. Посмотрите, что печатают об Англии, о ее правительстве в Ирландии... Фамусов давно заткнул бы уши и закричал бы: “Под суд! под суд!” А Англия молчит и слушает.
Свобода книгопечатания - какие бы мелкие неудобства она ни имела - величайшая хартия. Правительство, находящееся под надзором гласности и не имеющее средства подавить ее, больше озирается, чем человек, находящийся под надзором полиции.
Но для того, чтоб свобода слова была делом искренним и возможным, надобно, чтоб ее поддерживала свобода слуха, и если нам следует поучиться у англичан, как говорить без цензуры, то наши читатели не рассердятся на нас, если мы посоветуем у них же поучиться науке свободно слушать”
Еще Белинский в своем споре с неким ученым магистром (споре, описанном в “Былом и думах”) отмечал эту чисто рабскую обидчивость:
“Что за обидчивость такая! Палками бьют- не обижаемся, в Сибирь посылают - не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь - не смей говорить; речь - дерзость, лакей никогда не должен говорить! Отчего же в странах больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть развитее, чем в Костроме да Калуге, не обижаются словами?
- В образованных странах,- сказал с неподражаемым самодовольством магистр, - есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит... и прекрасно делают.
Белинский вырос, он был страшен, велик в эту минуту. Скрестив на больной груди руки и глядя прямо на магистра, он ответил глухим голосом:
- А в еще более образованных странах бывает гильотина, которой казнят тех, которые находят это прекрасным”.
Когда несколько человек подписали письмо, просившее Герцена не касаться в своих статьях духовных лиц, “Колокол” отвечал:
“Мы только тем оправданы перед всеми и перед своей совестью, мы только тем и сильны, что, сделавшись обличителями за немую родину, мы никогда, ни в чем не делали различия между министрами и квартальными, между Паниным и Марией Бредау (В. В. Панин - министр юстиции, М. Бредау содержательница публичного дома в Москве) и что для нас Адлерберги,Сечинские, Орловы (Сечинский - московский полицмейстер, Адлерберги, Орловы - влиятельнейшие сановники) так же равны, как Филареты, Макридии, Акрупирии, московские, коломенские, эчмиадзинские и не знаю какие святители.
Странное понятие о свободе книгопечатания. Ухо русское было железом завешено, ему больно слышать свободную речь; что делать, пусть воспитается с ней!”
Но, пользуясь тем же примером, можно или нельзя касаться духовных, Герцен давал еще один урок свободы; речь зашла о Польше и католической вере:
“Мы от всей души желаем, чтоб католицизм, эта застарелая язва романовского мира, был бы поскорее схоронен в летописях, с папами и кардиналами, но готовы всеми силами защищать католицизм из уважения к народу, против грязных... оскорблений, наносимых царскими опричниками”.
Газета не раз печатала ошибочные сведения и не стеснялась в том признаться: тут важна именно естественность этих признаний, мысль о том, что ошибка не слишком страшна при гласности, когда в ней легко извиниться, и чрезвычайно опасна в безгласности, когда извиняться не хочется, а иногда - никак невозможно...
Герцен тонко понимал, что людя.м, не видевшим свободы, могут на первых порах казаться преувеличенными ее недостатки, ибо достоинства свободы скромны и обыкновенны.
«Любите свободу даже с ее недостатками» («Полярная звезда»).
Освободились ли?
По сочинениям Герцена можно представить «демократические накопления» Российской ис-тории к 1860-м годам.
«Актив» «Пассив» Община (пусть и ограниченная, задавленная, но все же самоуправляющаяся ассоциация крестьян). Полуазиатский деспотизм. Университеты и их автономия.
Некоторые свободы печати.
Некоторые личные свободы.Многовековое отсутствие органов свободы или полусвободы, существовавшихв ряде западных стран даже при абсолютизме (парламент). Ломка, подвижность и отсюда нетрадиционность российских общественных и политических форм XVIII-XIX веков. Многовековое крепостное право и другие формы массового принижающего рабства (телесные наказания и прочее). Зрелый мыслью слой интеллигенции.
Великая литература.Громадная территория и редкое население, из-за чего ослабляется народ и усиливается роль власти. Элементы свободного сознания в простом народе: «жандарма боимся, но ему не верим». Непросвещенность, невежество большей части населения. Угнетение других народов, усиливающее собственное рабство. Оптимизм
«У нас - два основания, для того, чтобы жить: социалистический элемент и молодость.
- И молодые люди умирают иногда, - сказал мне в Лондоне один весьма выдающийся человек, с которым мы говорили о славянском вопросе.
- Это верно, - ответил я ему, - но еще более верно, что старики умирают всегда».
Оптимизм Герцена не безусловен; он помнит, что случается и молодым цивилизациям уми-рать, и хоть уверен, что вероятность этого не слишком велика, опасается «материка рабства», «пассива», который вдруг «сработает» сильнее, чем ожидается и хочется.
«Нас пугает отсталое и ужасное состояние народа, его привычка к бесправию, бедность, подавляющая его. Все это неоспоримо затрудняет и затруднит развитие, но в противоположность Бюргеровой балладе мы скажем: живые ходят быстро, и шаг народных масс, когда они принимаются двигаться, необычайно велик. У нас же не к новой жизни надобно их вести, а отнять то, что подавляет их собственный стародавний быт».
Обнаруживаем, что Герцен верит в создание разумного общества, но не очень верит в боль-шие исторические скорости.
...«Принимая все лучшие шансы, мы все же не предвидим, чтоб люди скоро почувствовали потребность здравого смысла. Развитие мозга требует своего времени. В природе нет торопливости; она могла тысячи и тысячи лет лежать в каменном обмороке и другие тысячи чирикать птицами, рыскать зверями по лесу или плавать рыбой по морю. Исторического бреда ей станет надолго; им же превосходно продолжается пластичность природы. истощенной в других сферах... Случайно, не выбирая, возьмите любую газету, взгляните на любую семью... Из вздора люди страдают с самоотвержением, из вздора идут на смерть, из вздора убивают других.
В вечной заботе, суете, нужде, тревоге, в поте лица, в труде без отдыха и конца человек даже и не наслаждается. Если ему досуг от работы, он торопится свить семейные сети, вьет их совершенно случайно, сам попадает в них, стягивает других и, если не должен спасаться от голодной смерти каторжной, нескончаемой работой, то начинает ожесточенное преследование жены. детей, родных или сам преследуется ими. Так люди гонят друг друга во имя брака, делая ненавистными священнейшие связи. Когда же тут образумиться?»
Читая такое, люди начинают сердиться, требуют быстрого лекарства, верных рецептов - и охотно бегут вслед за тем, кто обещает...
А Герцен? Его огромная свобода была сначала магнитом, притянувшим к нему тысячи читателей, а потом она же в немалой степени их оттолкнула, и они стали ворча отходить; обижались, когда слышали, например: “...мы вовсе не врачи - мы боль; что выйдет из нашего кряхтения и стона, мы не знаем - но боль заявлена”.
Молодые люди жаждали великого учения, единственного и четкого плана, специально ехали за границу “на поклон” к Герцену. и вот ответ:
“За собственным шумом и собственными речами добрые квартальные прав человеческих и Петры I свободы, равенства и братства долго не слыхали, что говорит государь-народ; потом рассердились за навуходоносорский материализм его... Однако и тут не спросили его, в чем дело”.
“Манна не падает с неба, это детская сказка - она вырастает из почвы; вызывайте ее, умейте слушать, как растет трава, и не учите ее колосу, а помогите ему развиться, отстраните препятствия, вот все, что может сделать человек, и это за глаза довольно. Скромнее надо быть, полно воспитывать целые народы, полно кичиться просвещенным умом и абстрактным пониманием”.
Великий утопист и мечтатель Роберт Оуэн, надеясь дожить до “общества по Оуэну”, не дожил, но прожил 87 лет.
Герцен не надеялся дожить до общества по. Герцену. И не дожил. Прожил 57 лет.
“Чему-нибудь послужим и мы. Войти в будущее, как элемент, не значит еще, что будущее исполнит наши идеалы”.
Герцен актуален, пока люди не свободны. Он не дает им забыть, что внутреннее освобождение - главная гарантия того, что они не зря трудятся, что история не пойдет вспять. Александр Иванович Герцен ничего не обещает. И этим самым очень помогает жить.
Апрель 1999 |