№№2-3, 2004 г.

© М.Ю. Михеев

ФАКТОГРАФИЧЕСКАЯ ПРОЗА,
или
ПРЕД-ТЕКСТ

Дневники, записные книжки, "обыденная" литература
 

М.Ю. Михеев

Михеев Михаил Юрьевич - кандидат филологических наук,
старший научный сотрудник Научного информационного вычислительного центра МГУ.

Дневники, записные книжки, черновики, заметки в альбом, маргиналии. .. - все это можно называть пред-текстом, но также и "обыденной литературой", по словам друга Пушкина кн. П.А. Вяземского. Выражаясь современным языком, это non-fiction, т.е. тексты, обращенные более к жизни, чем к вымыслу и, скорее, просто к быту, чем к воображению и фантазии. Иначе говоря, это в корне отличная от изящной (художественной) литературы дневниковая проза - своего рода берестяные грамоты, только уже на современный манер. Отлична она от литературы прежде всего своим предназначением. Не рассчитана на то, что можно "рукопись продать", - во всяком случае первоначальной *. А со временем, конечно, любой автограф становится ценностью.

* Пушкин, кажется, умел счастливым образом совмещать вдохновение с учетом законов рынка, вернее, хотел бы учитывать последнее для первого, в частности, как утилитарный повод и предлог.
Большинство образцов пред-текста пишется, как правило, по какому-то конкретному, обыденному и вполне прозаическому поводу. В этом, правда, еще и сходство их с текстами инструкций, технических заданий, рекламы, документации - т.е. теми безличными продуктами современной цивилизации, которые невероятно распространились в XX веке, по сравнению со временем Пушкина и Вяземского, и по объему стали теснить даже литературу художественную *. В обыденной же литературе (дневниковой прозе и т.д.) адресатом выступает, как правило, не "читающая публика", а какие-то конкретные люди, знакомые автора, или просто он сам, поскольку дневник и записная книжка пишутся прежде всего для себя. Кроме того, от художественной литературы обыденную отличает еще и объект, потому что пишется она по фактом, или по крайней мере на основании событий, которые автор хотел бы считать (непреложными) фактами: тут не предусмотрено места вымыслу, как в литературе художественной, хотя он, конечно же, все равно есть.
* Вяземскому, очевидно, и в голову не могло прийти в проводимом им разделении "обыденной" от всей прочей литературы, что помимо художественной надо будет отличать еще и литературу документальную.
Сам вымысел в обыденной литературе своеобразен: так, например, читатель (но и автор) дневника воспроизводит эффект "человека перед зеркалом". По выражению М.Л. Гаспарова: они видят не совсем то, что есть, а, скорее, то, что автор хотел бы видеть сам (и хочет, чтобы увидели вслед за ним другие).

Строго говоря, границ между обыденной литературой, с одной стороны, документальной - с другой, и, наконец, между литературой художественной, с третьей стороны, вообще не существует. Одна переходит в другую, и они обе - в третью. Но переход, как правило, однонаправленный - лишь только обыденная и документальная литература (как литература фактов) может быть преобразована в литературу художественную: любой малый жанр обыденной литературы, а также любой документ, может быть подхвачен беллетристикой и обыгран ею как какая-то частная художественная форма.

Характерный пример - превращение дневниковых записей М.М. Пришвина в художественный текст (повесть "Мирская чаша", или же "Раб обезьяний", очерк "Башмаки", рассказ "Родники Берендея" или "Ленин на охоте" - все они основываются на его дневниковой прозе того времени). Все слишком откровенное (относящееся к самому Пришвину) отметается, текст делается, как правило, более нейтральным и как бы написанным не от его лица, а от лица некоего "литератора того времени". Как позже выразил это уже Ролан Барт: "Текст [имелся в виду прежде всего художественный текст] анонимен, или, во всяком случае, создается неким Псевдонимом, псевдонимом автора. А Дневник - нет (даже если его "я" - ненастоящее имя): Дневник представляет собой не текст, а "речь" (что-то вроде устной речи, записанной с помощью особого кода)" *.

* Ролан Барт о Ролане Барте [1979]. М., 2002. С. 258.
Пред-текст следует соотнести также с понятием бахтинских речевых жанров. Поэтому-то у дневника оказывается некий промежуточный статус: это еще не то, что следовало бы оформить как текст литературы, но уже и не то, что было эфемерной, сразу же исчезающей (в сознании, памяти, в колебаниях воздуха) речью. Иными словами, это почти-текст, недо-текст, околотекст, или пред-литература, однако уже теряющая полную невинность и безответственность спонтанной речи, хотя все же не приобретшая законченности и окончательной выверенности собственно текста. В этом смысле пред-текст - жанр вспомогательный, промежуточный. Как писал Кафка (о своем дневнике): "Не думаю, чтобы написанное до сих пор было особенно ценно или же решительно заслуживало быть выброшено" *.
* Там же. С. 259.
Прежде всего, к пред-тексту (как я уже сказал, хочется обозначить этим словом сразу несколько малых жанров *) относятся разного вида дневники, а именно, список текущих дел, чтобы не упустить их из виду и иметь всегда под рукой, когда понадобятся [это так называемый ежедневник, блокнот, отрывной календарь, телефонная книжка (или Что мне сегодня делать?]. Кроме того, регулярная фиксация необходима для порядка или "для истории" - того, что уже случилось, что так или иначе происходило (за день, за истекший период), чему сам оказался свидетелем и что хотелось бы когда-нибудь, в удобной обстановке воскресить в памяти. Условно говоря, это вахтенный журнал, адрес-календарь или же книга записей актов (гражданского) состояния.
* Оговорюсь, что малые жанры я называю так вовсе не по объему, а только лишь по их значимости в литературном процессе.
Помимо собственно дневника очень близки к нему и практически неотличимы разного рода записные книжки. Предназначение и адресат таких текстов могут быть различными: иногда - вообще для всех, кто только в состоянии их прочесть (тогда трудно отличить их от художественной литературы), либо, что безусловно чаще, для себя лично. Но между этими крайними границами, естественно, лежит множество промежуточных ступеней.

Скажем, Александр Блок в1911-м году, в свои тридцать лет, будучи уже давно знаменитым, наряду с записными книжками, которые вел регулярно в течение всей жизни, начинает вести и дневник, открывая его таким широковещательным признанием: (17 окт. 1911)

"Писать дневник, или, по крайней мере, делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время - великое и именно мы стоим в центре жизни, т.е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки" *.
Блок A.A. Дневник. M., 1989. С. 64.
Правда, уже через пять лет он не выдерживает этого созданного для себя режима ежедневного распределения событий на два сорта: более важные и значительные - в дневник, а личного, частного (или даже постыдного?) характера - в записную книжку; какое-то время дневник им вообще не ведется, а затем записные книжки и дневниковые записи начинают проникать друг в друга: что оставить для себя, а что предназначить потомкам (и вечности), решать становится затруднительно *.
* Разделение сознания на зоны по предназначенности или адресованности каждого сообщения, хранящегося в памяти человека, - задача крайне интересная. В 1921 году, незадолго до своей смерти, Блок, по воспоминаниям тетки писателя М.А. Бекетовой, взялся приводить в порядок свой архив (что делал, вообще говоря, регулярно): "Он любил такую сортировку своих бумаг и основательную уборку с уничтожением ненужного материала. Теперь он отобрал при помощи Любови Дмитриевны [жены] все, что находил лишним, сделав тщательные записи того, что осталось и что подлежало уничтожению. Он сжег ненужные рукописи и письма, привел в порядок все остальное и закончил перечень своих работ..." (Бекетова М.А. Александр Блок. Биографический очерк [1922]. Л., 1930. С. 299).
В России традиционно сложилось именно такое, причем как будто терминологически закрепившееся разделение функций между записными книжками и дневниками, т.е. дневник и может, скорее всего, быть предназначен для печати, тогда как записные книжки * остаются исключительно в ведении, пользовании и "на попечении" самого автора. При этом само обозначение "записная книжка" часто выступает просто в качестве некого остране-ния того же самого "дневника", чтобы отличить первозданный и приватный текст от вторичного, созданного на его основе, собственно литературного, печатного и публичного. Нередко и то, что предназначается для широкой печати, и то, что пишется только для самого себя, называют словом дневник.
* Или еще: "своеручные записки" - название дневников кн. Н. Долгоруковой (XVIII в.).
Значительно более надежным способом разведения понятий дневника и записной книжки может служить его функциональное предназначение - переписывание дневника (время от времени) заново. И тогда записная книжка, или записные книжки (отрывной блокнот, отдельные листы и т.п.), - это просто первичная форма того же самого дневника, но уже как вторичного текста.

Именно свой дневник, переработанный на основании записных книжек, Лев Толстой показывал перед женитьбой будущей жене, Софье Андреевне. А конфликт, обернувшийся гораздо позже разрывом между супругами с уходом Толстого перед смертью из Ясной Поляны, возник во многом именно из-за того, что Толстой не желал показывать свои последние записи в дневнике Софье Андреевне (а та справедливо считала, что написанное мужем, возможно, будет компрометировать ее в глазах потомков и всего человечества *).

* Толстая А.Л. Дочь. М., 2000. С. 153-189. Вот характерная запись из дневника Толстого от 3 янв. 1909 г.: "Мне портит мой дневник, мое отношение к нему, то, что его читают. Попрошу не читать его" (Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. М., 1992. Т. 57. С. 4).
У Достоевского дневник возведен в ранг особого литературного жанра в "Дневнике писателя". В этом периодическом издании (или моножурнале) составляемом одним человеком, Достоевский считал невозможным писать о чем-то исключительно своем и личном, хотя "Дневник" просто пропитан полемикой и насквозь диалогичен, а в последние годы жизни (1880-1881) он по форме максимально приближается к реальным дневниковым записям *.
* Конечно, в этот дневник не попадают такие разделы его записей сугубо личного характера, как "Отметки припадков", "Дневник лечения в Змее", "Заметки <в основном, о виденном во сне>", "Прочесть", "Pro memoria" или "Текущее". Еще в 1864-1865 гг. Достоевский набрасывает в рабочей тетради план оригинального ежемесячного издания, который собирается издавать единолично под названием "Записная книга"; другое предположительное название - "Дневник литератора" (Дневник писателя. 1873 // Достоевский Ф.М. Собр. соч. В 15 т. СПб., 1994. Т. 12. С. 284-286). "Это будет дневник в буквальном смысле слова, отчет о действительно выжитых в каждый месяц впечатлениях, отчетов о виденном, слышанном и прочитанном" (Дневник писателя. 1876 // Достоевский Ф.М. Собр. соч. В 15 т. СПб., 1994. Т. 13. С. 412). "Дневник писателя", печатавшийся в 1873, в "Гражданине", состоит из 16 частей, оформленных как отдельные статьи, но уже следующий за ним "Дневник писателя. 1876 [года]" представляет собой ежемесячное издание, поступавшее в продажу в последних числах месяца, в каждом из выпусков которого можно отыскать свободные переходы от очерка к фельетону, от мемуаров к публицистике и от анекдота к рассказу.
Вообще-то Достоевский являет собой яркую противоположность Толстому - в том, как он не любил вести регулярныес однотипные записи, какая это была для него обременительная форма. Его характерная манера предварительной фиксации мысли (или "выдумывания планов", как он сам называл ее) описана Л.М. Розенблюм:
"Известно, что Достоевский <.. .> обычно пользовался не одной, а двумя или даже несколькими тетрадями одновременно и, кроме того, нередко делал заметки на отдельных листах. Но и при заполнении одной тетради он часто писал не подряд, а раскрывал ее на любой странице, как бы торопясь зафиксировать новую мысль, образ или ситуацию <.. .> Сам Достоевский, по-видимому, ориентировался в своих записях достаточно свободно; иногда он оставлял ссылки на те страницы, к которым собирался обратиться при написании главы или сцены" *.
* Розенблюм Л.М. Творческие дневники Достоевского. М., 1981. С. 7.
В записных книжках и тетрадях Достоевский гораздо более "неприбран", нежели в дневниках: нередко встречаются повторы одной и той же мысли, порой без каких-либо содержательных и стилистических изменений:
"Достоевский старается уяснить свою мысль до конца, вновь и вновь прописывая ее на страницах записных книжек, которые, наряду с пером и чернилами, являются для него необходимым рабочим инструментом писательской профессии. Он работает в режиме стенографии, стремясь поспеть за ходом мысли" *.
* Фокин П. "Неприбранный" классик // Достоевский Ф.М. Записные книжки. М., 2000. С. 8.
Андрей Белый, еще только собиравшийся (в 1912 г.) отдавать в печать свою переписку с Блоком, пишет о ней в опубликованных через десять лет (после смерти Блока) "Воспоминаниях", как бы полностью отстраняясь от себя самого - иначе можно было бы назвать его слова просто нескромными:
"Часть [переписки], я думаю, могла бы скоро появиться в свет, она носит менее всего личный характер, скорее содержание ее - литература, философия, мистика и "чаяния" молодых символистов того времени. Это блестящий интимный дневник эпохи. Такова переписка этих поэтов. Она блестяща. Мысль бьет здесь ключом" *.
* Андрей Белый в воспоминаниях современников. М., 1980. Т. 1. С. 215.
К пред-тексту вплотную примыкают также и мемуары, и воспоминания - о ком-то или о чем-то существенном, выступающем из прошлого как безусловный и важный для автора объект, с несомненными возвращениями в памяти к этому (не только на один день назад, как чаще всего бывает в дневнике, но иногда на много-много лет), с неизбежными при этом потерями и приобретениями смысла - текст оказывается частично документальным, а частично художественным, иногда независимо от воли автора, но порой автор вполне трезво отдает себе в этом отчет.

Сейчас мемуары и воспоминания выступают практическими синонимами, но раньше, например, в XVIII веке, русским эквивалентом французскому  "memoires" служили "записки" как соответствующая калька с французского *. Да и Пушкин, употребляя в своем русском тексте это слово именно в латинском написании, имел в виду, разумеется, не наше теперешнее его значение (во всяком случае, не только его), а прежде всего записи в дневник для памяти, или просто ежедневник. (В пушкинском словаре вообще нет слова "мемуары", а есть такая его русификация, как "меморий").

* Колядич Т.М. Воспоминания писателей. Проблемы поэтики жанра. М., 1998. С. 41.
Из его многими цитировавшегося письма к Вяземскому 1825 года:
"Писать свои "memoires" заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать - можно; быть искренним - невозможность физическая. Перо иногда остановится как с разбега перед пропастью - на том, что посторонний прочел бы равнодушно" *.
* Пушкин А.С. Собр. соч. М.-Л., 1950. Т. X. С. 180.
Уже позднее В.Г. Белинский во "Взгляде на русскую литературу 1846 года" сформулировал следующее положение ("более оптимистическое", чем у Пушкина):
"Самые мемуары, совершенно чуждые всякого вымысла <...>, если они мастерски написаны, составляют как бы последнюю грань в области романа, замыкая ее собою".
Но на эту же тему стоит указать и прямо противоположное мнение, тоже парадоксальное, но уже не пафосно-оптимистическое, как у Белинского, а скептическое, нарочито пренебрежительное по отношению к мемуарам и к самим их составителям - мнение набоковского рассказчика из рассказа "Быль и убыль". Мемуаристы представлены Набоковым как люди, "у которых не довольно воображения, чтобы сочинять романы, и не достает памяти, чтобы писать правду" *.
* Набоков В. Быль и убыль. М., 2001. С. 201.
С довольно большой натяжкой к пред-тексту можно отнести афоризмы, изречения, максимы, разного рода остроумные "mot", парадоксы (Ларошфуко, Лабрюйера, Шамфора, Вольтера, Шопенгауэра и других, привыкших изящно выражать свою мысль), т.е. родившиеся сами собой, по тому или иному конкретному случаю перлы, а также специально придуманные высказывания, с расчетом на привлечение внимания избранного круга современников и потомков (первоначально, возможно, родившиеся в застолье или в светском кругу, т.е. относящиеся к речевому жанру). Определенная натяжка при включении подобного рода текстов в данную рубрику вызвана тем, что, с одной стороны, это безусловно устоявшийся литературный жанр, вовсе не дневникового характера (такова в целом "Старая записная книжка" П.А. Вяземского - собрание анекдотов в их старинном значении, т.е. законченных сюжетов, готовых для краткого блестящего изложения, например, устного рассказа в узком кругу).

У афористической прозы явное родство с жанром речевым (точнее было бы первородство числить именно за последним), который рассчитан не только на то, чтобы информировать, но чтобы позабавить и развлечь собеседников (это аристотелевские "речи на пиру, в симпозиуме"). В XIX веке такой жанр, собственно, и назывался анекдотом. Вяземский справедливо писал (имея в виду именно такие тексты):

"Я большой Фома неверный в отношении к анекдотам. Люблю слушать и читать их, когда они хорошо пересказаны; но не доверяю им до законной пробы. Анекдоты, даже и настоящие, часто оказываются не без лигатуры * и лживого чекана. Анекдотисты, когда и не лгут, редко придерживаются буквальной и математической верности" **.
* По-видимому, под этим словом он имеет в виду совмещение смыслов. - М.М.

** Вяземский П.А. Старая записная книжка. М., 2000. С. 88.

Искусственность, художественная созданность, преднамеренность и "рукотворность" поделок подобного рода афористических текстов, конечно, весьма серьезное препятствие для зачисления их в класс пред-текстов и "обыденной литературы", но сам искусственный умысел в них может быть и минимален. Нельзя полностью отказать бытовой или обыденной литературе (как и речевым жанрам, с которыми она смыкается) в эстетическом начале.
* * *
Вернемся к теме дневников. Дневник не писателя, а, скажем, художника, как в случае "Дневника" Павла Филонова * - это уже в какой-то степени просто наивный дневник **. Блокноты, черновики и другие подготовительные материалы самих писателей по этому показателю заключают в себе более непосредственные свидетельства жизни человека, чем их дневники, что приближает подобные материалы к записным книжкам. Таковы, по сути, "Записные книжки" А. Платонова ***. Походят на них и "Записные книжки" Е. Замятина - записи в них делались "в первой попавшейся под руку" книжке, вперемешку, на любом свободном месте и без указания дат **** (что повторяет манеру работы с книжками у Достоевского).
* Филонов П.Н. Дневник. СПб., 2000.

** Подробнее в: Михеев М. Три подхода к ругательствам в дневниках и записных книжках: официальный (Филонов), интеллигентский (Пришвин) и народный (Платонов) // "Страна философов" Андрея Платонова: Проблемы творчества. М., 2003.

*** Платонов А.П. Записные книжки. М., 2000.

**** Замятин Е.И. Записные книжки. М., 2001.

Но вот ведший дневники более 60 лет в своей жизни В.И. Вернадский в одном месте своих "Дневников" 1920 г. *, будучи в Крыму, касается очень важного для него вопроса - выбора наиболее подходящей для выражения мысли литературной формы. Отталкиваясь от "Максим" Ларошфуко, которые он в то время читает, Вернадский неожиданно приходит к выводу, что оптимальной для его собственной мысли, наиболее привлекательной для него является не форма дневника, а просто бессистемная фиксация впечатлений и актов рефлексии над ними (нечто вроде потока сознания, хотя он не употребляет этого термина). Имея в виду как бы вневременные "Мысли" Паскаля и "Опыты" Монтеня и подобную литературу, он отмечает для себя в дневнике следующее: (2/15 марта 1920)
"С молодости меня привлекает форма изложения своих мыслей в виде кратких изречений, свободных набросков и отдельных, более длинных, но отрывочных размышлений. Я не раз пробовал это делать, но бросал, так как убеждался, как трудно уловить мысль, уложить ее так, чтобы это удовлетворяло; наконец, поднималась критика того, что стоит ли это записывать... Чередование тем и форм без всякого порядка казалось мне отвечающим естественному ходу мыслей живого думающего человека. Такая форма лучше дневника - особенно если она идет без системы, а так или иначе подобрано то, что казалось данной личности важным и нужным сказать человечеству, внести в мировую литературу".

Вернадский В.И. Дневники. 1917-1921. Кн.1, 2. Киев, 1994, 1997.

Дневник, конечно, уже по своей форме привязан к хронологии и к внешнему контексту жизни человека, являясь неким продолжением его тела *. Вернадскому, как мы видим, хотелось бы максимально отвлечься, освободиться от этого навязываемого самой жизнью контекста, как от некой внешней оболочки, чтобы фиксировать только результаты работы духа, как бы сознания в чистом виде, вне времени, пространства и ограниченности собственным телом.
* Типично "дневниковым" продолжением можно считать, во-первых, описание того, что и где человек в данный день ел, какая была погода, как он себя чувствовал, сколько гулял, у кого был с визитами (с кем встречался и беседовал), что читал, сколько заплатил (за то или другое) и т.п. Таков, в целом, "Дневник для Стеллы" Д. Свифта (ср.: Ингер А.Г. Свифт и его "Дневник для Стеллы" // Свифт Д. Дневник для Стеллы. М., 1981. С. 516). Тут, впрочем, солидную долю текста составляют остроумные замечания, а усилия автора в значительной мере направлены на то, чтобы сделать чтение занимательным для адресата (парадоксально, что возможным адресатом выступал и сам автор).
Формально от дневника требуется по крайней мере датирование записей. Но записи могут вестись и совсем без дат (как мы видим, у Замятина, Платонова, Достоевского, и уж заведомо без фиксации места их возникновения), а просто по мере прихода их в голову, или даже подаваться читателю в специально перетасованном виде, как у В. Розанова, что представляет собой особого рода художественный изыск.

Так, например, вне зависимости от хронологии организованы "Записи и выписки" М.Л. Гаспарова, формально выстроенные по алфавиту в соответствии со списком ключевых слов, пронизывающим каждую из записей (или же в соответствии с некими девизами, ключевыми выражениями из них). Это напоминает дополнительное указание на тему в структуре письма электронной почты, а также построение художественного текста, располагаемого иногда в соответствии со структурой словарных статей (ср. "Хазарский словарь" М. Павича).

И действительно, часто нам совершенно не важно, под каким числом, скажем, в дневнике Пришвина стоит та или другая запись (если это не "фенологические заметки"). Дневник оказывается словно стоящим вне времени и пространства. (Это то, к чему, кажется, и стремился Вернадский.) Мысль Пришвина, Вернадского или Гаспарова часто движется во вневременном направлении. Она отталкивается от какого-то конкретного факта, идет к аналогиям с известными фактами и сюжетами из собственной биографии, к обобщениям и предположениям на более широкой основе. Часто из такого микротекстового фрагмента в дневнике рождается емкий и выразительный художественный образ, порой возникает даже нечто вроде притчи.

С. Семенова склонна, например, и в пришвинских дневниках видеть "классически афористическую прозу", со всей палитрой малых жанров последней:

"...Афористическая проза включает в себя вовсе не одни афоризмы, как можно предположить по названию, а целые слои малых художественных форм, таких как сценка или диалог, списанные с натуры, портрет, картина природы, свободное размышление, небольшое философско-поэтическое эссе и, наконец, собственно афоризмы" *.
* Семенова С.Г. "Жизнь, пробившая себе путь к вечности...". М. Пришвин-мыслитель // Человек. 2001. № 1. С. 166.
На мой взгляд, у Пришвина собственно афоризмов, т.е. всплесков изящного, специально отточенного остроумия не так уж много. Афоризмы иногда появляются в его дневнике, но служат, как правило, завершением какого-то рассуждения или целой их цепи. Скорее, все-таки, более характерный именно для его манеры выражения малый жанр следует признать размышлениями по (тому или иному) поводу, зарисовками с натуры, пробами пера и подступами к художественной прозе (к той сказке, которую он пытался писать всю жизнь).

К обыденной литературе и пред-тексту бесспорно надо отнести также незамысловатую фиксацию услышанного, те или иные случаи из жизни, записки на манжетах, наивные дневники (дневники литературно неискушенных авторов) и вообще сколько-нибудь этнографически ценные материалы. Именно сейчас интерес к подобной литературе значительно растет.

Интересна в этой связи публикация дневника простого врача из Рыбинска (К.А. Ливанова), значительную часть которого составляют записи чужих слов. Сравним такое, например, обращение к нему пациентки: (16 сент. 1926)

"Революция несчастная! Вот с нее и хвораю... только уж вам и говорю, потому мы считаем вас не за человека, а как бы за ангела"  *.
* Ливанов К.А. Без Бога // Знамя. 2002. №1. С. 167.
У Льва Толстого записная книжка 1879 г. заполнена услышанными от олонецкого сказителя В.П. Щеголенка легендами и словарными записями. Подобного рода записям отведена специальная рубрика и в его книге "Язык", с фиксацией народных выражений, а иногда с приводимыми толкованиями их смысла:
"Удоволить - удовлетворить; Похоронка - место, куда прячут; Вперед не чухайся; Народ мляв; Часы. с перечасьем; 'Люди беззаступные; Дощупаюсь правды; Загвоздишь память; Улюбилась с ним; Колесами до земли не достает; В три руки хлебаем; Кости некому прихоронить: Выхмыльнул; Ухмылил; Домышлялся <...> Поустали твои резвы ноженьки во б. <?> пути-дороженьке, примахались руки, прикачалась головушка, призасмягли уста. # Ты зайди <в> домишечко питейное, выпей чару зелена вина, а другую похмельную..."  *.
* Толстой Л.Н. Записные книжки. М., 2000. С. 78-103. (Здесь и далее знак # служит для обозначения опущенного абзацного отступа в цитате.)
И у Достоевского в его сибирских тетрадях (от начала 1850-х до 1860-х годов) - записи фольклора, услышанного на каторге и в ссылке. Они пронумерованы (всего 486 записей) и легко читаются (были им аккуратно переписаны), в отличие от его поздних записей, о которых уже было сказано выше.

Обычно записи этнографического (и лингвистического) характера носят периферийный характер внутри дневника (А.М. Ремизов, например, регулярно помещает в конец своих дневниковых тетрадей перечни услышанных им слов, выражений, выписываемых из разных мест объ явлений и частушек), иногда этим материалам отводится специальное место, выделяются какие-то отдельные тетради (возможно, именно та ким образом Солженицын собирал "Словарь русского языкового расширения").

К пред-тексту безусловно относится и так называемая "домашняя письменность" (термин П.М. Бицилли) - т.е. блокноты, записи на память, стихотворные посвящения, поздравления, семейные книжки, девизы, шутки на случай - и все, что так или иначе отражает жизнь данного близкого дружеского круга *. Сюда же попадают уже упомянутые наивные дневники и наивная литература.

* Коркина Е.Б. От составителя // Цветаева М. Неизданное. Семья. История в письмах. М., 1999. С. 6.
Здесь можно назвать тексты, в которых, например, отсутствует членение на предложения, а заглавные со строчными буквами одинаковы, точка вовсе не употребляется, единственным знаком препинания служит запятая, тексты с явным преобладанием сочинительной связи и с полным отсутствием подчинительных предложений (как в автобиографии Ф.А. Виноградова, окончившего 3 класса церковно-приходской школы) *.
* Виноградов Ф.А. "Ну теперь, барышни, пройдемте по гулянию... " //  Живая старина. М., 2000. № 4. С. 5.
Выборки из интересного "Дневника-рукописи" опубликованы в журнале "Исторический архив". Так его назвал составитель, некий Ф.Е. Ширнов. Рукопись представляет собой вручную переплетенную книгу более чем в тысячу страниц, которая начинается описанием появления автора на свет. Она включает в себя "расказы" (с одним "с" в авторской орфографии), изложенные то ли с чужих слов, то ли своего собственного сочинения, а также некие явно специально придуманные автором истории. Здесь дневник выступает уже не просто хранилищем фактов, а в качестве своего рода катализатора мысли, некоего основания творческой фантазии его создателя (и, безусловно, своеобразного мыслимого "памятника самому себе") *. Комментатор опубликованных отрывков замечает:
"Федор Ефимович талантливый рассказчик, но писатель - «первобытный», малограмотный, великолепно невежественный. В его рукописи говорят корни слов, отделенные от приставок, царит головоломный синтаксис, а слова «солнце» и «сердце» не склоняются... Такие тексты - граница, разделяющая обыденность и творчество, то есть та самая зона, по М.М. Бахтину, которая порождает все новые и новые вопросы и тем самым преобразует объект исследования"  **.
* Коряковская Н.М. История вне факта и события. Из дневника Ф.Е. Ширнова 1932-1938 гг. // Исторический архив. 2001. №1.

** Там же. С. 30, 28.

Здесь важна, вероятно, и постоянная потребность человека переписывать, переделывать свой текст.

Автор этого дневника родился в Литве, в семье русских крестьян-переселенцев. Эпиграфом к своему труду он поставил (почти по Пруткову) "Хотелось, чтоб cue бесмертно было". Один экземпляр его грандиозной рукописи якобы был отослан самому Сталину, а на последней, 1058-й, странице сохранившегося у автора экземпляра нарисован гроб, украшенный флажками с надписью по всему торцу: "СТАЛИН. Ты родной для нас всех". При этом комментатор замечает, что вряд ли автор вкладывал в это какой-то двойной смысл. Запись за 1938-й - последний год ведения дневника: "Живи наш Сталин столько лет, сколько будет существовать мир и человек" *. Очевидно, сам Сталин сделался адресатом этого труда всей жизни только в какой-то момент (может быть, уже перед смертью автора), а до этого дневник велся для самого себя, для близких и друзей, может быть, потомков. Вариантов конкретного адресата, кому предназначается дневниковая запись, бесконечно много, как и самих поводов для внесения записи. Чаще всего адресат (как и повод) бывает только предполагаемым, гипотетическим **.

* Там же. С. 52.

** Подробнее в: Михеев М. Интертекст на основе пред-текста (дневники, записные книжки, черновики, воспоминания, письма и т.п.) // Когнитивное моделирование в лингвистике. Сборник докладов Международной конференции. Варна, 2003.

Представляется, что к пред-тексту должны быть отнесены и письма. Вообще, как мне кажется, возможно было бы привязать весь жанр пред-текста (или дневниковой прозы) к жанру эпистолярному, если не генетически, то по крайней мере типологически.

Так, например, известный пушкинский идеал - сама "прелесть, красота и задушевность" (или "гений чистой красоты"), Анна Петровна Полторацкая, в замужестве Керн, в 1820 г., будучи с мужем во Пскове (за четыре года до встречи там с Пушкиным) начинает вести "дневник для отдохновения" на французском языке, адресуя его своей тетке, двоюродной сестре отца, или "лучшему из друзей", как она называет Феодосию Полторацкую (дневник был опубликован лишь через 100 лет, в 1929-м). В дневнике жалобы на безрадостность существования чередуются с зарисовками быта и выписками из прочитанных книг. Намеренно избранный здесь французский язык публикаторы объясняют тем, что грозный муж будто знал его плохо и на нем не читал. Но и в следующий раз, через 40 лет, уже в 1861-м, будучи второй раз замужем, теперь за человеком любимым, хотя и много моложе себя, Марковым-Виноградским, Анна Петровна вновь прибегает к жанру дневника, адресованного конкретному лицу. Этот дневник в письмах назван ею "Рассказы о жизни в Петербурге". В нем описываются известные студенческие волнения того времени в столице. Дневник написан уже по-русски, но из-за своей политической остроты смог увидеть свет только через полвека, в 1908-м (да и то с цензурными купюрами). Рассказы написаны в форме писем, обращенных к реальному лицу (на этот раз - С.Н. Цвету, после его отъезда из Петербурга: "для сообщения ему или пересылки, если возможность представится"). Анна Петровна в форме писем писала и собственно воспоминания (начав с воспоминаний о Пушкине), для которых адресатом (скрытым за инициалами "Е.Н.") была некая поэтесса Е.Н. Пучкова, вдохновившая ее на эту работу, а напечатал воспоминания П.В. Анненков *. Иными словами, автор дневника частенько нуждается пускай в фиктивном, но адресате.

* Керн (Маркова-Виноградская) А.П. Воспоминания. Дневники. Переписка. М., 1989.
Неизбежно возникает и вопрос об использовании особенного языка для фиксации дневниковых записей, т.е. о криптографировании текста. Можно вспомнить дневник Леонардо да Винчи, написанный специально разработанным шифром. Вот уж действительно идеал пред-текста со своей совершенно "точечной" аудиторией! Иной вариант -"Дневник 1867 года" А.Г. Достоевской, оригинал которого сохранился в стенографической записи, но оставался доступным (для расшифровки) практически только ей самой *.
* Дневник А.Г. Достоевской как историко-литературный источник / Послесловие С.В. Житомирской // Достоевская А.Г. Дневник 1876 года. М., 1993.
Как мне представляется, родство дневникового жанра и эпистолярного очевидно, по крайней мере заметна взаимопереходность дневника и писем. Пока автору еще важен адресат, хотя бы как предлог, он в дневнике сохраняется, пускай формально, но поскольку говоримое осознается как значимое и ценное не только для самого себя, но и для широкого круга лиц, в процессе про-говаривания, пере-читывания написанного, предназначение текста может быть пересмотрено, и он, помимо первоначального своего получателя, идет уже "под копирку", для многих. (Практику написания "серийных" писем можно встретить у А. Ахматовой, А. Цветаевой и др.) Следует учитывать и прямо противоположное устремление автора - писать письмо только одному адресату, как в переписке Б. Пастернака, который, как известно, вообще не оставил после себя ни дневника, ни записных книжек, а обычно тратил все содержание "обыденной жизни", изливая его в письмах своим близким, конкретным адресатам.

При этом возникает вопрос: как изложение одних и тех же фактов, но разным адресатам по-разному влияет на освещение тех же событий автором? (Не является ли порой их изложение одному - непреодолимым препятствием для того, чтобы повторять то же самое еще и другому?) Или, наоборот, является ли уже хотя бы однократное "сложение в текст" определенных фактов тем непреодолимым препятствием, через которое человек бывает не в силах переступить, как бы "зацикливаясь" на своем тексте и уже только так (а не иначе) всегда в дальнейшем излагая данное событие?

Записи и пересказы собственных снов, скорее всего, следует отнести к пред-текстам. Это было свойственно таким известным деятелям культуры, как Ф. Кафка, С. Дали, А. Эфрон, Г. Грин, Д. Самойлов, А. Ремизов и многим другим.

А. Ремизов в зрелом возрасте вел специальные дневники снов, которые занимали чуть ли не равноправное место с дневниками его реальной жизни *. Интересно, что сны в таком случае начинали активно вторгаться в жизнь бодрствующего сознания. Но помимо издания собственных снов в форме книг ("Мартын Задека" и др.). Ремизов еще и увлеченно пересказывал свои сны окружающим. 3. Шаховская пишет о том, как Ходасевич (правда, не упоминая его имени) однажды высказал Ремизову свое неудовольствие, строго запретив рассказывать про сны, в которых Ремизов его видел: "И помните, чтобы я не появлялся в смешном виде в ваших снах!" - после чего, действительно, как будто из "снов" Ремизова Ходасевич исчез **.

* Ремизов А.М. Дневник 1917-1921 / Вступ. ст. и коммент. А.М. Грачевой // Минувшее. № 16. М. -СПб., 1994. С. 411.

** Шаховская 3. В поисках Набокова. М., 1991. С. 128. Она считала, что "чем беззащитнее и преданнее был ему [Ремизову] человек, тем больше А.М. над ним издевался [при пересказе своих снов], - а тех, кто отказывался быть его жертвой, боялся и с ними считался" (там же).

К снам примыкают также притчи и вообще всякие истории с двойным дном, предназначенные для соотнесения с иной реальностью (иногда и прямо употребляющиеся для прорицаний и гаданий о будущем). Вот запись одного такого характерного сна из рабочего блокнота Е. Замятина:
"Будто вечером приговорили, утром рубят мне голову. Больно, но не очень. А главное - к утру она опять вырастает, и опять ее рубят. Так каждый день. Но однажды утром узнаю: сегодня уж не голову будут рубить нам (я не один, не знаю - кто еще), а четвертуют. И тогда вот только стало страшно" *.
* Замятин Е.И. Записные книжки. М., 2001. С. 83. Издатель в предисловии оговаривает, что писал Замятин в отрывных блокнотах и без хронологической последовательности, беря первый попавшийся из блокнотов (там же. С. 8). Это уже никак не дневник, а именно подсобные материалы для творчества. В данной связи возникает интересная проблема для исследования: при каких вообще условиях излагаемое "впрямую" в тексте приобретает переносный, дополнительный смысл?
К пред-тексту можно также причислить исповедь и покаяние, где цель - попытка разобраться в своих собственных поступках и чувствах перед людьми или "перед Богом" (как было, по крайней мере, у таких "глыб" этого жанра, как Руссо и Л. Толстой). В сущности, эти тексты оказываются опять-таки насквозь "художественными" и разграничить их с беллетристикой бывает непросто.

Помимо названного сюда следует отнести и такой специфический литературный жанр, который называется разговорами с самим собой -"Soliloqia" у Августина; сюда же причислим заведенный Львом Толстым в 1910-м, перед смертью, "Дневник для одного себя"; или дневники Кафки ("Tagebuecher"), которые вообще, как известно, были предназначены автором к уничтожению после смерти, но сохранились и были изданы волей душеприказчика Кафки М. Брода. Подобное "своеволие" издателя можно, конечно, осуждать, но мне ближе позиция Д. Самойлова, который писал (уже в своем дневнике, по поводу отношения Н. Заболоцкого к книгам перед смертью):

"Заболоцкий знал [что должен скоро умереть] и готовился заранее. Готовился так, как все люди, которые свой способ жить называют: работа. Один старый плотник, настоящий мастер, сказал мне: «Вот дострою этот дом и помру». И Заболоцкий достраивал свой дом. Собрал все стихи в большой том и все, что казалось ему лишним, отбросил. Достраивал дом и готов был умереть. Я думаю, что живые в этом вопросе не должны полностью считаться с поэтом. Когда он умер, нужно издавать все, что осталось. Насколько меньше было бы Пушкина, если бы пропали для нас его заметки, строки, неоконченные стихи - все, что осталось помимо «достроенного дома»"  *.
* День с Заболоцким // Самойлов Д. Перебирая наши даты. М., 2000. С. 331-332.
Еще более замкнут на самого себя, автора текста, так называемый "Камер-фурьерский журнал" В. Ходасевича (велся автором с 1922 по 1939 г.), само название которого является стилизацией существовавших при российском императорском дворе, начиная с 1695 г., записей о здоровье членов царской семьи, об их помолвках, браках, официальных церемониях с их присутствием и о других фактах "светской хроники", но и одновременно - в случае Ходасевича - очевидной самопародией. (Ходасевич тем самым относится к самому себе как к царственной персоне, любое действие которой заслуживает быть занесенным в анналы истории, но, с другой стороны, сам же униженно разыгрывает должность своего бытописателя, некоего безымянного камер-фурьера.)

Обыкновенно в таком "журнале" личность самого хрониста, создающего документ для "парадной" истории, отсутствует. Ходасевич максимально самоустраняется, выступая лишь как бесстрастный хроникер: читать эту книгу, не зная окружающего контекста и не соотнося ее с какими-то другими источниками, совершенно невозможно. В то время как исходно камер-фурьерский журнал обращен вовне, у Ходасевича он обращается как раз исключительно к самому себе. Так, например, событие апреля 1932 года, когда от автора уходит его жена, Н. Берберова, отражается лишь одной скупой строчкой: "Нинок ушел". А если мы заглянем в книгу самой Берберовой "Курсив мой", то об этом драматическом событии в их жизни рассказано достаточно подробно. Она описывает характерные детали, в частности, что очень боялась, когда они сняли именно эту квартиру в Париже, потому что квартира была высоко, на 4 этаже, и Ходасевич, провожая ее, стоял возле окна и смотрел на ее отъезд, буквально вцепившись руками в подоконник; она откровенно боялась, что он может покончить с собой, выбросившись из окна. А накануне их расставания он сказал ей на кухне "милую" фразу: "Не открыть ли газик?" * Здесь только уменьшительный суффикс из пересказа одного из участников перекликается с передачей его же слов у другого.

* Демидова О.P. О камер-фурьерских журналах и о журнале Ходасевича // Ходасевич В.Ф. Камер-фурьерский журнал. М., 2002. С. 18-19.
По относительной "пустоте содержания" формализованный таким образом "камер-фурьерский" журнал можно соотнести с так называемыми "расходными книгами" (или книжками "расходных записей"). Иным исследователям даже эти записи способны рассказать весьма многое.

Можно отнести к пред-текстам автобиографическую прозу писателя, а особенно прозу поэта, например, такого, как М. Цветаева. По мнению А. Саакянц, "вся, без исключения, ее проза имеет автобиографический характер... представля[я] собой не что иное, как лирический дневник, - иначе М[арина] И[вановна] писать не умела - и не хотела" *.

* Саакянц А. Проза поэта / Коммент. // Цветаева М. Собр. соч. В 7 т. М., 1994. Т. 4. С. 630-631.
Уместно процитировать призыв Цветаевой вообще ко всем пишущим (из предисловия к сборнику "Из двух книг"):
"И мне хочется крикнуть всем еще живым: "Пишите, пишите больше! Закрепляйте каждое мгновенье, каждый жест, каждый вздох! Но не только жест - и форму руки, его кинувшей; не только вздох - и вырез губ, с которых он, легкий, слетел. # Не презирайте "внешнего". Цвет ваших глаз так же важен, как их выражение; обивка дивана - не менее слов, на нем сказанных. Записывайте точнее. Нет ничего не важного! <. ..># <...>- все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души" *.
* Там же. С. 635.
Итак, дневниковая проза - это остающееся после человека тело его души, по свидетельствам которого исследователи когда-нибудь смогут воссоздать автора.

К дневниковой прозе я бы отнес еще и записки разного рода очевидцев из мертвых домов, "подполий" и застенков, целью каковых является рассказать (и доказать), как всё было в действительности в мире замкнутого, закрытого для читателя авторского сознания, "здесь и теперь", - чтобы донести весть, может быть, только как письмо в бутылке, когда автора уже не будет или когда ему уже никто не сумеет помешать высказаться. Сюда же отнесем предсмертные записи ("Посмертные записки" назвал свое произведение К. Леонтьев), "Записки покойника" М. Булгакова или "Замогильные записки" Шатобриана.

Шатобриан, правда, задолго до смерти продал право на издание этого произведения одному издательству, а само издательство, в свою очередь, через какое-то время уступило права другому; причем отрывки из мемуаров, с ведома самого Шатобриана, публиковались еще и при его жизни *.

* Мильчина В.А. Ф.Р. де Шатобриан. Замогильные записки // Вопр. литературы. 1991. №3. С. 169-172.
Кажется, в тот же разряд пред-текстов должны попасть и совсем иного рода признания - следственные показания и протоколы допросов. В них, правда, установка на сообщение сокровенной информации теснейшим образом соприкасается с прямо противоположной - с сокрытием правды как тайны от следствия *. Здесь мы снова сталкиваемся с проблемой криптографирования написанного. По поводу возможности восстановить правду из такого рода текстов существуют противоположные мнения. Так, М.О. Чудакова категорически заявляет по поводу дневников в XX веке, что "в общественном сознании современников-соотечественников документы уже не были реальными памятниками культуры - они воспринимались по большей части как потенциальные вещественные доказательства, свидетельствовавшие не в пользу их владельцев" **.
* Cм. напр., протоколы допросов Д.И. Хармса, А.В. Туфанова, А.И. Введенского и др. // Мальский И. Разгром ОБЭРИУ: материалы следственного дела // Октябрь. 1992. №11. С. 169-188.

** Чудакова М.О. Архивы в современной культуре // Наше наследие. М., 1988. № 3. с. 143-144.

Вот и H.A. Богомолов отмечает, что расцвет дневника как жанра наблюдался лишь в конце XIX и начале XX века, а "со второй половины 20-х годов проблема дневниковости практически теряет свое значение"  *. С другой стороны, в литературоведении уже существует целое направление, занимающееся выяснением "проговорок", т.е. того, что в реальности для автора существенно, в отличие от того, что написано им явно (это так называемая "уликовая парадигма" К. Гинзбурга или "поэтика неостранения" О. Меерсон).
* Богомолов H.A. Дневники в русской культуре начала XX века // Богомолов H.A. Русская литература первой трети XX века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999. С. 211.
Если принять, что только в записной книжке, перед самим собой, автор наиболее откровенно раскрывается (поскольку тогда и пишет своим собственным "природным" языком, в котором могут встречаться, в частности, описания сцен, неприемлемых для печати - дневники В. Брюсова, А.С. Суворина и др., - или даже матерные выражения), то изложение той же самой мысли, но уже в дневнике - для хоть и минимальной, но предусмотренной заранее аудитории, тем более в художественном тексте или любой статье для печати будет заведомо более "причесанным" текстом, т.е. произведением уже не вполне искренним, вариантом так или иначе приноравливаемым к читателю, к его мнениям, ценностным установкам, с естественным для автора желанием не обидеть кого-то, не задеть, сгладить острые углы. Совершенно самостоятельной задачей было бы сравнить между собой явные случаи "двуличности" человека, когда одно и то же свое отношение он выражает по-разному.

Например, Брюсов в дневниковых записях конца сентября 1900 г. вполне солидарен с цитируемым им мнением Бальмонта о Бунине: "Бунин, может быть, был когда-то умен, но теперь он груб, пошл и нагл"  *. Но в опубликованной несколько позже критической статье ("Среди стихов...") Брюсов свое откровенное неприятие бунинской поэтики следующим образом "объективирует", смягчает, приводя к печатной форме: "... г. Бунин неожиданно переходит на новую дорогу. Он перенимает темы парнасцев и первых декадентов. Это не случайное явление. Оно показывает, что и новое искусство способно на «вульгаризацию», что ему суждено перейти не только на вывески и плакаты, но и в обиход текущей журнальной литературы".

* Здесь и далее цит. по: Богомолов H.A. Указ. соч. С. 269.
Было еще интереснее понаблюдать, как тот же Брюсов в своем дневнике после 1920 г., когда он вступил в РКП(б) и начал работать в самых разных государственных организациях (от Наркомпроса, Книжной палаты, Моссовета вплоть до главного управления коннозаводства), решал вопросы свободы совести. Известно, что ему приходилось участвовать, например, в таких акциях, как чистка преподавательского состава МГУ, проводимая большевиками, в результате которой многие старые профессора были уволены ввиду их "общественно-политических взглядов и идеалистического мировоззрения" *. Но, увы, к тому времени Брюсов уже давно не ведет дневник. (Интересна и другая проблема: что в сознании становится на место дневника при его фактическом самоисчерпании?) Было бы полезно сравнить дневники "жертв" 30-х годов с дневниками "палачей". Как одни и те же факты преломляются в сознании тех и других. Но провести такое сравнение вряд ли удастся, поскольку дневник характерен именно в позиции "жертвы", а для "палача" он выглядел бы нонсенсом (в таком случае, сам палач, вероятно, должен был бы чувствовать себя в каком-то отношении - жертвой).
* Там же. С. 285-286.
Логично отнести к пред-тексгу и дневниковой прозе такую вполне принятую литературную форму, как путевые заметки (или путевой журнал), т.е. описание курьезов и разных невидалей, встреченных автором по пути, где-то в заморских краях. Сюда могут быть отнесены такие сочинения как "Хождение за три моря" Афанасия Никитина, "Путешествие из Петербурга в Москву" Радищева (движимое уж явно не только "страноведческим" материалом, но в гораздо большей степени диссидентским и тираноборческим) или, скажем, "Путевые заметки Петра I", рассказывающие о достопримечательностях Амстердама и других городов.
* Отечественные записки (первоначально 1830 г.). М., 2001. №1.
Интересно, что в "Хождении за три моря" автор переходит с русского языка на иностранный, по крайней мере, в трех случаях: там, где приводится чья-то прямая речь; там, где он воспроизводит собственные молитвы (т.е. сакральные для него места); и там, где указывает цены на рабов и женщин в Индии или говорит, что в марте он говел постом вместе с бусурманами (не ел скоромного и с женкой связи не имел **). В комментариях В.П. Адриановой-Перетц замечено, что Афанасий частенько пользуется местным (персидским, арабским или тюркским) названием предмета вместо русского (гарип, кичирь, намаз), по-видимому, по самой привычности для себя именно такого наименования. Но иногда, пишет комментатор, целые отрывки текста приводятся путешественником на местном языке - это, наоборот, некоторая "зашифрованная" информация, - в частности, сведения об осуждаемых им нравственных понятиях черных женщин, идущих на сближение с "гарипами" (т.е. белыми людьми), или же "горячий возглас патриота, который на чужбине молится за устроение своей родины" и в то же время вспоминает с грустью, что там, на родине, далеко не все благополучно - "вельможи Русской земли несправедливы". От типичных книг паломников в святые земли книга Никитина, по мнению того же комментатора, отличается гораздо большим вниманием к биографическому моменту, к выражению личности автора, к эмоциональным оценкам и нравоучительным замечаниям, с постоянным сравнением "своего" и "чужого" **.
* Никитин А. Хождение за три моря. 1466-1472 гг. М. -Л., 1948. С. 19-20,62-63.

** Адрианова-Перетц В.П. Афанасий Никитин - путешественник-писатель // Там же. С. 112-113, 117.

Сюда же, вероятно, можно отнести и дневники байдарочных, туристских и альпинистских походов, которым отводится обычно отдельная рубрика (например, в электронной библиотеке М. Мошкова - http:// www.lib. ru). Практическая ценность подобных описаний в том, что они дают возможность подготовиться к походу заранее - закупить в нужном объеме продовольствие, использовать необходимое снаряжение, учесть режим движения транспортных средств на маршруте и преодолеть встречаемые препятствия с минимальными потерями. Особо важным в таком описании становится повторяющееся, т.е. типическое (например, описание прохождения какого-то порога на реке), в то время как уникальное (случившееся только раз, в конкретном времени и в конкретном месте) приобретает характер развлекательного момента в повествовании, курьеза, шутки.

Следует упомянуть и фенологические наблюдения, как, например, "Грачи прилетели" или "Солнце повернуло на весну", - которых много в дневнике Пришвина. Вообще характерный малый жанр внутри дневника - заметки о погоде, охоте и природе.

Кстати сказать, и заметки на полях (чужих) книг тоже, вероятно, следует включить в перечень пред-текста. Не говоря уже о том, что в обычных дневниках нередки отзывы о прочитанных сочинениях (некоторые дневники по большей части и состоят из них). Иногда собственно маргиналии могут играть в жизни человека очень важную роль.

Так, осуждению некоего А.П. Волынского при царице Анне Иоанновне, по мнению историка, в огромной степени способствовало то, что в найденной при обыске в его доме книге Юста Липсия с текстом о распутстве королевы Иоанны на полях было написано рукой самого Волынского: "Она! она!" Имелась в виду, очевидно, ныне царствующая Анна Иоанновна. Бедного Волынского в результате осудили, по обычаю того времени: вырезали язык, отсекли правую руку и голову, а детей выслали в Сибирь *.

* Курчатников А.В. Роковые годы России. Год 1740. Документы. Хроника. СПб., 1998.
Надо сказать, что в текстах дневникового и мемуарного характера могут встречаться экзотические вещи, инородные вкрапления - рисунки, схемы, чертежи, денежные расчеты (как у Пришвина) и др.

Вообще к пред-тексту можно отнести то, каким образом человек вступает в непосредственный диалог с миром - в той форме, в какой ему это кажется наиболее естественным. Впрочем, опять-таки не всегда: иногда автор как раз самообольщается и заблуждается по поводу формы, в которой он наиболее способен себя проявить и продемонстрировать свою значимость для окружающих (вспомним оценку художественного творчества Гонкуров и их дневников, а также то, что среди многотомного собрания сочинений К.И. Чуковского известным нам остается только один, вмещающий стихи, первоначально написанные для своих детей).

Следует, вероятно, рассмотреть здесь и весьма интересные вторжения в дневник чьих-то чужих голосов - как в намеренной передаче прямой и косвенной речи, так и в насильственной перемене авторства. Например, в дневнике Б.М. Эйхенбаума есть такие записи:

(28 сент. <1924>) "Вчера вечером был у Тынянова - с ним мне легко и хорошо. В сущности, только он и остался. Со всеми остальными трудно. От Томашевского отталкивает морально *". #

(31 окт.) "Сразу пришла старость - и я ее чувствую, несмотря на свои 38 лет. В душе стало сумрачно и тихо. Окружающее чуждо. Нет подъема и надежд. Ничего не жду. Неужели так и будет тянуться?"  **

[Однако что мы видим далее в том же дневнике? - Непосредственно вслед за этой записью идет следующая (уже без даты)]:
"Не смей писать таких заметок (мамина рука. - Прим. О.Б. Эйхенбаум" ***) [по-видимому, здесь перед нами приписка жены Эйхенбаума, вторгшейся в его заметки].
* Видимо, оттого, что он пьет. - М.М.
 
**  Такое "нытье" как определенный речевой жанр - само по себе для дневника весьма характерно. Человеку как бы сам бог велел поплакаться в таком месте перед самим собой и возможным читателем "в жилетку".

*** Эйхенбаум Б.М. Дневник. 1924 // Филологические записки. Вып. 11. Воронеж, 1998. С. 214-216.

Вероятно, к дневникам надо отнести и специально созданную в Интернете интерактивную среду, которая позволяет вести электронный личный дневник, "делая записи по желанию автора доступными для прочтения другим людям, - <в принципе> любым заинтересованным лицам или специально оговоренной автором группе читателей"  * - www.livejournal.com, а русскоязычные пользователи еще называют эту среду "ЖЖ").

* Горалик Л. Собранные листья // НЛО. 2002. № 2. С. 245.
Естественно, что ни один из перечисленных выше признаков текста, как и все они вместе взятые при этом не являются необходимыми и достаточными условиями для отнесения к данному жанру, т.е. к пред-тексту, пред-литературе или дневниковой прозе. Все они только поясняют и иллюстрируют расплывающиеся границы, указывают нам типы, которые так или иначе в него укладываются или же к нему примыкают. Исключений здесь заведомо больше, чем правил.

* * *

Возможны и иные подходы к изложению нашего предмета. Так, в фундаментальном описании жанра воспоминаний у Т.М. Колядич дневник и мемуары признаны равноправными разновидностями более общего мемуарного жанра *. Исследовательница указывает, что предшественниками мемуаров в античной традиции выступали анекдот и биография **. Обязательными признаками внешней организации мемуарного текста она считает "наличие ярко выраженного авторского начала, своеобразную систему пространственно-временных отношений, обусловленную использованием проспекции и ретроспекции, а также... наличие двух временных планов"  ***.

* Колядич Т.М. Воспоминания писателей. Проблемы поэтики жанра. М., 1998. С. 24.

** Там же. С. 51.

*** Там же. С. 37, со ссылкой на диссертацию: Галич А. Украинская писательская мемуаристика. 1991.

По мысли исследовательницы дневников О. Макаровой (высказанной в частной переписке), если рассматривать типологию дневников с точки зрения коммуникативного намерения автора, то на одном ее конце (А) следует поместить дневники и записные книжки, написанные исключительно для себя (впоследствии подобные записи или уничтожаются, или предназначаются для уничтожения, или специально зашифровываются, чтобы их не прочел посторонний, как у Леонардо). Но тогда на другом ее конце (Z) оказываются маскирующиеся под них же дневники-сенсации, которые часто снабжаются элементами литературной порнографии и заведомо рассчитаны на привлечение максимально широкого круга читателей.

Между двумя условными крайними точками (А и Z), в зависимости от числа людей, на которое текст рассчитан, находят себе место и остальные виды дневниковой прозы - либо написанные только для себя (для жены, своих детей или родителей), для своих знакомых, товарищей по партии, коллег по профессии, единомышленников, людей одной с автором веры, национальности и т.д., либо для всех и каждого, кого только это может заинтересовать.
 

Работа выполнена при поддержке РГНФ. Грант № 04-04-00097а.


 

Публикуется при любезном содействии журнала "Человек".

VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!
Октябрь 2004