Константин Симонов

ЗИМОЙ СОРОК ТРЕТЬЕГО...

Просматривая потрепанные блокноты военного времени, наверное, трудно будет вспомнить потом, к кому и к чему относятся записанные среди полустертых карандашных строчек имена, названия, даты. Но самое главное все равно останется - не столько в памяти, сколько в сердце. Останется, как вечный спутник, чувство, с которым мы воевали в эту войну, знание души народа, которое никогда не будет таким ясным, как сейчас, потому что именно в тяжкую и грозную годину раскрывается эта душа перед твоими глазами во всей широте ее и силе.

Мне довелось в последнее время проехать и пройти через Кавказ, Кубань, Ростовскую область, и у меня в сумке лежат листки чуть ли не всех газет, издававшихся при содействии германского командования в Пятигорске и Армавире, в Майкопе и Усть-Лабинской, в Краснодаре и Ростове. До войны нацистские профессора и литераторы любили философствовать по поводу загадочной души русского народа. Трудно понять чужой народ, особенно трудно, когда ненавидишь его. Они не поняли души русского народа - и до войны, и во время ее. Но во время войны, перейдя от философствования к убийству, они инстинктивно почувствовали силу и неодолимость этой души, и свидетельством тому служат лежащие сейчас передо мной их газетные листки. Они датированы августом, когда немцы ворвались в Краснодар, сентябрем, когда они брали Нальчик, октябрем, когда они уже взбирались на перевалы Кавказского хребта. Казалось, немцам улыбается военное счастье. Но в каждой газете, на каждой странице рядом с победоносными сводками звучала все одна и та же раздраженная, кричащая, истерическая нота: "Красные не вернутся", "Красные больше не вернутся", "Красные больше никогда не вернутся, вы понимаете, они не вернутся, вы должны, вы обязаны понять, что они ни в коем случае не вернутся".

Фашисты повторяли это из номера в номер, изо дня в день, подтверждая цифрами, вычислениями, сравнениями. Это было главное, в чем они хотели убедить всех, кто жил в завоеванных ими областях. Народ безмолвствовал, он молчал и знал, что это не так, и чем очевиднее становились успехи германских войск, чем более внушительными становились цифры и выкладки, тем это молчание и неверие становилось страшнее и непонятнее немцам. Они могли поработить часть земли, но не могли поработить душу народа. Народ знал, что немцы не насовсем, что они пока. Может быть, только у одного на тысячу эта вера опиралась на знание реального положения вещей, а остальные могли судить о положении на фронте только по немецким газетам, по немецкому радио, по немецким слухам. Но русское сердце, вера в свой народ подсказывали, что все-таки немцы пока, а не насовсем. С этим убеждением умирали, и горечь была не только в том, что немец захватил их город или село, а в том, что не довелось дожить до дня, когда немца прогонят.

Одно и то же чувство владело сердцами людей, оставшихся в немецком тылу, и людей, уходивших с нашей отступающей армией. Я не помню ни одного одессита, ни одного харьковчанина, ни одного калининца, который не говорил бы о том, что будет, когда он вернется в свой родной город. Я не помню человека, который не верил бы, что мы вернемся туда, откуда ушли. Люди порой ставили под сомнение свою личную судьбу: вернусь ли, доживу ли? Но судьбу родного народа, родного города они никогда не ставили под сомнение. Победа была для них несомненной. Именно эта незыблемая вера в победу являлась главной чертой душевного склада советского человека, которая позволяла ему переносить величайшие разочарования и нестерпимые тяготы.

Недавно ночью, в мокрую метель, проезжая через прифронтовую полосу, мы встретили у разрушенного поста бойцов первой железнодорожной бригады. Они работали яростно, остервенело, сбросив с себя шинели и ватники, несмотря на холод. Прошлым летом и осенью, разворачивая железную дорогу, взрывая за собой мосты, они прошли весь тягостный путь с запада на восток, от Киевщины до Кавказа. У них с отступлением связано было особенно тяжелое чувство. Они шли последними и рвали, рвали, рвали за собой все, что на их глазах когда-то строилось. Они рвали мосты и железные дороги, чтобы помешать врагу продвигаться вперед. Почти невыносимая тяжесть накопилась у них на душе за эти месяцы отступления, которые они исчисляли не столько днями, сколько километрами взорванных путей и взлетевших в небо пролетов. Теперь они шли вслед за армией с востока на запад и строили взорванные мосты. Они работали с яростью людей, которым очень некогда, некогда до зарезу, не только потому, что этого требует армия, но и потому, что это душевно необходимо им самим.

Они рассказали мне один случай, происшедший у Даркохского моста. Может быть, если рассуждать прозаически, это всего-навсего только случай. Но когда думаешь о победе, этот случай кажется поэтическим символом.

Осенью мы отступали от Даркоха. Последним взорвать Даркохский мост остался лейтенант Холодов. Мост был заминирован. Холодов дождался, когда два десятка немецких автоматчиков дошли до середины моста, и поджег шнур. В последнюю секунду немцы заметили его, бросились вперед через мост, и один из них автоматной очередью убил Холодова. В ту же секунду мост вместе с немецкими автоматчиками взлетел на воздух. Падая, Холодов сжал в руках винтовку, и лавина обрушившегося камня и земли засыпала его здесь же, у моста. Силой взрыва над ним насыпало большой могильный холм. Прошло время. Зимой, когда мы перешли в наступление и вышли обратно на тот берег реки, гвардейцы железнодорожной бригады, прибывшие для восстановления моста, увидели этот каменный холм; среди земли и камней торчало заржавленное острие штыка. "Здесь Холодов", - сказали они, движимые каким-то инстинктивным чувством, и стали разрывать смерзшуюся землю. Под ней нашли Холодова. Он не лежал, а стоял под землей, в последнюю секунду взрыва вскинув над собой штыком вверх стиснутую в руках винтовку. Как мертвый часовой, он простоял под землей полтора месяца, словно ожидая товарищей, которые вернутся к этому мосту, как они рано или поздно вернутся ко всем взорванным мостам и через Дон, и через Днепр, и через Буг, и через Днестр.

Тысяча девятьсот сорок третий год... В ночь под Новый год на одном из перевалов через Кавказский хребет помещался занесенный снегом командный пункт дивизии. Туда приехала фронтовая бригада артистов, с ними был баян. Баянист всю ночь играл одну за другой русские и украинские песни - "Виют витры", "Лучинушку", играл плясовую. То и дело звонил телефон. Командир дивизии делал рукой знак, баян стихал, по телефону раздавались распоряжения - и снова продолжалась песня. Вдруг раздался еще один телефонный звонок. "Товарищ полковник, - сказал в телефон далекий голос, - разрешите обратиться. У вас там баян песни играет, к нам хотя и тихо, а доносится, так пусть у вас там трубку не кладут, вся линия хоть так послушать хочет".

Трубку не положили, и на занесенном снегом перевале в землянках у телефонных трубок слушали связисты в новогоднюю ночь доносившиеся издалека отголоски песен, слушали москвичи и киевляне, слушали сибиряки и новгородцы. Им вспоминались родные места, музыка прерывалась приказаниями, и сорок второй год переходил в сорок третий, в тот год, который в эту ночь все уже связали со словом "победа".

Сейчас перевалы опустели, войска спустились с гор, и те, кто слушал в новогоднюю ночь музыку среди снежных вершин Кавказа, бьются на Тамани, под Таганрогом, в Донбассе.

Была зима, и безводье, и сильные ветры в голой степи, где только время от времени одинокие чабарни - убежища пастухов - давали возможность, нет, не погреться, а лишь спрятаться от ветра, где стога сена были желанным приютом и нора в снегу казалась почти домом. Пехота шла с почерневшими от мороза и ветров лицами, с покрасневшими руками двести, триста, пятьсот километров. Армейские тылы отставали от уходившей вперед пехоты. Люди шли, на ходу жевали сухари, и котелок супа бывал далеко не ежедневно. Слова "Родина зовет" можно понять, только протопав все эти бесконечные версты. Если поставить памятник самой большой силе на свете - силе народной души, - то должен быть на том памятнике изваян идущий против ветра по снегу в нахлобученной шапке с вещевым мешком и винтовкой за спиной пехотинец.

В снежные заносы, когда ни одна машина не могла сдвинуться с места, тридцать километров на руках протащили свои пушки артиллеристы майора Рогана. По нескольку суток в зимнюю стужу не вылезали из своих железных коробок танкисты Ротмистрова; нужно было дьявольское терпение, чтобы перетащить тяжелые танки через реки Цымлу, Куберле, Сал, Маныч. Появился новый технический термин - наращивание льда. Наращивать лед - это значит класть на него бревна и солому, заливать водой, опять класть бревна и солому, опять заливать водой, и так до тех пор, пока все это не будет выдерживать тяжести переползающего через реку КВ.

Через полузамерзшие болота и плавни, обходя немцев, люди шли босиком, неся в руках валенки, чтобы потом, добравшись до твердого места, можно было шибче идти на немца.

Небывалые тяготы переносила армия в эти зимние месяцы, переносила вся, от солдата до генерала. И если я могу рассказать про сержанта Старчевого, прошедшего пешком с винтовкой, с вещевым мешком за плечами от Сталинграда до Ростова через такое, что и присниться не может человеку, то я могу рассказать и про генерала, который командовал войском, где служил сержант Старчевой. Про генерала, у которого открылись старые раны, а он, по-солдатски терпя боль и муку, шел вперед со своей армией и на коротких привалах, закрыв глаза и превозмогая боль, по телефону обычным своим ровным голосом отдавал приказы и ободрял шедших с ним усталых, но счастливых победой людей.

В последнее время среди немецких солдат широко распространилось родившееся на этой войне выражение, которое в буквальном переводе на русский язык значит - "выстрел на родину". Смысл этой крылатой фразы, по существу, гораздо страшнее и печальней для немцев, чем очередная дурная сводка из главной квартиры фюрера.

"Выстрел на родину" - это значит тяжелое ранение, после которого немецкий солдат едет в Германию с надеждой больше никогда не вернуться на Восточный фронт. Раньше немцы мечтали о посылках на родину, теперь они мечтают и пишут о "выстреле на родину". Времена переменились.

Когда я читаю в немецких письмах фразу "выстрел на родину", мне по контрасту вспоминается история летчика-штурмовика Виктора Шахова - история, конца которой я еще не знаю, но начало ее удивительно.

Шахов уходил на десятки штурмовок. И каждый раз это было открытым вопросом - жить или умереть, и каждый раз он решал это в свою пользу, пока однажды его самолет не сожгли в глубоком немецком тылу. Шахов выбросился на парашюте и пошел через фронт. Была зима, он шел долго и мучительно, почти босой, и отморозил ноги. Когда Шахов наконец дошел, то, несмотря на все старания врачей, спасти ноги было уже нельзя. Ему отняли обе ступни. Он долго лежал в госпитале, пока ему не сделали хорошие протезы, при помощи которых он не как прежде, но все-таки смог ходить. Казалось бы, ему осталось только поехать домой, в маленький городок на Оке, где ждали его родные. Но Шахов добился, чтобы его вернули в полк. Ему дали работу в штабе полка, и ежедневно он завистливо провожал глазами вылетавших на штурмовку товарищей.

Прошло несколько месяцев.

Шахов часто ходил на аэродром - он забирался в кабину штурмовика и подолгу возился там. Наконец он подал рапорт командиру полка о том, что хочет и может летать: он все проверил, протезы не могут служить препятствием. Командир полка сначала не хотел даже слушать его. Шахов настаивал и доказывал: он как одержимый добивался права летать, потому что дело шло о счастье его жизни. А это счастье он видел единственно в том, чтобы лично продолжать воевать до тех пор, пока будет длиться война. Сила его упорства была такова, что командир полка в конце концов согласился и подал командиру дивизии рапорт, в котором поддерживал просьбу Шахова. Командир дивизии так же, как и командир полка, сначала не хотел об этом и слышать, но в желании Шахова была та русская сила духа, та решимость идти до конца, которую невозможно отвергнуть. Кончилось тем, что он поддержал перед штабом армии просьбу Шахова.

Я не знаю, разрешили Шахову летать или нет, но когда я думаю о том, что мы непременно победим, я вспоминаю Шахова.

На перекрестках прифронтовых дорог стоят столбы со свежими, в разные стороны торчащими дощечками. Иногда дощечек так много, что они похожи на веер. На Армавир, на Кропоткин, на Тихорецкую, на Краснодар, на Кущевскую, на Ново-Кубанскую - большой звездой расходящиеся дороги идут в места, еще недавно занятые немцами, и срубленный столб с готическими буквами валяется рядом на земле, как поверженный вражеский солдат.

Я вспоминаю сентябрьский день прошлого года, когда мы, прилетев под Сталинград, высадились с самолета в заволжской степи, где вдалеке белело знакомое только по учебникам географии соленое озеро, а кругом тянулась безводная степь, казавшаяся краем света. Дальше лететь было нельзя. До Сталинграда надо было ехать машиной, потом водой. Пожалуй, за всю войну у меня не было такого тяжелого чувства, как в этот день. Как далеко зашел враг! - вот чувство, безмолвно тяготившее душу всех, кто тогда был там.

Душевное спокойствие мы вновь обрели только на следующий день, в одном из батальонов, оборонявших северную окраину Сталинграда. Там все помыслы и душевные силы людей были направлены на одну, казалось бы, маленькую, но на самом деле великую задачу - отстоять от немцев лежащую за северной окраиной Сталинграда деревеньку Рынок. Это было задачей жизни. И как бы ни складывался общий ход сражения, у себя, на фронте в один километр, они хотели во что бы то ни стало добиться и добивались победы - по-солдатски, по-русски, не мудрствуя лукаво. Они не рассуждали, что значит деревенька Рынок по сравнению с тем, что немец подошел к Волге. Деревенька Рынок в эти дни была для них жизнью. Здесь они хотели победить. А в масштабе всего фронта, состоявшего в конце концов именно из этих деревенек, холмиков, городских кварталов, переправ, в каждом таком месте люди, побеждая, незаметно ковали общую победу.

Сила духа не только в том, чтобы ежечасно быть готовым отдать жизнь за Родину, но и в том, чтобы при общем тяжелом положении не дать себе душевно потеряться перед врагом. Не дать себе поверить в его превосходство, поверить в то, что он умней, сильней, опытней.

Великим свойством души советского бойца и офицера оказалась вера в свои силы. За ошибки платили кровью, на неудачах учились, из сражений извлекали опыт, но, несмотря ни на что, в нашем командире не была поколеблена ни вера в свои силы и способности, ни гордость за свой мундир.

Сталинградская битва, где с особенной силой проявилось все упорство нашего народа, воспитала целую плеяду командиров и военачальников. Мы многому научились, и то, что вчера казалось достижением, сегодня кажется недостаточным. Когда командир атакующего город полка доносит командиру дивизии, что он "жмет немцев", командир дивизии охрипшим, простуженным голосом кричит ему в телефон: "Ты мне их не жми, ты мне их забери". Это не просто фраза, это новый этап войны, когда командирам уже кажется недостаточным то, что им казалось успехом год назад. Жать врага - теперь им этого мало, теперь они хотят забрать его.

Мы не только предчувствуем победу, мы начинаем ее осязать, потому что, кроме высокой и мужественной души, у нашего народа есть сильные солдатские руки, которые умеют воевать и завоевывать победу.

27 февраля 1943 г.


 


Впервые опубликовано в "Красной звезде" 27.02.1943 под названием "Русская душа".
Воспроизведено по изданию: К. Симонов, Собрание сочинений в 10 т., М., изд. "Худ. лит", 1985 г., т. 11 (дополн.), стр. 44-50


VIVOS VOCO!  -  ЗОВУ ЖИВЫХ!
15.04.2006