N4, 1997
© М.В. Арапов
Гораций, "Наука и поэзия" (перевод М. Гаспарова)
М.В. Арапов
От
редакции журнала "Человек":
Мы уже привыкли ощущать себя в перманентной и глобальной "революционной ситуации" -- "революцию" претерпело буквально все: макроэкономика и нормы бытийного поведения, коммуникативные связи с миром и принципы коммунального общения. Мы уже привыкли и к новому политическому пространству -- пространству общественного диалога, который в кратчайший исторический срок сменил ритуальные политические монологи советской эпохи. Привыкли к нему и, как нам кажется, успешно обживаем его. ...И не замечаем, что обживаем все это новое "языковыми средствами", которые выработали в прежнем политическом мире. Но возможны ли иные? А если и возможны, готов ли наш сегодняшний политический язык, доставшийся в наследство от "эпохи развитого политического ритуала", обслуживать новое политичеcкое пространство? Готовы ли мы к нему -- и каждый из носителей русского языка, и все общество? Нужен ли обществу, его коллективному разуму некий "курс современного политического языка"? Публикуя размышления по этой проблеме кандидата филологических наук М.В. Арапова, журнал приглашает к участию в дискуссии наших авторов и читателей. Михаил Викторович Арапов - ведущий научный сотрудник Института системного анализа. Публикуемый материал подготовлен в рамках программы "Обновление высшего образования" Для удобства чтения примечания погружены в текст и выделены шрифтом - V.V. |
Вышедшая примерно 70 лет назад книга Афанасия Матвеевича Селищева "Язык революционной эпохи" произвела на меня, тогда студента филфака, огромное впечатление (именно в это время я сдавал по учебнику почтенного Афанасия Матвеевича старославянский язык -- этот "сопромат" русистов) [1]. Книга находилась в спецхране "Горьковки", но мне ее почему-то выдали без звука. В ней профессиональный историк языка попытался рассказать о том, чего ни один филолог никогда не видел (или может быть правильнее -- не слышал) -- русский язык изменился в одночасье (а десять лет, в течение которых Селищев вел наблюдения, для истории языка, конечно, -- миг).
Понятно, как бы изумился геолог, уснувший в одну геологическую эпоху, а проснувшийся в другую. Не буду пересказывать содержание книги: Селищев сказал то, что и профессор Преображенский, если бы волей Булгакова последний был не врачом, а лингвистом. Но впечатление от книги было противоречивым -- яркое непосредственное ощущение, оглушающие (для студента тех лет) примеры (Селищев вел записи на митингах с участием всех тогдашних цицеронов, в их числе Троцкий и Ленин) и совершенная беспомощность в теоретическом осмыслении, которое, впрочем, было вполне на уровне эпохи; Может быть в конце 50-х годов, когда я учился, этот уровень даже снизился по сравнению с концом 20-х.
Мне кажется, если бы Селищев жил в наши дни, то масштаб изменений в языке последнего десятилетия показался бы ему не меньшим, чем масштаб изменений в первое послереволюционное десятилетие. И мы не в большей степени, чем он, готовы описать происходящие процессы. Однако пытаемся сделать это, направляясь от того, что лежит на поверхности, к тому, что выразить сложно, но хочется. Оставлю, однако, за собой возможность в конце статьи вернуться к природе самих изменений. Пока будем считать, как это делал известный славист, что мы рассуждаем о языке.
Сначала о том, что формально относится к существу дела, но что я предложил бы оставить за рамками обсуждения. Мы уже давно (имеется в виду исторический масштаб времени) живем в неограниченно сложном мире. Простой мир -- это мир, в котором знаковая компетентность каждого члена общества зависит только от его возраста. Это мир, в котором каждый дедушка может, не кривя душой, сказать: "Вот вырастешь, внучок, и узнаешь, что это значит".
Видимо, простой мир вообще не подходит человеку, так как в любом обществе есть "сокровенные" знаки. Если полностью компетентный член общества не понимает смысла какого-то знака, он автоматически считает его "сокровенным". Человек может пытаться постичь смысл сокровенных знаков (за что нужно заплатить определенную цену) или построить свою жизнь так, чтобы свести столкновения с миром сокровенного к некоторому приемлемому уровню (например, своевременно стучать по некрашенному дереву), но это не делает его некомпетентным. В неограниченно сложном мире такой выбор становится невозможным, мы все некомпетентны. Современный человек в каком-то смысле приспособился жить в мире, в котором смысл огромного количества вербальных и невербальных знаков, которыми обмениваются другие люди или устройства, ему неизвестен. Но выработка приспособительной реакции, которая чаще всего сводится к тому, что человек перестает замечать непонятное, требует некоторого времени. Человек не успел еще научиться игнорировать сообщения о "снижении ставки рефинансирования", как ему по черепу врезали "аортокоронарным шунтированием". Понятно, что человек чувствует себя не в своей тарелке, но это уже явно не революция в языке. Поеживание при столкновении с непонятным -- нормальная реакция в давно уже возникшем "новом мире". Об этом говорили и писали уже сто лет назад. Меня сейчас интересует то, что трудно было предположить даже десять лет назад.
"Я свиток грамот родовых..."
Самый внешний слой преобразований касается социологии языка. Суть проблемы в концентрированном виде изложена Бернардом Шоу в "Пигмалионе": языковое поведение должно соответствовать социальному статусу. Изменить этот закон нельзя, но общество может по-разному относиться к нему. Одно отношение отражено в англосаксонской литературе: чтобы сделать шаг вверх по социальной лестнице, герою нужно раскошелиться как минимум на словарь.
"Для Мартина психология была новым словом. Он купил толковый словарь, что нанесло иэрядный урон его кошельку и приблизило день, когда придется снова уйти в плаванье, чтобы опять заработать денег" (Джек Лондон, "Мартин Иден")
Иное отношение -- в бессмертной формуле: "Мы люди простые, гимназиев не кончали".
Когда премьер-министр правительства России в телевизионном интервью признается, что страдает от того, что говорит плохо, это очень хорошо. И это не единственный признак того, что мы постепенно с головы становимся на ноги. Но прямохождение имеет свои минусы. В течение долгого времени владение устной и письменной речью было единственным сертификатом принадлежности к интеллектуальной элите. К наследникам дореволюционной духовной элиты по духу, если не по крови. Вспомните хрущевскую попытку провести орфографическую реформу. В отличие от многих других затей покойного Н.С. как раз в этой реформе не было ничего абсурдного. Интеллигенция беззлобно подшучивала над кукурузой, не заметила болезненной военной реформы и Карибского кризиса, но буквально на дыбы встала, когда ей предложили писать "заец" вместо "заяц". Это было покушение на единственную неподдельную грамоту о благородном происхождении.
Сейчас к досаде интеллигенции появилось много других свидетельств высокого социального статуса, среди них даже подлинные. Похоже, что умение правильно выбрать между формами клАли, клалА или ложила перестает быть единственным доказательством первородства. Среди грамот нового образца -- умение прилично говорить на иностранном языке. Несообразно высокие цены на учебники иностранных языков и словари вызывают у меня кратковременные приступы оптимизма.
Если цена умения говорить правильно упала, то поднялось в цене умение говорить убедительно. Правда, сегодня увлечение риторикой (на рынке появилась масса пособий по этой древней дисциплине) сродни увлечению гербалайфом: немного чуда за умеренные деньги. А овладение риторикой ближе к овладению восточными стилями единоборств: изнурительные тренировки, да и те помогут, если у вас есть природные способности. Я бы сравнил то, что происходит сейчас в области, которую мы условно назвали социологией языка, с переходом от физкультуры к профессиональному спорту. Если дело пойдет так и дальше, то есть шансы, что в следующем поколении депутата Госдумы можно будет отличить от сантехника не только по запаху.
Но действительно важный для России вопрос, можно ли будет по речи отличить депутата из Курска от депутата из Москвы. Если МИД будет ломать голову, как найти переводчика, который понимает стилизованный курский акцент одного из участников переговоров и баварский акцент другого, то это будет уже совсем другая Россия (мы вернемся к этому сюжету).
По оптимистическому варианту прогноза речевое поведение становится в обществе еще одной игровой площадкой и каждый оплачивает проигрыши и выигрыши из своего кармана. Понадобятся правила, судьи, календари игр и проч. Но это уже саморазвивающийся и самоподдерживающийся процесс. По-моему, он приведет к широкому разнообразию форм речевого поведения. Но у этого разнообразия есть некие внутренние границы. Проведение и охрана этих границ -- это следующий, более глубокий слой проблемы.
Несвобода слова
В советскую эпоху был поставлен незаурядный эксперимент по "зомбированию" русского языка. С магией злых волшебников пытались бороться добрые. Понятно, что бороться можно только заклинаниями. Заклинала, например, своим заглавием книга о русском языке К.И. Чуковского "Живой как жизнь". По-моему, возможности злых колдунов были в общественном сознании несколько преувеличены, хотя спорить об этом уже поздно. Сегодня "живой как жизнь" пошел в буйный рост. Причем в точности так, как это происходит на нашем огороде: основную часть зеленой массы дают сорняки. Полная аналогия с общественным строем: его смена устраняет массу неприятностей, но в основном за счет того, что прежние неприятности вытесняются новыми. Прекратилось зомбирование, возникла проблема ненасильственного поддержания некоторой общей нормы.
Демократическому обществу нужна самодисциплина и самоограничение, основанные на самопознании. Ясно, что есть сферы, где самоограничение много важнее, чем в сфере употребления языка. Но саму идею самоограничения легче обсуждать на относительно нейтральной модели. Начнем с признания, что существуют сферы, где употребления языка должно быть четко кодифицировано. Казалось бы, что обсуждение естественно начать с общеобразовательной школы. Но сегодня пути развития школы не ясны.
Законодательная база, а что важнее -- практика, не исключает того, что скоро мы будем иметь классовую, региональную, а может быть и разделенную по конфессиям школу. Единственное, что тормозит этот процесс -- природная консервативность школы как социального института. Законодательное сдерживание этого процесса в виде требования (ст. 43 действующей Конституции) соблюдения единых образовательных стандартов не работает. Непросто разработать стандарты, а уж создать механизм их выполнения и того сложнее. Приняв "Закон об образовании", мы создали мир сложнее того, которым мы, опираясь на свой опыт и знания, можем управлять.
Чем выше уровень разнообразия, тем важнее существование ограниченных зон контроля (с разными формами принуждения к соблюдению нормы). Здесь очень важно зафиксировать некоторую динамическую (т.е. изменяющуюся с возрастом, профессией, сферой деятельности) норму, обязательную для использования в некоторых ситуациях, документах и проч. Любой регламент должен строиться, опираясь на точное знание этой нормы. Мы должны знать, какие слова и значения понятны носителю нормы, что может ввести его в заблуждение, каких выражений и конструкций нужно избегать, потому что они превышают вжидаемый уровень компетентности.
Здесь мы подошли к двум вопросам, которые непосредственно связаны с проблемами власти и общественного устройства. Это вопрос об источниках и способах утверждения нормы.
Централизованное государство, во-первых, обычно стремится нормализовать почти все сферы употребления языка. Об этом мы уже писали. Вовторых, для централизованного государства языковая норма -- один из способов утверждения своего авторитета. Ришелье создал французскую академию для составления словаря. Его создавала академия в полном составе. Академический словарь должен был выполнять роль верховного судьи во всех спорах о языке. Последнее издание академического словаря появилось во Франции в 1934 г. Бессмысленной эта форма укрепления централизма стала, конечно, много раньше.
Екатерина II, которая в России, по-видимому, первая поняла, что Академия наук может быть не только декорацией, но институтом, полезным для власти, поставила перед ней ту же самую задачу: садитесь, господа академики, и пишите словарь. Академики написали шеститомный словарь, и сам А.С. Пушкин заглядывал, как признается, в него. Но по большому счету академической лексикографии в России не получилось. Однако другими путями, другими методами, но империя в России утверждала свой авторитет, свой централистский характер, устанавливая, как ее подданные должны произносить и писать слова, как им пользоваться запятыми и проч. Правильным произношением было признано московское (сценическое произношение Императорского Малого театра), а орфографические нормы сочинил академик Я. Грот.
Советская власть после некоторого замешательства на старте приняла от Российской империи эстафету нормотворчества и политизировала этот процесс до крайних пределов. История этого процесса еще не написана, она полна неожиданными поворотами и кровавыми эпизодами. В общем хороший материал для триллера.
Поддержание нормы осуществляется в централизованном государстве за счет жесткого контроля над образованием и -- насколько это возможно -- над средствами массовой информации. В СССР контроль над соблюдением нормы (особенно в электронных СМИ) был настолько жестким, что мне казалось: по инерции его формы сохранятся еще лет десять. Но, увы, небольшое частное расследование работы довольно популярной радиостанции, руководители которой -- профессионалы еще советской школы, показало, что уже нет никакой последовательной системы контроля за соблюдением, например, орфоэпической нормы. Результат, конечно, скажется довольно быстро.
Сейчас, однако, нам более интересен опыт государств, которые либо искони не были централизованными (как, скажем, Швейцария), либо с разных отправных точек эволюционируют в сторону федерации или конфедерации (Германия, Бельгия, Канада, США, наконец, Европейское сообщество). Почти всюду вопрос о норме, сфере ее действия, источнике и способах поддержания достаточно политизирован. Только политическое содержание его совершенно иное, чем в централизованном государстве. Если курс на федеральное устройство России сохраняется, какие-то передряги представляются мне здесь неизбежными, и наше общество к ним совершенно не готово. Сегодня точно известно, хотя бы на примере Приднестровья, что политические, экономические, этнические проблемы, которые могли бы тихо сойти на нет сами собой, при случае фокусируются в чудовищно раздутую проблему, связанную с нормой (в Приднестровье ведь речь шла не о столько латинице, сколько об использовании румынских орфографических норм)..
Хотя есть пример (по крайней мере один) сценария, когда вопрос о норме решается мирно. Этот пример -- США. Диалектные различия между регионами и этническими группами в США довольно значительны. Частично они объясняются тем, что выходцы из различных частей Англии и Шотландии селились компактно и по крайней мере сохраняли диалектные различия на том уровне, на котором они существовали на их прежней родине. Американский коллега -- историк языка -- со смехом рассказывал мне, что Пентагон предлагал ему грант для разработки автоматической системы, которая позволяла бы экипажу даже в экстремальных ситуациях общаться друг с другом "поверх диалектных барьеров". Предполагалось, что система будет реконструировать некую общую "праформу", к которой восходят диалектные варианты. Помню, что в то время (в 80-е годы) я просто подумал, что разведение козлотуров не знает блоковых границ.
Сегодня за конкретным безумством в постановке задачи я вижу вполне приемлемую логику, опирающуюся на положительный опыт решения чисто технократическим путем задачи с большим потенциалом политизации. Когда в США в начале века хлынули эмигранты, их нужно было быстро обучить какому-то приемлемому варианту английского языка. Этот вариант был выработан в ходе решения чисто практической задачи, он не совпадает в точности ни с одним из исторически сложившихся диалектов, к одним он ближе, от других дальше, но никто об этом, кроме узких специалистов, не вспоминает. Новую норму поддержала практическая транскрипция, закрепленная в словарях, средствах массовой информации (это эпоха, когда массовым средством информации стало радио), система тестирования, принятая частными и государственными организациями. Была написана масса пособий и методических материалов (в частности, с 20-х годов получила распространение практика составления частотных словарей, которая позволяла ориентироваться в том, какова практика словоупотребления). Наконец, сложилось представление о сложности текста (его "читабельности"), возникли индексы читабельности и система требований к текстам разного характера, в том числе к инструкциям, которые могут понадобиться в экстремальных ситуациях. Этот процесс шел далеко не гладко, возникали конфликты интересов, но все это не имело отношения к политике.
В то же практически время возникает система массового психологического тестирования, и опять-таки для решения локальной, чисто практической задачи. Предком испольэуемого и сейчас теста IQ стал тест, который применялся при выборе военных специальностей в спешно формируемой армии, которую США в конце первой мировой войны послали в Европу.
Молчание политиков
В свое время Селищев не был в состоянии сформулировать, что стал очевидцем победы не дурного выражения новых мыслей, а вполне адекватного выражения дурных в принципе мыслей. Сегодня нужен не учебник русского языка, а учебник выражения на национальном языке новых идей [2].
Новая идеология может родиться только в языковой оболочке. Более того, я придерживаюсь взгляда, что национальная идеология и есть в некотором широком смысле язык. Это не сумма ответов на вопросы, а сумма средств, с помощью которых можно обсуждать волнующие общество вопросы как политические проблемы.
Не все языковые средства для этого годятся. Идеологические вопросы нельзя, например, обсуждать в ироническом ключе. Человек, прибегающий к иронии, заранее не считает другого участника диалога равноправным с ним. К иронии прибегают, когда не хотят слушать ответа. Тема, сформулированная в ироническом ключе, снимается с обсуждения.
Проблема может веками обсуждаться как проблема философская или религиозная, ее могут осознавать художники и публицисты. Можно изложить новое вероучение, попутно изобретая языковые средства для этого вероучения. Метафора, аллегория, притча -- все годится при создании доктрины. Но идеологией доктрина станет только после того, как соответствующие тексты станут источником базовой политической терминологии. Фундаментальным требованием к политическому языку является возможность создавать тесты, в которых актуальные политические проблемы рассматривались бы как вневременные и надпартийные. Президентское послание, как и тронная речь королевы, строится с помощью базового политического словаря. Пресса может иронизировать над этими текстами, депутаты -- прибегать к любым риторическим фигурам, но использование базового политического словаря гарантирует посланию высокий ранг в иерархии политических текстов.
Уваровскую формулу можно считать убогой, с этим трудно спорить. Но она задавала, например, рамки для обсуждения вопроса о власти. Пока вы признаете, что монархический принцип незыблем, вы можете обсуждать разные способы реализации этого принципа. Фраза о том, что в России правят столоначальники, могла бы принадлежать Чаадаеву, но произнеси он ее, это никак бы не сказалось на судьбе России. Однако ее сказал Николай I. Он первый начал хлопать на премьере "Ревизора" и тем самым превратил немыслимое в политически реальное.
Порочность уваровской формулы -- в принципе "народности". Политическая элита самоубийственно отрицала в ней роль интеллектуальной элиты, которая одна и способна систематически обновлять базовый политический словарь, т.е. идеологию. Власть заявляла этим принципом, что ей не нужны посредники и интерпретаторы в отношениях с подданными. Власть будет сама казнить, миловать и учитывать их интересы. Утверждая "народность", политическая элита не только брала на себя обязательство защищать определенные идеологические принципы, но адаптировать их к новым историческим обстоятельствам и формулировать их. Это вытолкнуло интеллектуальную элиту на обочину и превратило ее в "интеллигенцию", что имело самые трагические последствия для России. С моей точки зрения Пушкин как автор "Записки о народном просвещении", Гоголь как автор "Ревизора" и "Избранных мест", не говоря уже о Жуковском, не были интеллигентами. А Белинский -- уже был.
Властная элита очень быстро поняла, что "идеологический фронт" должен быть хоть как-то прикрыт, но с завидной постоянностью вербовала для этой цели интеллектуальную шпану (от Ф. Булгарина и до наших дней). Ленинское понимание "народности" (народности искусства) практически идентично уваровскому. Большевикам не нужна была какая-то прослойка людей, не входящих в иерархию, но претендующих на власть над сознанием общества.
Интеллигенция, к сожалению, очень поздно спохватилась, что в сложившейся ситуации сама не без вины. В пресловутом сборнике "Вехи" она успела произнести свое mea maxima culpa. Но вместо идеологической революции пришла большевистская. Сегодня перед интеллигенцией стоит задача, которую в свое время постарались решить авторы "Вех". Решить эту задачу, с одной стороны, казалось бы легче -- современная власть в России не анти-интеллектуальная. Но с другой, -- силы самой интеллигенции сильно подорваны нищетой и коррупцией.
Слова, которые мы не нашли
Создание базового политического словаря -- вещь медленная и требующая огромных усилий. Поставим перед собой реалистическую задачу: выявить наиболее важные, на мой взгляд, лакуны, desideranda нашего политического языка, которые должны быть заполнены в процессе его формирования. Я попробую привести список проблем, сама формулировка которых вызывает словесные муки. Выявление этого списка не основано на какомлибо четком методологическом принципе, но отправной точкой и источником многих примеров послужил анализ учебников по истории для 8 -- 10 классов средней школы, изданных в 1989 -- 1995 гг. (конечно, не всех).
Список я бы открыл проблемой "Начнем с чнстой страницы, или почему исторический опыт для нас ничего не значит".
В нашем политическом языке отсутствует способ ясно сформулировать принцип консерватизма как определенной философии истории. В соответствии с этим принципом настоящее -- результат уникальной последовательности событий в прошлом, над которыми мы не властны. Наше знание о том, что из прошлого существенно влияет на настоящее, принципиально неполно и прошлое должно цениться как таковое. "Перевернуть страницу истории" с консервативной точки зрения немыслимо. Изменения, даже радикальные реформы неизбежны, но время -- это не машина, производящая изменения, агентами изменений выступают люди, сознательно вмешивающиеся в ход событий, определенных прошлым. И это вмешательство -- акт воли, предполагающий личную ответственность за будущее. Но такая концепция времени пока что чужда нам. Мы строим наши отношения со временем по иной схеме. Которая, естественно, также не имеет ясного словесного выражения, цоскольку не имеет конкурентов.
Вообще, есть по крайней мере два способа говорить о времени. В одном случае время циклично. Большая часть житейского опыта организована по принципу циклического времени. На "майские" под Москвой нужно сажать картошку, а к "ноябрьским" подумать о том, как укрывать деревья на зиму. Отметки на шкале циклического времени мы сейчас меняем. Когда внук спрашивает, приду ли я к ним есть блины на "масляной", то, кроме умиления, я испытываю растерянность: мне нужно вспомнить усвоенные от бабушки формулы и произвести умеренно сложные вычисления, делая при этом ошибки. В общем я чувствую себя идиотом. (Некоторое утешение я получаю только вспомнив, как на меня смотрит выросшая в Молдавии жена, когда на вопрос, далеко ли еще идти, я автоматически отвечаю: "Да с полверсты".) Но изменение шкалы циклического времени лишь создает временные неудобства.
Кроме циклического времени есть еще линейное время. Политический опыт организован преимущественно с помощью линейного времени. Вероятно, очень многие назовут по крайней мере год начала Отечественной войны, большевистской революции, первой мировой войны, дату дуэли Пушкина и т.д. Очевидно, что чем дальше от настоящего времени, тем больше промежутки между датами и меньше мы можем назвать событий, которые случились в промежутке между этими датами. Это свойство не только индивидуальной памяти, но и научной истории.
Если речь идет о том, какие события мы можем разместить на шкале линейного времени, то индивидуальные показатели могут быть высокими, но средние результаты, по-видимому, катастрофически низки. Так что о политической культуре населения можно говорить, опираясь на вполне измеримые показатели -- историческую память. (Любопытно было бы, например, узнать, какую самую раннюю дату помнит русский человек.) Кстати, исследования исторической памяти, если не ошибаюсь, проводили уже в прошлом веке. Мужички даже в самых глухих деревнях знали, например, о существовании Александра II-Освободителя. Ясно, что любая политическая доктрина апеллирует именно к линейной памяти, и если эта память не совпадает у разных поколений или регионов, то и шансы на успех эта политическая доктрина будет иметь разные. Замечу еще, что на оси линейного времени есть точка, которая делит ее на две части. По одну сторону ее лежат факты, которые в нашем сознании влияют на сегодняшнее бытие, а другие относятся к категории "при царе Горохе". Христианство ввело в качестве такой точки Рождество. Все, что предшествовало новой зре, не теряет смысла, но приобретает иную ценность -- ценность "предвосхищения" того, что произошло после "нулевой точки". Я сознательно иду на упрощения, но они в небольшой статье неизбежны. Введение понятия "исторического горизонта" помогает мне нащупать границы лакуны, о которой идет сейчас речь.
Есть культуры, где исторический горизонт очень близок, есть такие, где он далек. Скажем, для жителей Исландии сотни героев их исторических саг, отражающих события тысячелетней давности, столь же реальны как их бабушки или дедушки. У них есть лица и характеры, а их поступки могут оцениваться с моральной точки зрения. О ком из действующих лиц русской истории домонгольского периода, если исключить пресловутого князя Игоря, мы можем сказать что-то подобное? (Исключительность "Слова о полку Игореве" многим дает основания считать этот текст вообще подделкой.)
Но есть культуры, где исторический горизонт может быть моментально смещен. Сегодня он пролегал в одном месте, а завтра предлагается считать, что история начинается с новой страницы, а все, что было до этого, несущественно и к новой реальности отношения не имеет. Вот для нашей культуры это очень характерно. Здесь есть внешнее подобие с Китаем, где очередной император, вступая на престол, провозглашал свой девиз правления (что-нибудь вроде "мира и спокойствия"), и официальный календарь отсчитывал "первый год мира и спокойствия", "второй год мира и спокойствия" и т.д. По некоторым причинам, император мог сменить девиз правления и начиналось новое летосчисление. Но в Китае это была некоторая форма, "истинный" же горизонт приходился на эпоху правления династии Хань, и историческое сознание отличалось высокой организованностью и целостностью.
В русской культуре "девизы правления" не условность, а существо. Концепция России как исторической целостности -- призрачна и условна. Есть Россия постперестроечная, послевоенная, послереволюционная, послепетровская, домонгольская... Опыт "до" теряет смысл, как только наступает "после", связь времен болезненно рвется. Проблемы (Северный Кавказ, Дальний Восток, Крым) реально появляются из забытого нами прошлого, но нам кажется, что они возникают ниоткуда, их придумывают в ЦРУ. Прошлое нельзя изменить, но если бы мы по-иному структурировали время, если вели хотя бы реестр спрятанных по шкафам скелетов, то не приходили бы в такую растерянность, когда эти скелеты один за другим вываливаются из шкафов.
То же вольное отношение к времени и на микроуровне. Происходит национальная катастрофа (Цусима, Гражданская война, 37-й год, Афганистан, Чернобыль, Чечня...), затем "последствия катастрофы устраняются" и кусок национального опыта списывается в архив. Мы -- обреченная страна до тех пор, пока фраза о "ликвидации последствий" не будет вычеркнута из нашего политического словаря.
А пока мы стихийные антикантианцы. Мы не живем во времени, мы им "управляем": "Время, вперед". Мы плохие стратеги: не признаем времени, а потому не можем заставить его работать на себя. Характерный анекдот о китайской мести: коварный житель Поднебесной привязывает камень к гениталиям спящего врага. Восточное коварство: если спланировать и ждать, ждать, ждать... враг, вышвырнув камень, накажет самого себя. Но в нашем сознании на такое способен только китаец. Вернемся к тому, с чего мы начали раздел о философии времени, и процитируем русский перевод первой фразы американской "Декларации о независимости": "Когда ход событий приводит к тому, что один из народов вынужден расторгнуть политические узы, связывающие его с другим народом, и занять самостоятельное и равное место среди держав мира, на которое он имеет право по законам природы и ее Творца, уважительное отношение к мнению человечества требует от него разъяснения причин, побудивших его к такому отделению".
Нас интересует самое начало этой торжественной фразы. Обратите внимание на то, что в переводе имплицируется каузальное отношение между временем и актом объявления независимости: события-де вынудили... Но обратимся к оригиналу и посмотрим, как то же место звучит по-английски: "When in the Course of human events, it becames necessary for one реорlе to dissolve the political bands with another..."
То есть в оригинале нет никакого упоминания о каузальной связи между временем и политическим актом. Она была автоматически подставлена переводчиком, воспитанным в другой политической культуре. Наоборот, те, от лица которых написана декларация, считали своим долгом привести веские политические и моральные причины, которые вынудили их собственной волей вмешаться в управляемый сокровенными силами ход событий ("Course of human events").
Вторая проблема моего списка: как делить будем -- поровну или побратски.
После того, как мы рассмотрели организацию политического времени, имеет смысл обратиться к организации политического пространства. Сначала мы попытаемся установить, какие горизонтальные отношения мы в состоянии либо не в состоянии выразить в нашем политическом языке. Речь пойдет о парадигме "свой -- чужой".
Начнем с цитаты, взятой из примечаний к курсу русской истории В. Ключевского: "История России есть история страны, которая колонизуется. Область колонизации в ней расширялась вместе с государственной ее территорией. То падая, то поднимаясь, это вековое движение продолжается до наших дней. Оно усилилось с отменой крепостного права, когда начался отлив населения из центральных черноземных губерний, где оно долго искусственно сгущалось и насильственно задерживалось". Вероятно, эту мысль (но не слова, точный источник цитаты мне не удалось найти) имеет в виду школьный учебник истории, который пишет, что "В.О. Ключевский называл колонизацию "основным фактом русской истории".
Я привожу эту "матрешку" из цитат не только потому, что мысль представляется мне интересной сама по себе, но чтобы подчеркнуть исключительную неадекватность используемого политического языка реальностям нашей цивилизации. Колонизация в обычном смысле сопровождается ясной структуризацией географического пространства: с одной стороны, есть колонии, с другой, -- отделенная от них пространственно метрополия. Но где собственно проходят границы российской метрополии?
Речь идет не о том, что проведенные на карте границы, воспринимаются как несправедливые (вопрос об их юридической обоснованности меня совершенно не занимает), а о том, что границы, существующие в нашем политическом сознании, никак не коррелируют с границами географическими. Политическое сознание, сформировавшееся в России и унаследованное СССР, оправдывало существование империи достаточно своеобразным способом.
Принятая нами структура политического пространства не имеет отношения ни к истории, ни к юридическим границам. Она включает два понятия, четких и совместимых с сегодняшними реалиями, -- понятия "свой" и "чужой" (иноземный). И еще одно, размытое и непереводимое точно ни на один язык, -- "близкий, братский".
Начнем с первых двух. "Свой" тогда, когда все различия между нами лишены культурной значимости. Различия между человеком, снабженным густой шевелюрой, и лишенным таковой -- культурно незначимы. Но известны случаи, когда блондин отказывается признать своим брюнета. Аналогично различия между гласными звуками в словах "шесть" и "шест" незначимы для говорящего на русском языке, но совершенно очевидны для француза. "Физические" характеристики дифференцирующего признака не играют никакой роли. Это может быть язык, ничтожные (с точки зрения стороннего наблюдателя) различия в религиозных обрядах или даже различия в верованиях и образе жизни не самих индивидов, а их предков. Брюнет попадает в категорию "чужой" и все тут. Дифференциальные признаки реальны, хотя они ускользают от систематизации.
Логически понятие "свой" -- более сложное, так как основано на отрицании существования неотрефлексированных, некаталогизированных признаков. Если "чужой", немец, т.е. немой, пытается что-то усвоить из русской культуры, он даже вызывает умиление (в анекдотах немец, путающий русские поговорки, -- персонаж скорее симпатичный). "Чужой" -- объект пристального интереса, и у него не зазорно учиться. Значимые в один момент признаки, могут потерять смысл в другой момент. Или быть нейтрализованы действием других факторсв. В качестве таких "нейтрализующих" факторов выступает общность исторических судеб или проживание на одной территории. Правда, опыт ХХ в., начавшегося с дела Дрей фуса и заканчивающегося Карабахом и Чечней, свидетельствует, что нейтрализующие факторы вдруг некоторым таинственным образом перестают действовать.
Что касается России, то самое поверхностное знакомство с ее историей заставляет усомниться в силе известных доселе нейтрализующих факторов. Общность исторических судеб народов, населявших империю, существовала в пределах одного, последнего "девиза правления". Расширение и хозяйственное освоение территории за последние 300 лет ее истории были очень слабо связанными процессами, поэтому общность территории оставалась абстракцией, не подкрепленной экономически. Кажется, что империя расширялась не потому, что это было экономически выгодно метрополии (скорее наоборот), а просто потому, что сам процесс расширения не встречал сильного отпора.
Поэтому возникшая общность основывалась прежде всего на факторе культуры. При этом, кроме отношений "чужой" и "свой", которые сходным образом реализуются повсюду в мире, возникло совершенно новое отношение. Если носитель другой культуры, но не "чужой", принимает важные для нас самих черты русской культуры (язык, религию, значимые для нас тексты), то мы готовы игнорировать самые очевидные различия. Для нас появилась особая категория народов -- реципиентов русской культуры. Мы уверили себя, что покорили их нашей поэзией, тем, что кисти наших художников запечатлели красоты их природы, а писатели прониклись их мыслями и чаяниями и т.д. И в силу этого они теперь для нас "братья" ("представители братских народов"). Раньше это были "инородцы". Для нас священна вера в то, что в Российской империи "всяк сущий в ней язык (т.е. народ)" обязательно пойдет протаптывать тропу к Пушкину.
Мне кажется, что категория "братства" -- уникальная российскю специфика. Конечно, всякие типологические сближения вещь опасная и часто вызывают раэдражение. Но скажем, та же асимметрия прослеживается и в традиционных отношениях Англии и Ирландии. Сформулировать проблему обычно в силах не "старший", а "младший" брат.
Очень выпукло формулировал по воспоминаниям современников доктрину "культурной доминации" Н.В. Гоголь. В разговоре о поэзии Шевченко Гоголь, обращаясь к такому же, как он, выходцу с Украины Осипу Бодянскому, говорил: "Нам, Осип Максимович, нужно писать по-русски, надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня "язык Пушкина", каковою является евангелие для всех христиан, католиков, лютеран и гернгутеров. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом! .. Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная... нетленная поэзия добра и красоты".
Самое опасное в том, как мы строим отношения с нашими "братьями", в том, что мы искренне не видим асимметрии этих отношений. Для нас неприемлема и политически невыразима мысль, что не все хотят с нами обниматься. Если мы игнорируем какие-то несущественные с нашей точки зрения различия (не особенно вникая в их смысл и природу) и открываем другому народу наши объятия, то он должен отвечать полной взаимностью: впасть в открытые объятия и считать несущественным то в своей национальной специфике, что считаем несущественным мы. Учиться языку "братьев", в отличие от языка "чужих", усваивать их культуру как-то странно, ибо, по определению, все это неважно. Понятие брата, отказывающего от родства, не поддается для нас рациональному осмыслению. Отказ от родства порождает у нас только безмерную фрустрацию.
100 лет наэад после первой переписи населвния была отмечена практически полная неграмотность казанских татар. Русская общественность была воэмущена. Но сами татары считали свое мужское население едва ли не поголовно грамотным, понимая под этим умение читать Коран.
Либеральная интеллигенция в России всегда стыдливо отворачивалась от проблемы различия национальных характеров и психологий, предавалась самообольщению и фантазиям об "универсальности", "всемирности" русской идеи, которая якобы "вбирает" в себя идею любой другой нации. На противоположном, анти-либеральном краю политического спектра наблюдается по сути дела то же самое инфантильное желание избежать самоидентификации, связанной с признанием своих пороков и достоинств, возможностей и ограничений. Правда, здесь оно принимает агрессивную окраску утверждения отличия русской идеи от любой другого народа. Не самая большая наша беда, что мы были и остаемся империалистами. Хуже, что структура нашего политического мышления, отраженная в политическом языке, обрекает нас на роль бездарных империалистов. Одаренные империалисты видели в колонизуемых народах "чужих". Чужих нужно было, с одной стороны, заставить принять ценности колонизаторов (это был тяжкий долг и большая ответственность, "бремя белых"), но, с другой стороны, -- своеобразие чужих было по крайней мере интересно. Ведь не горстка востоковедов, а многочисленные английские офицеры колониальных войск, движимые острым интересом к чужому, открыли миру Индию. Генеральный штаб российской армии составил многотомное, полное и подробное описание России и прежде всего ее окраин, но его появление не вызвало никакого отклика в обществе[3].
Избавьте меня от друзей, а с врагами я справлюсь сам, или отрицательные формы взаимодействия с чужими (открытый конфликт, угроза и коалиция). О разных формах ксенофобии: антисемитизме, антиамериканизме, а в последнее время -- о стремительном превращении "гордых горцев" и "радушных жителей солнечной Грузии (Армении, Азербайджана и т.д.)" в "лиц кавказской национальности" написано столько, что добавить к этому что-то новое трудно. За исключением, может быть, одной детали. Чужой -- может быть явным, традиционным врагом или загадкой. Люди Востока часто попадают в последнюю категорию. Враг понятен, он однозначен и в какой-то мере полезен. "Народы нашей страны сплотились в борьбе против общего врага". Других оснований для сплочения может и не быть. Враги всегда были в изобилии: идеология осажденной крепости не изобретение большевиков, просто использованные ими агротехнические приемы дали возможность взойти давно брошенным семенам и дать обильный урожай. "Россия, долго терзаемая междоусобиями и притесняемая хищными соседями, отдыхала под управлением Романовых" [4].
Явный враг сравнительно легко превращается в друга. Сегодня стреляем друг в друга, завтра вместе пьем. Сегодня ты ему дал в морду, завтра обнял. "И за учителей своих заздравный кубок поднимает..." Юдофобство и юдофильство сплетаются в какую-то загадочную славянскую вязь, ненависть к "диким горцам" плавно переходит в их поэтизацию. Фигура цыганаконокрада прекрасно уживается с восхищением цыганским хором. Но это более материал для социального психолога, и, по-моему, здесь мало специфического для национального менталитета (вспомните, например, об индейской или негритянской мифологии в США).
Отношения открытого конфликта -- наиболее простой тип отношений с врагами: он четко структурирован, начинается и завершается, в нем есть выигравший и проигравший. Можно временно усложнять ситуацию, избегая однозначных формулировок: "Мы вели и проиграли холодную войну с США. Мы проиграли горячую войну в Чечне". Но такие признания неизбежны, для них есть выработанный политический язык. Гораздо более сложная ситуация связана с отношениями угрозы. Эти отношения аморфны, они выражаются поэтическими метафорами ("Скифы" Блока), которые формируют политическое сознание, но не могут служить средствами политического дискурса. Сегодня к "желтой угрозе", к которой выработался уже определенный иммунитет, присоединились "мусульманский фактор" и "позиция Украины".
Остановимся на самом, пожалуй, интересном и специфическом для нашей политической культуры виде отношений с чужими -- на отношениях союзничества. Мы склонны рассматривать союзничество не как политическую, а как моральную категорию. Россия, утверждают школьные учебники, всегда верна союзническому долгу, несет наиболее тяжелые жертвы в общем деле и обычно становилась жертвой вероломства союзников. В основе действий союзников лежит военно-политический расчет, а России -- некоторые моральные соображения. Если в какой-то ситуации, Россия выходит из союза (скажем, из Антанты), то это потому, что изменилась ее моральная оценка ситуации, союзники же покидают Россию -- потому, что достигли своекорыстных политических целей (или эти цели стали для них неактуальными). Понятие союза как временного, юридически оформленного соглашения, своего рода сделки, на нашем политическом диалекте невыразимо.
В политике и вне ее. От перечисления лакун в словаре, необходимом для описания "горизонтальных" связей, перейдем к связям "вертикальным". Начнем с цитаты: "Я отдаю себе отчет, -- пишет автор в серьезной политической газете, -- что пытаясь защитить власть имущих, отступаю от давней традиции российской интеллигенции. Ругать власть во все времена было героическим поступком". Не привожу точной ссылки, поскольку указание на авторство в данном случае противоречило бы коммуникативному намерению самого автора: он приводит это слово как одно из Loci communes.
Одной стороны проблемы отношений политической и интеллектуальной элиты мы уже коснулись. История о том, как интеллигенция превратилась в противника не тех или иных действий власти или тех или иных лиц, наделенных властными полномочиями, а власти как института, история груcтная, но вполне ясная. Хуже, что для интеллектуальной элиты власть едва ли не единственный источник фасцинации. Во власть "ходят" и возвращаются, чтобы занять привычное место ее критиков. Усилиями интеллигенции роль государственной власти гипертрофирована до крайности. Можно говорить о ее сакрализации в национальном сознании. В двух своих проявлениях власть вызывает у нас состояние близкое к экстазу. Во-первых, это ситуации, когда власть обычная сталкивается с супервластью и супервласть пожирает ее (Иван Грозный, Сталин), а во-вторых, ситуация бунта. С рациональной точки зрения необъяснимо то пристальное внимание, с которым в школьном курсе рассматриваются восстания Болотникова, Степана Разина, Кондратия Булавина, Пугачева, наконец, декабристов. Если поинтересоваться, как описаны эти восстания через призму хронологии, то движения мятежников (зачастую хаотические) отслеживаются чуть ли не по дням. (И это при том, что многим событиям, последствия которых мы переживаем до сих пор, отводятся считанные строки.) Мотивы бунта, иногда сугубо частные и даже случайные, как правило, не рассматриваются или мифологизируются. Показателен пример восстания на броненосце "Потемкин". Наиболее вероятным поводом для бунта на корабле была чрезмерная забота начальства о нравственном облике матросов -- перестали давать регулярные увольнения матросам, имевшим на берегу семейные связи устойчивые, но не освященные законом. Не легендарные черви в супе, а отмена высвистываемой боцманскими дудками команды "Женатые и полуженатые -- на берег" послужила причиной восстания.
Бунт -- "бессмысленный и беспощадный" -- подается как особая форма творчества масс. Представление о принятой в обществе "норме противостояния" транслируется, например, в школьном учебнике истории в виде рассказа о бесчисленных нарушениях этой нормы -- восстаниях, смутах, вооруженных конфликтах, История Отечества предстает перед учащимися как непрерывная череда неурядиц и кровавых разборок, в промежутках между которыми время как бы останавливается. Школа не в состоянии довести до сознания учащегося, что конфликтом, как правило, было охвачено меньшинство населения и территории, а оставшаяся часть продолжала жить по писаным и неписаным нормам. И что не бунт, а применение этих норм является высочайшим творчеством, так как предполагает постоянный поиск согласия, сотрудничество, гашение конфликтов и т.д. Мы можем сколько угодно повторять евангельское "блаженны миротворцы", но пока политический язык не позволяет соединить воедино все формы и поставить в центр общественного внимания те формы полезной общественной активности, которые не предполагают перераспределения власти и установления иерархии, мы обречены на повторение самых печальных страниц нашей истории.
Оглашенные, или моральное лидерство. Интеллектуальная элита в России в совершенстве овладела только одной формой утверждения моральных ценностей: то, что делает власть -- аморально, и беспощадная ее критика -- моральна. Поэтому чем более сатанинской, жестокой и беспощадной является власть, тем выше моральный авторитет интеллигенции. Власть, потеряв свой "сатанинский" облик, вынуждает интеллигенцию искать источники положительных моральных ценностей за пределами своего круга, да и сама остро нуждается в этих ценностях. В свое время интеллигенция немало потрудилась над тем, чтобы развести понятия веры и церкви. Не она одна должна каяться в этом, но в вопрос о вине лучше не углубляться. Факт, что многочисленная, очень разнородная, но наиболее религиозная по сути и наиболее способная к творчеству в этической сфере часть населения находится вне православия. Этим людям очень трудно описать свое отношение к традиционной религии. Казалось бы проще сделать это Церкви, которая исторически знала институт "оглашенных" (понятие, которое нашло отражение даже в архитектуре храма: место оглашенных в притворе).
"...К оглашенным могут быть причислены и те, кои удаляются от церкви и живут в нераскаянии; церковь во всегдашнем своем священнодействии и об этих заблудших молится, дабы Бог открыл им Евангелие правды, присоединил их к церкви, просветил их разумом благочестия и проч." [5]
Но церковь, не знающая, что делать с тем духом моральной обеспокоенности, который несут с собой "новые оглашенные", предпочитает не замечать их. Оставаясь не названной, "не сфокусированной", ситуация развивается по худшему сценарию возникновения религиозного диссидентства, с одной стороны, и пышно декорированной, но лишенной морального авторитета церкви, с другой. Выше мы коснулись понятия исторического времени, горизонтального ("свои" -- "чужие") и вертикального ("власть" -- "подданные") членения политического пространства. Остановимся на взаимодействии этих измерений и посмотрим, какие понятия мы можем здесь выразить и что остается за пределами политического дискурса. Начнем с замечаний вполне банальных: фасцинация властью выливается в противостояние географическому центру этой власти, который в общественном сознании одновременно обладает и необычайной притягательной силой ("В Москву, в Москву, в Москву.."), и видится как центр едва ли не сатанизма.
Не следует г-ну Лужкову возмущаться тем, что его коллеги из обеих палат Государственного собрания не любят столицу. В этом случае они как раз очень точно передают чувства своих избирателей. Не только сенаторы и депутаты -- "вся Россия" не любит Москву. Россия готова умереть под стенами своей столицы, не отдать ее супостату. Но может быть причина в том, что она хотела бы ее стереть с лица земли самостоятельно, без иностранной помощи? В этом проявляется не только актуальное противопоставление власти, но в какой-то превращенной форме и историческая память. Всякое объединение для нас -- присоединение. Два имени и два прозвища чтит Москва: Юрия Долгорукова и Ивана Калиты. Юрий Владимирович, сын Владимира Мономаха, едва ли сам был бы в восторге от прозвища, которое ему дали современники. Уж очень прозрачно оно намекало на его пристрастие к чужой собственности. Думаю, что и прозвище "Калита", т.е. "кошелек" отражало отношение современников, которое на сегодняшнем политжаргоне назвали бы "неоднозначным".
За невинно звучащим "собиранием земель" вокруг Москвы стоит отнюдь не благостная история, а процесс, осуществлявшийся ценой лжи и крови, предательства и заискивании перед теми, кого торжественно объявляли общими врагами всей земли Русской. Русская историография ждет своего Достоевского, который сказал бы, какую гремучую смесь составляют высокие принципы и пошлая практика Конституционный принцип федерализма останется в лучшем случае пустым звуком, пока он не будет ясно противопоставлен принципам "собирательства".
Статьи главы 8 действующей Конституции гарантируют населению широкую свободу выбора форм самоуправления с учетом исторических особенностей соответствующей территории, воли населения и проч. Но в нашем сознании соперничают две тенденции. Это, с одной стороны, отмеченное выше стремление противостоять центру, с другой, -- стремление бездумно ему подражать. Провинция воспроизводит столичную культуру с местным акцентом. Психическая зависимость от центра очень часто осознается как зависимость административная и превращается в нескончаемый поток экономических и юридических претензий к центру.
В нашем современном политическом языке отсутствует не только слово "земство", но целиком семантическое поле, связанное с самоорганизацией людей для улучшения качества жизни на месте своего обитания. Может быть поэтому наше общество проявило такое равнодушие к "обустройственным" идеям А. Солженицына.
Сегодня у традиционной политической элиты в России появился сильный соперник в виде крупного бизнеса. Образованный профессиональный администратор и образованный предприниматель -- маячащие на горизонте и вызывающие наибольшее раздражение фигуры. В стране, где существуют культ бунта и нищеты, мобилизация общественного мнения против этой "двуглавой элиты" не вызывает у оппозиции особенных затруднений. Чем более убедительно элиты демонстрируют если не высокую культуру, то холодный профессионализм и обладание know how, тем проще становится убедить массы в том, что они остаются носителями особой "духовности". Духовности Обломова, которая якобы всегда останется непонятной Штольцу.
Идея "духовной оппозиции" становится силой, сплачивающей группы, которые еще недавно проявляли по отношению друг к другу минимум симпатий: маргинализированную интеллигенцию, бывшую партноменклатуру, работников из депрессивных секторов экономики и т.д. Содержание этой "духовности" становится все более деструктивным. Оно проявляется в электоральном поведении ("голосование против"), стремлении сохранить архаичные экономические и политические институты, культивировании символики прошлой эпохи, увлечении мистическими и эзотерическими направлениями мысли, просто в бытовом пьянстве, наконец, и т.д. Интеллектуальная критика действий власти во все меньшей мере опирается на реальную информацию, но все чаще прибегает к мифотворчеству.
Реформы в России в очередной раз захлебнутся, если накопленной отрицательной энергии не будет дан выход. Нужно предоставить любому человеку возможность придать своей жизни смысл, утверждая свое "я" не в крайне опасной для всех схватке с властью и большими деньгами, а в конструктивном и доступном очень широкому кругу людей "земском" творчестве, создании местных структур для "самоблагоустройства".
* * *
Несколько слов в заключение. Общество может переживать революционные изменения, но изменения в языке всегда эволюционны. Смысл происходившего 70 лет назад, как и сегодня, когда вышла книга Селищева, не в том, что русский язык вдруг стал другим, а в том, что иными стали наши требования к языку. Большевистская революция потребовала средств выразить понятия политического насилия, нигилистического отрицания прошлого, исступленной злобы, и эти средства нашлись. Не в тех слоях языка, которым пользовались профессора, которые не умели "ботать по фене", но они были найдены в готовом виде и отмобилизованы. Сегодня изменения претерпевает не языковая норма, а отношение к ней. Изменилась ее роль как социального "маркера", в ближайшем будущем нужно ожидать, что соблюдение нормы перестанет быть признаком хорошего тона, сфера ее применения сузится, но в пределах этой сферы следование ей станет жестким технологическим требованием, которое нужно будет выполнять под угрозой экономических санкций. Мы получили в наследство от предшествующей эпохи в качестве политического языка причесанную и напомаженную блатную феню. Парадокс контрреволюции в том, что она в силу своей природы не может отбросить полученное наследство, каким бы дурным оно ни было, его придется облагородить, сделать более "цивилизованным". Кстати, появление самого слова "цивилизованный", которое, изменив смысл, стало важным элементом политического словаря, свидетельствует, что это хотя и многотрудное дело, но возможное.
Именно в тот момент, когда наш сегодняшний полический словарь пополняется, особенно заметным становится, как же он беден. С помощью принятого в него "на новенького" выражения мы пытаемся заткнуть все "дыры", безжалостно эксплуатируя новичка. Когда участник переговоров с террористами утверждает, что они велись "цивилизованно", он всего лишь открещивается от традиции ведения таких переговоров. Контекст, в котором использовано это слово, превращает само упоминание о цивилизации в полный абсурд.
Создание курса современного русского политического языка -- вопрос не науки, он не требует накопления новых знаний, а совести, безжалостного анализа не только нашего сегодняшнего бытия, но и жизни предшествующих поколений. Мы должны собраться с духом и инвентаризировать наше наследие, выкинуть милые, но безнадежно траченные молью вещи и честно, по мировым стандартам, оценить оставшееся.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1.
Селищев А.М. Язык революционной эпохи: Из наблюдений за русским языком
последних лет (1917-1926). 2-е изд. М.: Работник просвещения, 1928
2. Ср. известный учебник Може
"Француэский язык и цивилизация" (Mauger G. Curse de langue et
de civilisation francaises: Pour les etudiants de tous pays. М., 1970)
переиздавался много раз, есть русский перевод.
3. Военно-статистическое обозрение государств
и эемель, принадлежащих к Российской империи: Изд. при 1-м Отд-нии Деп.
Ген. штаба. -- СПб.: тип. Деп. Ген. штаба. Выходило отдельными томами с
1848 г. до начала первой мировой войны.
4. Пушкин А.С. История Петра: подготовительные
тексты / Полн. собр. соч. в 10-и т-х. Л.: Наука, 1979. Т. 9. С. 7.
5. Вениамин, архиепископ Нижегородский
и Арзамаский. Новая скрижаль или Объяснение о церкви, о Литургии и о всех
службах и утварях церковных. В 2-х т-х. Т. 1. (1899). М.: Русский Духовный
Центр, 1992. С. 37. (Репринтное иэдание 1899 года).
Сентябрь 1997 |