НОВЫЙ МИР
№3, 1980


© Ю. Максимов

Юрий Максимов

ВИНОГРАД НА КРАСНОЙ СКАТЕРТИ
Рассказ

Иван Петрович вернулся из поездки на кладбище, где три года назад схоронил жену, и прилег отдохнуть в своей комнате на диване. За окном сгустились ранние зимние сумерки, в бледном свете неоновой вывески весело порхали снежинки, а Иван Петрович лежал и думал о том, что и его жизнь, по всей вероятности, подходит к концу. Постоянная, все возрастающая слабость подсказывала ему эти мысли, слабость, от которой он чувствовал себя унизительно и беспомощно: "На леченой кобыле далеко не уедешь. Шестьдесят два оттопал - и за то спасибо. Катя ведь убралась еще раньше".

Как и обычно, к перемене погоды у него ломило все тело, кололо грудь. Сердце время от времени замирало, и тогда наступала короткая пронзительная тишина в груди. Когда она пришла, старость?

Иван Петрозич сделал глубокий вдох, приподнялся, чтобы поправить подушку, и в этот момент услышал осторожный стук. Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась голова соседки Клавдии, особы еще молодой, энергичной, но уже набравшей такой вес, который женщины носят или с юмором, или со слезами.

- Дядь Вань, вы же опоздаете...

- Куда опоздаю?

- Как куда!

Соседка распахнула дверь и всплеснула руками. Взгляд ее беспокойных глаз выражал недоумение и обиду.

- Сегодня же в магазине продукты для ветеранов дают.

Иван Петрович немного подумал, пожал плечами.

- Мне, кажется, и не нужно ничего.

- Как это не нужно7 А праздник? У вас в холодильнике одни щи стоит. =- Она умоляюще сложила руки и неподдельно заволновалась. =- Вам не нужно, мне бы помогли. У меня семья, сын растет... Праздники на носу.

Иван Петрович дотянулся до стула, подвинул его к себе и сунул руку во внутренний карман висящего на спинке пиджака.

- Слушай, Клавдия... Возьми мое удостоверение и талон. Тебе поверят.

- Меня там каждый знает, - заулыбалась Клавдия.

- И вот что еще...

Иван Петрович повертел в руках две десятки - все, что осталось у него до очередной пенсии, и одну из них протянул соседке:

- Возьми мне полкило колбасы и четвертинку.

- А если не будет чекушек? - Клавдия уже натягивала пальто прямо на халат.

- Тогда любую возьми. Иван Петрович был человеком непьющим и уже давно не позволял себе ничего лишнего, но жену свою, Екатерину Семеновну, он поминал каждую годовщину. Прожили они вместе четверть века, работали, старились, и все у них было ладно и хорошо, хоть и горе было, но были и радости... Овдовев же, Иван Петрович в полной мере познал удушливую тяжесть одиночества и только редкие наезды единственной дочери, жившей с мужем в Липецке, еще возрождали его, словно капли живой воды.

Сегодня, в третью Катину годовщину, еще с утра Иван Петрович сделал в комнате влажную уборку, вымыл посуду, протер тряпочкой старенькую горку с облупившимся лаком и фотографию Екатерины Семеновны, висевшую на стене в золотистой рамке. Ивану Петровичу казалось, что после смерти жены вся небогатая обстановка их тринадцатиметровой комнаты - и платяной шкаф, и горка. и круглый стол на толстых ножках - так же осиротела и постарела, как и он сам, и выглядела сейчас уныло и убого. Когда-то они всей семьей мечтали об однокомнатной отдельной квартирке, долго стояли на очереди, но дочка, имевшая характер прямой и своенравный и ие ладившая ни с какими соседями, ждать этого светлого дня не захотела, выскочила совсем еще молоденькой замуж и, выписавшись с жилплощади, лишила своих родителей реальных шансов на близкий и такой желанный блочно-панельный рай. А оставшись один, Иван Петрович и думать забыл об этой несбывшейся мечте.

После ухода соседки он открыл книгу воспоминаний маршала Василевского, подаренную ему в прошлый приезд дочерью, и стал читать. Лампа, сдвинутая на край стола, освещала его усталое лицо, покрытое густой сетью морщин.

Мемуары Иваи Петрович читал обстоятельно, с пристрастием бывшего солдата, знавшего и беспощадную реальность окружения, и торопливое отступление, и тяжелые бои, и еще много такого, что дано знать рядовому пехотинцу, чудом уцелевшему в той страшной войне.

Вернулась Клавдия, торжественно водрузила на стол четвертинку и батон финского сервелата и, рассыпаясь в благодарностях, удалилась.

Иван Петрович поднялся, застелил стол белой скатертью, достал две рюмки. Вся немудреная закуска, состоящая из колбасы и соленых грибов, уместилась на одной небольшой тарелке. Он сел за стол, налил доверху обе рюмки и замер, задумался. Только звонко и четко тикал будильник, словно напоминая, что придет конец и этому дню - почти незаметной, но узаконенной календарем частичке между былым и будущим...

После второй рюмки Иван Петрович слегка захмелел, включил телевизор и отсутствующе стал смотреть, как по серебристому экрану под волнующие звуки симфонической музыки поплыли красивые белые буквы: "Встреча с художником. В гостях у заслуженного деятеля искусств..."

Фамилия художника так и не дошла до сознания Ивана Петровича. В другое время он бы скорее всего даже переключил телевизор на другую программу, потому что ничего для себя интересного в подобных передачах не находил. Ему нравились "Клуб фронтовых друзей", "Сельский час", программа "Время", он любил смотреть старые фильмы по четвертой, а теперь второй программе. Зритель он был доброжелательный и отзывчивый и порой по ходу фильма не удерживался, чтобы не одобрить вслух:

- Жизненно!

На экране тем временем появилась большая светлая комната, где на диванчике с овальной спинкой и гнутыми ножками сидели седовласый человек с худощавым благородным лицом и молодая, очень привлекательная женщина в строгом черном костюме. За их спинами виднелись белый рояль и окно, выходящее в сад с заснеженными деревьями. Стены комнаты были увешаны картинами настолько плотно, что Иван Петрович, обратив на это внимание, удивленно присвистнул. "Сам небось рисовал", - подумал он с уважением.

Камера приблизила пару, сидящую на диванчике, и Иван Петрович увидел, что седовласый мужчина уже старик, может быть даже старше его самого, и что девушка действительно по-настоящему хороша. "Надо же, какие бывают", - добродушно подумал он, испытывая при этом нечаянную радость.

Девушка, то обращаясь с улыбкой к телезрителям, то глядя на старика с нескрываемым восхищением, сказала хорошо поставленным приятным голосом:

- Прежде всего, уважаемый Семен Георгиевич, позвольте от имени почитателей вашего таланта, от имени многотысячной армии любителей изобразительного искусства поздравить вас с восьмидесятилетием и пожелать вам всего самого-самого доброго...

- Спасибо, большое спасибо, - раздался в ответ густой, немного дрожащий баритон.

Иван Петрович даже привстал со своего стула: "Восемьдесят лет!" Лицо художника показали крупным планом, и Иван Петрович убедился, что перед ним действительно старик, но такой, с какими ему никогда не приходилось сталкиваться. Ивану Петровичу никак не удавалось подобрать определение тому, какой это был старик. Его словарный запас истощился на слове "гладкий", но это слово не выражало полноты впечатления. "Грива-то какая - прямо львиная, - сдаваясь, подумал Иван Петрович. =- И глядит бойко, смело".

- Самый первый вопрос к вам. Семен Георгиевич, - продолжала девушка, - как вы себя чувствуете?

Семен Георгиевич иронически улыбнулся и благосклонно поглядел на девушку:

- Да, да... Какой же еще самый первый вопрос можно задать такому старику, как я? Не правда ли?

Она протестующе взмахнула ручками, но Семен Георгиевич плавным, спокойным жестом утешил ее.

- Чувствую себя неплохо, насколько это возможно в моем возрасте. Должен заметить, что а здоровом теле не только здоровый дух, но и необходимая для творчества работоспособность. Поэтому уже с давних пор я руководствуюсь правилом не позволять себе ничего, мешающего работать, Необходимая доза физического труда и режим, строжайший режим.

"Молодец, старик. - Иван Петрович одобрительно кивнул головой. - Не то что некоторые нюни вроде меня".

Во время короткого ответа художника лицо девушки имело строгое и уважительное выражение, которое вновь сменилось очаровательной улыбкой.

- А теперь, Семен Георгиевич, расскажите, пожалуйста, о вашей жизни, о вашем творческом пути. Гете говорил: тот, кто хочет понять поэта, должен идти в страну поэта. Перефразируя слова великого мыслителя, можно сказать: кто хочет лучше понять художника, должен как можно больше узнать о его жизни. проникнуть в его творческую лабораторию, ощутить источник вдохновения мастера.

Девушка сделала маленькую паузу и тут же в нее ворвался Семен Георгиевич:

- Да, Гете! - Он красиво развел руками, демонстрируя одновременно и преклонение перед Гете, и уважение к телезрителям, и покорность хорошенькой женщине. - Я родился в Москве в семье врача, так что из коренных москвичей и, пожалуй, один из самых древних. Уже с пяти лет родители стали учить меня музыке, и, надо сказать, я очень увлекся этим прекрасным искусством. К пятнадцати годам уже сносно играл на рояле и даже мечтал поступить в консерваторию. Но тут случилась одна маленькая история, которая тем не менее перевернула всю мою жизнь. Дело в том, что как раз в это время родители подарили мне на день рождения масляные краски, и страсть к живописи овладела мной в такой степени, что я целыми днями с утра и до вечера стал пропадать с этюдником в окрестностях нашей дачи: у маленького сонного озерца, на опушке березовой рощи, в жарком поле, пестреющем голубыми васильками...

Иван Петрович слушал уже с неподдельным интересом, кратко комментировал про себя рассказ художника и производил в уме несложные вычисления: "Он, выходит, второго года. Значит, пятнадцать лет ему как раз в семнадцатом исполнилось. Революция как раз..."

- Я решил бросить музыку, - продолжал Семен Георгиевич, -и посвятить свою жизнь живописи. В двадцатом году на базе Государственных свободных художественных мастерских был создан знаменитый впоследствии ВХУТЕМАС, и я поступил туда, горя желанием создавать новое искусство.

Тут художник стал говорить о совершенно непонятных для Ивана Петровича вещах: о светотени и поисках формы, о кубизме и конструктивизме, о колористическом решении композиции и о философских глубинах образного мышления.

Внимание Ивана Петровича постепенно ослабилось, и он отвлекся к своим заботам: "Хорошо бы памятничек поставить... Дочка-то, видно, зря наобещала. И с Клавдией посоветоваться надо, что-то она там про цену говорила. Не помню... Астрономия какая-то..."

Экранный Семен Георгиевич между тем взял с маленького круглого столика стакан с водой, сделал два неторопливых глотка и продолжил рассказ:

- В двадцать восьмом году я уехал в творческую командировку сначала в Рим, потом в Венецию. Уверяю вас, тогда не так просто было добиться этого, но я проявил максимум настойчивости. Я просто бредил итальянским Возрождением, а увидев в Венеции фрески Веронезе, был буквально потрясен этим художником. Такая широта охвата, такая цветовая гамма, такая пластичность доступны только подлинному гению. =- Художник провел рукой по волосам, задумался, склонил голову. - Вернулся я в Москву в тридцать четвертом году, а в тридцать пятом снова уехал в командировку, на этот раз в Париж, и пробыл там до тридцать девятого года...

"Одиннадцать лет за границей... Ну и командировки!" Он встал, подошел к окну и, подняв лицо к приоткрытой форточке, втянул в себя морозный воздух. Ему было душно. Хотелось лечь, но он упрямился и только потирал рукой грудь. "А у нас-то... Годы-то какие были. Неужели он ничего не видел?"

Тем временем художник заговорил о Шагале и еще о ком-то, кого называл метром, а Иван Петрович, не зная ни того, ни другого, перестал слушать и принялся мечтать о том, что вот хорошо бы заняться обменом и съехаться с дочерью. Было бы и у него тогда дело: гуляли бы они с внучкой в парке, грелись на солнышке, рвали ромашки в траве. И не был бы он никому в тягость - ни себе, ни людям. Ведь ничто так не укрепляет человека, как забота о детях.

От этих мыслей он совсем загрустил, а когда вернулся к столу и снова взглянул на телекартинку, там было все по-прежнему. Художник говорил не торопясь, проникновенно, иногда помогая себе красивыми жестами рук, а журналистка внимательно слушала и с изумительной точностью в нужном месте рассказа то кивала аккуратной головкой, то улыбалась, то с удивлением выгибала брови.

- Через полтора года после моего возвращения в Москву, -говорил художник, - началась война, и я эвакуировался в Среднюю Азию. Трудное было время! Сразу по приезде я с головой окунулся в творческую работу и работал, работал не щадя сил. Услышав это, Иван Петрович помрачнел и из-под густых бровей посмотрел на художника уже далеко не с такой приязнью, как раньше: "Чего ж это он в Азию рванул? Хотя, может, с заводом послали? Да нет, заводы те за Волгой да на Урале были. Поработал бы он на заводе - не сидел бы сейчас таким... гладким".

- Кроме того, я занимался педагогической деятельностью, - продолжал художник, - и хотя не имел в ней особых навыков, быстро освоился с новым для меня делом...

Семен Георгиевич увлекся. Он рассказывал о желтых песках и величественных минаретах, о взаимопроникновении великих культур, о творческой исповеди мастера и о сложности оценки произведений искусства. В самом эмоциональном месте своего рассказа он неожиданно запнулся, что-то в волнении вспоминая, и, видимо, так и не вспомнив, бросил загадочную и несколько непоследовательную фразу:

- Нельзя требовать от одного инструмента звучания целого оркестра.

После этого старый художник посмотрел на девушку, как бы прося о помощи, и эта помощь пришла, ненавязчивая и вежливая, сопровождаемая заботливым интересом.

- Семен Георгиевич, в начале сорок третьего года в Ташкенте открылась персональная выставка ваших акварелей. На выставке зритель впервые увидел ваши произведения, созданные в Средней Азии, и среди них такие известные теперь работы, как "Виноград на красной скатерти", "В сумерках", "Солнечный базар". Пожалуйста, несколько слов об этой выставке.

Трудно сказать, что произошло вдруг с Иваном Петровичем, - он и сам не мог до конца в этом разобраться. Что-то подступило под сердце, глаза застлала мутная пелена, и лицо как будто обдало жаром.

- Виноград на красной скатерти, - повторял он, - виноград на красной скатерти. Да, ведь в то время...

Что-то перевернулось в сознании Ивана Петровича. Как ни старался он настроить себя на свой всегдашний лад старого, много повидавшего и умудренного жизнью добродушного и покладистого человека, у него ничего не получалось. Суровый лозунг военных лет "Все для фронта - все для победы! " он привык понимать буквально и не желал понимать никак иначе. Печь хлеб, делать гвозди, штопать рваную одежду, писать книги, рисовать, наконец. Но что? Дистанция между акварельным натюрмортом и этим лозунгом оказалась для Ивана Петровича непосильной. Он вдруг почувствовал себя тем самым деревенским увальнем, каким впервые приехал в Москву из глухой смоленской деревни.

"Виноград на красной скатерти! В войну, в сорок третьем!"

Война ассоциировалась у Ивана Петровича с чем угодно, только не с виноградом на красной скатерти. Он помнил измятые фронтовые газеты, помнил незатейливые, но близкие любому солдату рисунки и особенно карикатуры на проткнутого красноармейским штыком отвратительного и смешного человечка с кривой челкой и узкими усиками под носом, дрыгающего в воздухе паучьими ножками. Встречал он на фронте и живого художника, который рисовал солдат, танки, кухни, пушки, дважды ходил в атаку, рассказывал о своей мечте написать большую картину о войне. После скоротечного боя с прорвавшимися фашистами Иван Петрович отнес его этюдник и папку с рисунками в штаб, а сам художник был похоронен в братской могиле. Но, оказывается, было и что-то другое даже тогда, далекое и непохожее, была другая жизнь, какая - Иван Петрович не знал, но он знал теперь, что в той жизни был виноград, который не только можно было есть, но и, насытившись, положить на красную скатерть и срисовать для грядущих поколений. "Почему виноград, почему красная скатерть? Зачем?" - спрашивал он себя.

- В искусстве нет легких путей... =- услышал он голос художника.

Иван Петрович тяжело поднялся, сдернул с кровати верхнее покрывало и стал расстегивать рубашку. Усталость давала о себе знать, хотелось прилечь. Он снял брюки, потом долго возился с широкими черными ремнями, охватывающими его бедро и живот. Наконец он положил протез рядом с кроватью и осторожно лег на спину.

Теперь Иван Петрович не видел телеэкрана. Он смотрел в потолок, но ясно представлял себе и увешанные картинами стены, и белый рояль посреди комнаты, и заснеженные деревья за окном. Встречи с людьми, что дарила ему жизнь, включая и те подарки, от которых он с удовольствием бы отказался, обогащали его каждая по-своему и никогда не выходили за пределы естественного, хотя порой и трудного хода вещей. Он знал, что люди бывают добрые и злые, честные и лживые, богатые и бедные, знаменитые и безвестные, но теперь ему неожиданно показалось, что, даже продолжая этот перечень до бесконечности, он ни на йоту не приблизится к пониманию того, что лишь мельком блеснуло в его сознании, Он скорее почувствовал, чем осознал, что есть нечто другое, не имеющее к нему и к таким, как он, никакого отношения, живущее по своим законам и не соприкасающееся с ним никакими гранями. Нечто в себе и для себя, нечто вроде бы близкое ы одновременно бесконечно далекое, бессловесное до тех пор, пока не найдет нужным заявить о себе в полный голос. Он вспомнил, что в одной из телепередач рассказывалось о каких-то таинственных частичках, которые пронизывают пространство и саму землю, о существовании которых человечество долгие века даже не подозревало. Выступающий перед телезрителями художник и показался Ивану Петровичу такой частичкой, какую он лишь случайно обнаружил на седьмом десятке лет своей жизни.

- После войны, - слышал Иван Петрович голос художника, - я много путешествовал. Был в Индии и в Китае, в Америке и на Ближнем Востоке, в Африке и в Австралии. Отовсюду я привозил новые впечатления, замыслы, зарисовки, Но главной и непреходящей любовью для меня была и остается Италия и мекка искусства - Венеция. Признаюсь, Венеция мне иногда даже снится...

Опять раздались звуки музыки. Иван Петрович приподнялся и увидел сменяющие одна другую картины художника, которые не производили на него никакого впечатления,может быть, потому, что художник слыл большим колористом и телевизор не в состоянии был передать даже приблизительный уровень его мастерства. Он с трудом узнавал изображенные на картинах овощи и фрукты, силуэты изогнутых зданий и мостов, стволы огромных экзотических деревьев и далекие маленькие фигурки людей. Голос журналистки за кадром методично объяснял зрителям достоинства каждой картины, приемы живописи, использованные художником, смелое новаторство в передаче цвета и света. Потом музыка стихла, и журналистка с сожалением сказала:

- Время нашей передачи подходит к концу, Семен Георгиевич, В заключение скажите, пожалуйста, о вашем понимании смысла творчества. Иначе говоря, ваше творческое кредо?

Семен Георгиевич понимающе улыбнулся, закинул ногу на ногу.

- Меня много упрекали в разные годы, - ответил он, - и в формализме, и в субъективизме, и в неумении реалистично изображать натуру, и еще бог знает в каких грехах. Но я всегда твердо знал, что нет ничего выше, чем служение красоте, которая всегда была для меня не просто зстетической категорией, но, если хотите, образом моей жизни... Да... Поэтому я всегда оставлял за собой право на собственную песню.

Передача закончилась, Иван Петрович лежал на спине, скрестив на груди руки, стараясь обдумать последнюю фразу художника.

- Право на собственную песню, - повторил он. - А у меня было такое право? Или я пел по обязанности, что велели? Он лежал и мучился этим вопросом, словно не было для него сейчас ничего важнее.

Право, обязанность...

Он вспомнил деревню, низкий дом у крутого спуска, детство свое, умерших от тифа родителей. Вспомнил московскую заводскую окраину и подвал, где висели на веревках одеяла, разделяя поселившиеся там семьи. Вспомнил завод и молодость и войну вспомнил, погибших товарищей и слова командира перед последним своим боем: "Надо, Ваня, надо! Или грудь в крестах, или голова в кустах. Иди, больше некому". И многое еще припомнилось Ивану Петровичу. И постепенно на смену раздражению и боли к нему пришло теплое сознание того, что память его живет не сама по себе, она не только его собственная, но что еще у многих тысяч людей есть одна, общая с ним память.

 


Мне запомнился рассказ Максимова - думаю, ясно почему. Прошло три года, как я опубликовал его в VIVOS VOCO!, и вот среди "Историй от Димы Вернера" (22 июля 2000 г.) нахожу такую:

История от В. Тихомирова (известный математик, мехмат МГУ):

Дмитрий Евгеньевич Меньшов, пожалуй, самая легендарная фигура среди наших "стариков": историй про него - не счесть. Вот одна, где я выступаю живым свидетелем.

Как-то в шестидесятые годы (это было принято тогда) организовали встречу профессоров и преподавателей кафедры теории функций и функционального анализа со студентами - в общежитии. Дмитрия Евгеньевича попросили рассказать о рождении Московской математической школы. Он согласился и начал свой рассказ так:

- В 1914 году я поступил в Московский Университет. Николай Николаевич Лузин был тогда за границей. Но он договорился с Дмитрием Федоровичем Егоровым, что они организуют семинарий для студентов. И в 14 году Дмитрий Федорович такой семинарий организовал. Он был посвящен числовым рядам. В следующем году Николай Николаевич вернулся в Москву и начал руководить семинарием сам. В 1915 году мы занимались функциональными рядами, а в 1916 году - ортогональными рядами.

- А потом наступил тысяча девятьсот семнадцатый год. Это был очень памятный год в нашей жизни, в тот год произошло важнейшее событие, повлиявшее на всю нашу дальнейшую жизнь: мы стали заниматься тригонометрическими рядами ..."



VIVOS VOCO
Сентябрь 1997