Русская литература

№ 1, 1981 г.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
О ПУШКИНСКОМ ДОМЕ

(1918-1928)

Н.В. Измайлов

Я познакомился впервые с Пушкинским Домом осенью 1918 года, когда сдавал государственные экзамены в Петроградском университете в последнюю сессию, проходившую по прежним, еще дореволюционным планам. Нужно сказать, что ни самого “учреждения”, ни “Дома” в прямом смысле в то время еще не существовало. Старое и давно устаревшее “Положение о Пушкинском Доме”, утвержденное еще в 1906 году, было отменено - если не формально, то фактически - после Октябрьской революции; новое еще не было выработано - его ввели в 1919 году. Не было и собственного помещения, не говоря уже об отдельном здании, и большое, все растущее имущество Пушкинского Дома было раскидано по разным местам главного здания Академии наук, начиная с площадки парадной лестницы, где теперь, с 1925 года, находится мозаичная картина Ломоносова “Полтавская виктория”.

Я пришел к старшему ученому хранителю Пушкинского Дома Борису Львовичу Модзалевскому в архив Академии наук, которым он заведовал (это была тогда его официальная должность). Помещался же архив в темноватых мансардных комнатах над Большим конференц-залом, на самом верху крутой каменной лестницы позади этого зала, ведшей и в “канцелярию Конференции”, и в кабинет непременного секретаря академика Сергея Федоровича Ольденбурга.

Борис Львович принял меня ласково и внимательно, как он всегда принимал приходивших работать над материалами Пушкинского Дома, особенно молодых, поговорил, выяснил мои желания и тотчас достал пачку писем Василия Петровича Боткина к брату, Дмитрию Петровичу, которые я и принялся изучать, вчитываясь в мелкий и неясный почерк Боткина и переписывая те места, какие мне представлялись интересными. В тот период, однако, работа моя не стала особенно интенсивной: мешали сначала последние государственные экзамены, потом работа в архивах 1-го отделения IV секции Единого государственного архивного фонда, т.е. по истории русских дореволюционных учебных заведений, куда я поступил на службу по окончании университета. Но Борис Львович помнил меня и, когда после утверждения нового Положения и штата в 1919 году дирекция Пушкинского Дома - его директор академик Нестор Александрович Котляревский и Б.Л. Модзалевский - стала приглашать новых сотрудников, Борис Львович позвонил мне и предложил поступить сотрудником в рукописный отдел Дома. Я с радостью согласился, хотя принужден был на первых порах - а это растянулось на два года- совмещать работу в Пушкинском Доме с работой в Главархиве, где я заведовал в это время отделом фондов женских учебных заведений (институтов) бывшего Ведомства императрицы Марии: с утра я работал в мрачном, огромном помещении этого архива на Казанской улице, дом 7 (ныне ул. Плеханова), во втором часу приходил в Пушкинский Дом и работал там позже, чем другие - часов до пяти. Так 1 сентября 1920 года совершилось одно из важнейших событий в моей жизни - мое поступление в Пушкинский Дом при Российской Академии наук.

Пушкинский Дом в это время уже не ютился на чердаке, в архиве Академии. После того как был закрыт госпиталь, с 1914 года занимавший Большой конференц-зал с его аванзалами, все эти парадные помещения, начиная с главной лестницы, были отданы Пушкинскому Дому, т.е. было восстановлено положение, существовавшее до 1914 года, до начала войны, с той разницей, что тогда коллекции Пушкинского Дома занимали только аванзалы, теперь же они распространились и на Большой конференц-зал. В аванзалах на стенах, покрытых золотыми тяжелыми рамами с портретами президентов Академии наук и членов Российской Академии, была развернута экспозиция музейных коллекций Пушкинского Дома, существовавшая до войны 1914 года. Вдоль стен стояли витрины с мемориальными вещами, редкими книгами, снимками с рукописей. В среднем аванзале сидел Борис Львович, а сбоку от пего, за другим письменным столом, - его жена Варвара Николаевна, также сотрудница Пушкинского Дома. Но самым замечательным и характерным был Большой конференц-зал, всецело отданный Пушкинскому Дому.

Здесь были собраны все его коллекции, все еще неразобранные рукописные, музейные и книжные фонды, здесь сидели почти все сотрудники и работали - все это “под диплодоком”. Теперь, наверное, почти никто не помнит значения этого “термина”. Но тогда все знали, что значит эта таинственная форма, и все говорили: “под диплодоком”. Но что же это значит?

Дело в том, что всю левую сторону Большого конференц-зала, вдоль окон на набережную Невы, занимал гигантский скелет ископаемого животного, пресмыкающегося (ящера) диплодока - вернее, не подлинный скелет, а слепок скелета, найденного где-то в Северной Америке. Подлинник хранился в музее одного из американских университетов, а слепок, подаренный американскими геологами нашей Академии, был, кажется еще до войны 1914 года, временно поставлен в Большом конференц-зале, да так там и остался надолго. Скелет стоял на возвышении, поддерживаемый металлическими подпорками. Маленькая головка диплодока на длинной шее упиралась в одну стену зала, костяк туловища занимал его середину, а длинный хвост почти касался позвонками другой стены. Высота же чудовища была такова, что отростки хребта в самой высокой части спины едва не достигали потолка высокого конференц-зала.

Здесь-то, “под сенью диплодока”, размещалось разнообразное имущество Пушкинского Дома: множество шкафов, шкафиков, секретеров, бюро, полок с картонными коробками образовывали запутанную сеть, а между ними стояли в разных местах письменные столы сотрудников. В дальнем углу зала из тех же шкафов и полок был устроен особый “закуток”, служивший кабинетом и рабочим местом Нестору Александровичу Котляревскому, академику, директору Пушкинского Дома. Здесь он работал - всегда в своем неизменном широком темно-синем халате, - разбирал коллекции гравюр, литографий, портретов и иллюстраций, систематизируя их и определяя; разбирал особенно близкие его сердцу архивы, через него поступившие в Пушкинский Дом и еще не занесенные в инвентарь до окончания их разборки. Здесь же Нестор Александрович принимал многочисленных посетителей по литературным и академическим вопросам, по делам Дома литераторов, в котором он был председателем правления, и проч.

Правую сторону Большого конференц-зала, вдоль окон во двор, между которыми в одном из простенков стояла мраморная статуя академика Александра Николаевича Веселовского, теперь находящаяся у нас, в проходной комнате рукописного отдела, занимал огромный, высотою почти в рост человека, а может быть и выше, штабель плотно увязанных

в связки архивных дел в серых обложках с черными двуглавыми орлами: архив III Отделения собственной е.и.в. канцелярии и, вероятно, архивы Департамента полиции и Штаба корпуса жандармов. Обстоятельства, при которых эти строго секретные до революции архивы попали в Пушкинский Дом, представляют немалый интерес и должны быть сохранены в его истории. И так как из участников этого дела ни один, по-видимому, уже не существует и его обстоятельства почти забыты, я считаю необходимым и важным их воспроизвести - не по личным воспоминаниям, однако, но по слышанным мною рассказам участников - Н.В.Яковлева и других.

В разгар Февральской революции 1917 года-27 или 28 февраля ст. стиля - начался пожар в доме на углу Фонтанки и Пантелеймоновской улицы (ныне ул. Пестеля), где помещалось когда-то III Отделение, а потом Штаб корпуса жандармов. Причина пожара, конечно, - поджог. Это и понятно: много было людей, желавших уничтожения архива Департамента полиции со списками тайных агентов, ведомостями на жалованье филерам и прочими опасными для них документами. Но в том же здании хранился старый архив III Отделения и предшествовавших ему учреждений с начала XIX века - неоценимый, единственный в своем роде источник сведений по истории русской общественной мысли и освободительного движения, гибель которого была бы невосполнима.

Кто-то из друзей Пушкинского Дома, случайно став свидетелем разгрома и поджога Департамента полиции, быстро, к счастью, оценив положение, прибежал буквально - так как никакого транспорта в те дни не было - в Академию наук и сообщил о том, что видел, Н.А.Котляревскому и Б.Л.Модзалевскому. Те пошли к С.Ф.Ольденбургу, достали через него лошадей с санями - что в тот момент было очень нелегко, - созвали нескольких близких людей и все вместе отправились на место пожара. В экспедиции кроме Н.А.Котляревского и Б.Л.Модзалевского участвовали, насколько я могу припомнить из слышанных позднее рассказов, Л.К.Ильинский, А.С.Поляков, В.П.Семенников, А. А. Шилов и некоторые другие, которых я, к сожалению, не могу припомнить. Им помогали некоторые служащие Академии наук, студенты университета и проч. Вся эта “бригада” проникла в то крыло здания, где хранился исторический архив и куда пожар еще не достиг, и стала вытаскивать во двор связки дел III Отделения. Их грузили на подводы и отправляли в Академию, где сложили сначала на лестнице, а потом перенесли в Большой конференц-зал.

Архив пробыл там около пяти лет и в 1922 году, когда Пушкинский Дом стал готовиться к переезду в собственное здание, был передан по принадлежности в Центрархив и вывезен в здание сената. За эти годы Б.Л.Модзалевским, А.А.Шиловым и А.С.Поляковым были разобраны секретные бумаги III Отделения 1820-1830-х годов и из них извлечены важные документы, давшие материалы для нескольких изданий: “Пушкин под тайным надзором” Б.Л.Модзалевского (1-е изд.-1918), “О смерти Пушкина” А.С.Полякова (1922) и др.

Такова эта интереснейшая страница из истории Пушкинского Дома; так были им спасены для науки материалы по истории русского освободительного движения.

Мой рассказ, конечно, очень неполон и, вероятно, не во всем точен. Но исправить его теперь очень трудно, если не невозможно. Следовало бы, однако, поискать в архиве Академии наук за 1917 год - нет ли относящихся сюда документов.

В продолжение 1920-х годов в Пушкинском Доме работали многие лица с литературными фамилиями - сыновья и родственники крупных писателей и ученых: Андрей Андреевич Достоевский - сын А.М. и племянник Ф.М.Достоевских; Сергей Александрович Островский - сын драматурга; Николай Александрович Пыпин - сын академика А.Н.Пыпина и племянник Н.Г.Чернышевского; Софья Алексеевна (“Сонечка”) Шахматова - дочь академика А.А.Шахматова, в 1923 году вышедшая замуж за Бориса Ивановича Коплана; недолго была у нас правнучка сестры Пушкина О.С.Павлищевой (по женской линии) Лидия Леонидовна Кун, позднее ставшая женой Александра Леонидовича Слонимского; Варвара Дмитриевна Комарова - рожд. Стасова, дочь Дмитрия Васильевича и племянница Владимира Васильевича Стасовых, жена генерала от инфантерии старой армии, сама же известная писательница и исследовательница, лучший биограф и знаток творчества Жорж Санд, издавшая под псевдонимом Владимир Каренин четырехтомную биографию ее на французском языке, удостоенную премии Французской Академии. Она принесла в дар Пушкинскому Дому громадный архив Стасовых и усердно занималась его разборкой и описанием.

Пребывание наше “под диплодоком” после моего вступления в число сотрудников было в тот год (1920) непродолжительным. Наступила осень - температура в Большом конференц-зале быстро падала, дошла до 0° и ниже. Чтобы продолжать работу и не растерять болевших от холода сотрудников (ведь и дома у большинства из нас было так же холодно), занятия были перенесены в две небольшие, заставленные книгами комнаты квартиры покойного академика А.А.Шахматова. Сам он скончался 3 августа 1920 года. Семье его - во внимание к его огромным заслугам - была оставлена временно квартира, помещавшаяся в том же главном здании Академии, в нижнем его этаже по надворной лестнице, под Малым конференц-залом и канцелярией правления. Мы по мере надобности ходили в морозный Большой конференц-зал и приносили в шахматовскую квартиру коробки с рукописями и книги. Весной, когда зал оттаял, мы вновь вернулись “под диплодока”. Так продолжалось две зимы, два года - до осени 1922 года, когда мы переселились в собственный дом на Тифлисской улице.

Но Пушкинскому Дому, помимо места для хранения материалов и для работы, было нужно и помещение для заседаний, докладов, собраний, а главное - для временной хотя бы экспозиции его коллекций, т.е. для выставок. Хлопоты в этом направлении привели к тому, что летом (кажется, 1920 года) надлежащие организации передали в полное распоряжение Пушкинского Дома особняк на ул. Халтурина, 22 (бывшей Миллионной), до революции принадлежавший “Его Сиятельству князю Семену Семеновичу Абамелек-Лазареву” - как значилось на печатных бланках “конторы Его Сиятельства”, в огромных количествах вместе с конвертами обнаруженных нами в помещении конторы; эти бланки и конверты из прекрасной плотной бумаги много лет служили нуждам рукописного отдела и музея и до сих пор сохранились в материалах того времени. Об “Абамелековском доме” нужно сказать подробнее.

Дом двухэтажный, наружный фасад которого на ул. Халтурина сохранился таким, каким он был и тогда - темно-красный с четырьмя серыми мраморными колоннами, был невысок и невелик снаружи, но в глубину шел до самой набережной Мойки (№ 21-23). В “Абамелековском доме” (вероятно, с весны 1921 года) стали устраиваться научные заседания и выставки. Здесь выступали с докладами сотрудники Пушкинского Дома, начиная с Н.А.Котляревского, Б.Л.Модзалевского и др., и гости, крупнейшие литературоведы того времени - П.Е.Щеголев, Б.В.Томашевский, академик М.Н.Розанов и проч.

Весной 1923 года получил и я квартиру в левом крыле главного здания “Абамелековского дома” - спальню кн. Марии Павловны, ее гардеробную и ванную - квартиру, замечательную своей светлой, изящной отделкой и гигантскими печами, пожиравшими невероятное количество дров (которые, впрочем, можно было покупать на складе, устроенном тут же рядом, во дворе разрушенного дома на углу Мойки и Мошкова переулка). Здесь я прожил с семьей два года, пока летом 1925 года, ввиду получения Пушкинским Домом нового выставочного помещения на Тучковой набережной, “Абамелековский дом” не был оставлен. .. Но это уже другой период.

Ранней осенью 1922 года Пушкинский Дом переселился, наконец, из Большого конференц-зала, “из-под диплодока” в собственное здание-в дом № 1 по Тифлисской улице (теперь там Институт галургии). Здание это было уже давно, с первых лет революции, облюбовано Борисом Львовичем - главным инициатором его получения - по причине его близости к главному зданию Академии наук и к Библиотеке Академии наук и потому также, что никто на него не претендовал - так оно было неказисто и запущено, простояв пустым несколько лет. Оно представляло собою обломок старых таможенных складов, сохранившийся между новыми домами. Нижний этаж состоял из амбаров, запертых тяжелыми железными дверями, под аркадами, на которые опирался верхний этаж *. Последний делился вдоль на две неравные части: со стороны двора - довольно узкая галерея, с улицы - шесть залов, глубоких и темноватых, каждый с одним окном, расположенных поперек корпуса и соединенных дверьми, образующими анфиладу. Посередине - большая лестница, с сенями внизу и с площадкой, одинаковой с прочими залами, наверху. Внизу под лестницей была небольшая квартирка, в которой некоторое время (еще задолго до нашего въезда) помещался М.Л.Гофман с женой и детьми, а потом жил вахтер.

* Теперь аркады заделаны и под ними устроены кабинеты и лаборатории окнами на улицу; в боковых стенах пробиты окна, которых при нас не было; судя по этим окнам, чердак тоже превращен в рабочие помещения.
Пустовавший и запущенный дом, почти развалина, долго и с трудом ремонтировался для Пушкинского Дома. Однако очень скоро - даже, в сущности, тотчас после вселения - выяснилось, что новое здание не может удовлетворить всех нужд Пушкинского Дома. Во-первых, оно было мало: библиотеке некуда было расти, музей не мог выставить (уже тогда!) и половины своих коллекций, даже рукописному отделу было тесно, а в будущем, так же как и библиотеке, некуда расти; притом не было и не могло быть читальных залов ни для библиотеки, ни для рукописного отдела, и читатели сидели вместе с сотрудниками посреди фондов. Музейные залы были так глубоки, а окна давали так мало света, что приходилось все время жечь в них электричество, а ведь в 1922 году его было далеко не достаточно. Наконец, помещение дублетов и разного имущества в амбарах первого этажа на уровне земли принесло немало бед в наводнение 1924 года. Поэтому очень скоро встал вопрос о других дополнительных помещениях. На первое время задачам выставки, сменных экспозиций и собраний удовлетворял “Абамелековский дом”; в 1925 году в связи с 20-летием Академии было получено выставочное помещение на Тучковой набережной. И только осенью 1927 года было занято и стало осваиваться нынешнее здание бывшей С.-Петербургской таможни.

Через несколько дней после нашего переезда и размещения на Тифлисской осенью 1922 года Нестор Александрович уехал надолго (на целых полтора года) за границу, передав управление Пушкинским Домом Борису Львовичу Модзалевскому.

Нестор Александрович Котляревский был одним из самых интересных и замечательных людей, каких я встречал в своей жизни. Он обладал блестящим и оригинальным умом, сочетавшимся с тонким и изящным остроумием, широкой эрудицией, высокой культурой, соединенной с чисто русскими, своеобразными чертами характера; был крайне простым и демократичным в своих отношениях с людьми, во взглядах на труд; не гнушался никакой самой тяжелой, физической даже, работой, любил все делать сам, своими руками, сохраняя при этом изящество и непринужденную тонкость “манер”; был блестящим оратором, лектором и интереснейшим собеседником в личной беседе, в тесном кругу.

Оставленные им научно-литературные труды не могут дать о нем как человеке и ученом полного и верного представления. Его книги, увлекательно и интересно написанные, прекрасные по стилю, оригинальные по мысли, производят .(особенно теперь, но это чувствовалось уже и тогда, при его жизни) впечатление некоторой поверхностности, словно в них внешний блеск преобладает над глубиною знаний и детальной работой над материалами. И это впечатление от его книг представляется мне очень досадным, тем более что, как это ни странно, он сам стремился вызвать его и проводил как систему. Лишь немногие из близких людей и младших товарищей, бывавших у него или общавшихся с ним на повседневной работе, знали, каким тружеником был этот изящный и на вид “поверхностный” человек, каких огромных и кропотливых трудов стоили ему его “легкие” книги - скорее книги для чтения, чем научные монографии.

К моему великому сожалению, я не принадлежал к числу очень близких к нему людей, тем более - к числу учеников; этому мешала и моя всегдашняя застенчивость, и большая разница в характере и направлении ума, в характере научных интересов, и то, что я не был непосредственно с ним связан по работе, да и вообще был с ним знаком и постоянно общался лишь очень короткое время (1920-1922 и 1924-1925 годы). Бывая у него, я видел черновые материалы к его трудам - папки с выписками, библиографическими и иными заметками, ящики с карточками и проч. Но когда я его спрашивал, отчего он не дает этих материалов даже и в малой степени в своих трудах, он отвечал мне, что книга или статья о художественной литературе и ее деятелях должна быть сама литературным произведением, предназначенным для чтения, а не тяжеловесным и сухим “академическим” (в кавычках) трудом, что из книги должен быть убран весь аппарат, весь материал, приведший автора к тому или иному положению, как убираются леса вокруг законченного здания. Труд, положенный на исследования, не должен быть показан, а только его результаты в отделанной и очищенной форме...

Думается, что этой теорией, проводившейся им во всех его работах, он немало своим трудам повредил. Но память о нем - умнейшем, оригинальном и обаятельном человеке, любовь и уважение к нему сохранились после его сравнительно ранней смерти (ему не было 62 лет) у всех, кто его знал, кто имел счастие с ним работать и общаться.

Уехав за границу, он обосновался в Болгарии, где жила его бывшая жена, в прошлом актриса Александрийского театра В.В.Пушкарева-Котляревская (во втором браке Пехлеванова). Но связей с Пушкинским Домом не терял, в каждом письме подробно расспрашивал, что у нас делается, и мы отвечали ему подробными отчетами о наших делах.

* * *

В 1924 году, когда Н.А.Котляревский находился в Болгарии, Б.Л.Модзалевский обратился к С.Ф.Ольденбургу с просьбой назначить до предстоящего весною приезда Н.А.Котляревского временного директора из числа авторитетных академиков, при котором он, Модзалевский, чувствовал бы себя спокойнее и увереннее. И тут выяснилось чрезвычайно странное, ненормальное, чтобы не сказать более, обстоятельство: среди всех “ученых мужей”, членов II Отделения (ОРЯС - Отделение русского языка и словесности) Академии наук не нашлось ни одного, кто бы мог или согласился взять на себя администрирование Пушкинским Домом, хотя бы временно, на несколько месяцев.

Председательствующий в Отделении академик В.М.Истрин был стар и немощен, он с трудом передвигался на костылях по комнате и не выходил из своей квартиры (между прочим, отмечу, что такое же и даже более тяжелое инвалидное состояние не помешало Г.А. Князеву взять на себя заведование архивом Академии наук и быть его очень деятельным директором в течение 40 лет) ; академики Н.К.Никольский и Е.Ф.Карский были директорами: первый - русского отделения БАН, второй - Музея этнографии и антропологии; М.Н.Розанов и М.Н.Сперанский жили в Москве и едва ли могли быть полезны нашему Дому. Оставались еще некоторые из академиков, не занятые административными постами, и первый среди них, казалось бы наиболее нам близкий по научным интересам, - Владимир Николаевич Перетц (брат которого, Лев Николаевич, одно время работал в Пушкинском Доме). Но именно он, В.Н.Перетц, решительно уклонился от кратковременного хотя бы директорства. И причина этого понятна: В.Н.Перетц - единственный, помимо Н.А.Котляревского и М.Н.Розанова, академик-литературовед в собственном смысле (а не библиограф и археограф, какими были другие) - считал возможным научное исследование русской литературы лишь до Кантемира (кончая Петровской эпохой). Далее, по его мнению, научное исследование уступало место субъективистской и импрессионистической критике, и наука о литературе XVIII-XIX веков была невозможна. Стоящим за пределами науки он считал и пушкиноведение и поэтому крайне скептически относился к трудам Н.А.Котляревского, Б.Л.Модзалевского и других, а к Пушкинскому Дому в целом - не только скептически, но прямо враждебно, как к бесполезной и легкой забаве, напрасной трате средств и сил. В этом он не отличался от академиков-математиков (как В.А.Стеклов), но те, по крайней мере, имели больше оснований для противопоставления своих точных наук нашей науке о литературе.

Положение оказалось затруднительным и - могу не обинуясь сказать - постыдным для тогдашнего утратившего связи с жизнью и с движением науки ОРЯСа, в составе которого, кроме Н.А.Котляревского и М.Н.Розанова, не было ни одного исследователя новой и мировой литературы. И тут вмешался Нестор Александрович, нашедший неожиданный для нас выход. Он лучше нас знал свое Отделение: знал, что среди его членов нет в Ленинграде ни одного, пригодного для управления Пушкинским Домом. И он обратился к ученому, которого давно и хорошо знал, с которым был если не дружен, то в добрых отношениях и которого считал единственным из гуманитаров способным поддержать Пушкинский Дом в этот трудный момент, - к академику С.Ф.Платонову. Нестор Александрович написал ему, написал и его тезке С.Ф.Ольденбургу и нам, чтобы мы его уговорили. Вопрос был быстро решен. С.Ф.Платонов, хотя и занимал должность председателя Археографической комиссии, согласился на просьбу Нестора Александровича и принял временное директорство над Пушкинским Домом. Оно оказалось недолгим - всего несколько месяцев: в апреле или мае 1924 года вернулся из Болгарии Нестор Александрович. Но мы уже успели почувствовать твердую руку С.Ф.Платонова и тот авторитет, который он имел в академических верхах, хотя он, в сущности, не вмешивался в научную жизнь учреждения и предоставлял руководство ею всецело Борису Львовичу.

* * *

21 августа 1924 года исполнилось сто лет со дня приезда Пушкина в его вторую ссылку, в село Михайловское. Этот день решено было отметить большим праздником при участии Академии наук, вернее, праздником, возглавленным ею. Не помню почему, но ни Нестор Александрович, ни Борис Львович в Заповедник пе поехали; не поехал и Михаил Дмитриевич Беляев, и я оказался единственным представителем Пушкинского Дома на торжестве. Зато нашу ленинградскую делегацию возглавил президент Академии наук Александр Петрович Карпинский - обаятельный старик, внушавший всем, кто его знал или только видел, несмотря на его внешнюю простоту, безграничное уважение. С ним ехала его дочь Евгения Александровна Толмачева и управляющий делами Конференции (т. е.научной части Академии) Борис Николаевич Молас. Был и Борис Викторович Томашевский и другие ленинградские писатели и журналисты; из Москвы приехали в Заповедник М.А.Цявловский, И.А.Новиков, Л.П.Гроссман, Вяч. Шишков... Почти все ехали в пушкинские места впервые; для меня же это была вторая поездка туда.

Впервые я был в Заповеднике за год до этого - в августе 1923 года. Это было самое начало существования Заповедника. На месте дома в Михайловском - обгорелый фундамент, в Тригорском - то же, парки заросли и одичали, еще ничего не было сделано. Тогдашний (первый) директор Заповедника - он же директор средней школы - Василий Ми-трофанович Никифоровский только что перенес тяжелый тиф, и я видел его несколько минут в постели. Но в Святогорском монастыре шла обычная, давно установленная жизнь: был игумен, которому я “нанес визит”, были монахи, сновавшие по монастырскому двору в своих черных рясах (часть зданий отошла под школу, и мы с женою помещались в одном из классов); в древнем соборе шли службы, слабо горели под сводами лампады и свечи, сумрачно глядели строгие лики древних икон (теперь ничего этого нет, остались лишь белые оштукатуренные стены).

Впечатление, произведенное тогда собором на холме и беломраморным памятником на могиле Пушкина, рощами и парками в Михайловском и Тригорском, Соротью и озерами - всем тем, что так глубоко и вместе с тем точно отразилось и в “Деревне”, и в “Евгении Онегине”, и в “Вновь я посетил...”, - это впечатление было ни с чем не сравнимо и осталось неизгладимым. Оно раскрыло мне Пушкина так, как я его не знал до тех пор, и, быть может, оказало влияние на составленную мною после этого посещения биографию Пушкина (1924), которая, говорят, удалась.

В иной обстановке проходил наш приезд в 1924 году. За год до этого мы были одни - никаких иных приезжих, везде пусто и тихо. Теперь - большие делегации из Ленинграда и Москвы, прибывшие в отдельном вагоне на станцию Тригорскую (от нее теперь не осталось и следа, как и от всей дороги из Пскова до Идрицы, проложенной в 1916 году параллельно фронту, установившемуся после немецкого наступления 1915 года, для перевозки военных грузов; дорога проходила между Михайловским и Тригорским по насыпи, следы которой остались и сейчас; насыпь и, в особенности, железнодорожный мост через Сороть очень портили “пушкинский пейзаж” и вносили в него резкий диссонанс; станция была расположена под горою, невдалеке от окраины села Святые горы, или, вернее, Тоболенец).

Собирались и гости из Пскова, и крестьяне из окрестных сел. Среди всех выделялась невысокая, но внушавшая почтение своей белоснежно-седой головой фигура А.П.Карпинского, которого крестьяне быстро назвали “председателем всех наук”. Вечером состоялось торжественное собрание. Никакого клуба, а тем паче дома культуры в Святых горах тогда не существовало. Собрание происходило в каком-то большом сарае или риге, где были устроены подмостки и поставлены скамейки. Все приехавшие гости и представители - псковские, ленинградские, московские - произносили речи и приветствия. Мне пришлось выступать от имени Пушкинского Дома. Блестящую речь, подобную фейерверку, произнес Л.П.Гроссман. Более сдержанно и “академично” говорили Б.В. Томашевский и М.А.Цявловский. Выступал И.А.Новиков с рассказом о Пушкине в Михайловском. Читал В.Я.Шишков свой рассказ.

На другое утро в том же вагоне, прицепленном к поезду, мы возвращались в Ленинград, и тут в обмене впечатлениями между пушкинистами выяснилось, на мой взгляд, едва ли не самое значительное следствие поездки в Заповедник: Борис Викторович Томашевский, до тех пор разделявший многие положения теории формалистов и главное из них - об имманентности художественного творчества и независимости его от биографических условий и обстоятельств, - под влиянием глубоких, волнующих впечатлений, полученных им в Святых горах, в Михайловском и Тригорском, пересматривал свои историко-литературные концепции и по-новому смотрел теперь на источники творчества Пушкина, на его эволюцию, на его живую и глубокую связь с окружающей жизнью, начиная с ее пейзажа. И эта перемена в воззрениях благотворно отразилась на его книге “Пушкин. Историко-литературные проблемы”, напечатанной в следующем, 1925 году.

Через месяц после нашей поездки, 23 сентября, произошло сильное наводнение в Ленинграде, подобное и почти равное наводнению 1824 года, описанному Пушкиным в “Медном всаднике”. Случилось оно в погожий, теплый и солнечный осенний день, что как будто противоречило нашим традиционным представлениям.

В пятом часу, когда мы расходились по домам после работы, никто бы не мог предвидеть размеров наводнения: ветер был сильный, Нева волновалась, “обратно шла”, белые барашки пробегали по ее волнам, но все, казалось, могло ограничиться обычным подъемом воды. Я пришел домой (мы жили тогда, как я уже говорил, на Мойке, 21); Невы от нас не было видно, на улицах спокойно, только пусто.

Вдруг прибежала к нам жившая ниже нас очень почтенная смотрительница помещений Пушкинского Дома Алида Карловна с известием: Мойка выступает из берегов. А через несколько минут пришла моя сестра, сотрудница Эрмитажа, с трудом дошедшая до нас уже в воде по щиколотку. Мы побежали в залы Толстовского музея и взглянули в окна: Мойка действительно вышла из берегов и быстро затопляла тротуары; решетки еще были видны, но на глазах исчезали; Конюшенный мост возвышался своим каменным горбом, окруженный со всех сторон водою, и на его вершине, остававшейся вне воды, стояла ломовая телега с лошадью и возчиком. Вскоре на месте узкой Мойки оказалась одна сплошная широкая и бурная река, сравнявшая все пространство от одного ряда домов до другого. Наш двор наполнился водою. Жившие в нижнем, полуподвальном этаже дворники-татары перебрались в более высокие квартиры - к Шахматовым, занявшим к этому времени второй этаж, и к другим. Подъем воды, однако, был короток: часам к 8-ми она достигла максимума и стала спадать, ветер утих или переменился, к ночи Мойка вернулась в свои берега, ломовик благополучно уехал, стали появляться люди. Но мы не имели во всем доме телефона и были отрезаны от мира.

Утром я поспешил в Пушкинский Дом. Город носил еще все следы “беды минувшей”: против Эрмитажа, у Зимней канавки, лежала поперек набережной огромная баржа, выброшенная волнами; торцовая мостовая на набережной у Зимнего дворца была поднята водою, торцы частью унесены, частью лежали грудами (в тот же вечер я видел вдоль всего Каменноостровского пр. - улицы Красных Зорь - груды торцов, в беспорядке лежавшие на улице и на трамвайных рельсах, прекратив всякое движение по проспекту).

В главном здании Академии наук все квартиры первого этажа надворного корпуса были залиты водою на 1,5 метра; в квартире С.Ф.Ольденбурга погибли все его буддийские коллекции, вывезенные в последнее путешествие из Индии и еще не обработанные. В самом Пушкинском Доме была суета. Амбарные помещения, расположенные на уровне земли, были залиты (так же как академические квартиры) почти на два метра. Вода ушла, но все, сложенное в этих амбарах, главным образом книги, а также мебель, запасное оборудование, музейное имущество всякого рода - все было пропитано водою.

С раннего утра туда пришел Нестор Александрович. Двери амбаров были открыты, промокшие книги и прочие вещи мы выносили наружу. К счастью, день был солнечный и теплый и такие же стояли дни, словно “бабье лето”, до конца месяца. Под аркадами и везде, где можно было, протягивали веревки и на них развешивали книги, корешками кверху, предварительно обтерев их. Усиленная работа продолжалась несколько дней. Сам Нестор Александрович подавал пример, в своем синем халате перебирая книгу за книгой, вещь за вещью. И, нужно сказать, почти все удалось спасти, даже без заметной порчи.

В том же 1924 году произошло одно памятное для нас событие - 50-летие со дня рождения Б.Л.Модзалевского. К этому юбилею трудами и энергией Ивана Андреевича Кубасова была выпущена небольшая и очень изящно изданная книжка, содержащая основные даты жизни и деятельности Бориса Львовича и список его печатных трудов до дня ее издания. Издателями книги были все издательства, начиная с Академии наук и ГИЗа, в которых печатал свои труды Борис Львович; фронтисписом к ней был помещен его превосходный портрет, нарисованный И.И.Нерадовским (к сожалению, в момент события не все экземпляры издания смогли быть украшены этим портретом, который потом дополнительно раздавался их адресатам). Первый экземпляр вместе с оригиналом портрета, который теперь находится в читальном зале рукописного отдела Пушкинского Дома, был торжественно вручен Борису Львовичу, но, насколько мне помнится, у него на квартире, без всякого официального заседания, речей и адресов: чрезвычайно скромный Борис Львович не мог согласиться ни на какое официальное чествование.

10 февраля 1925 года состоялось (впервые, если мне память не изменяет) собрание на последней квартире Пушкина (на Мойке, 12), посвященное дню его смерти. Квартира тогда еще не принадлежала Пушкинскому Дому. Она недавно поступила в ведение общества “Старый Петербург-Новый Ленинград”, которому была передана после долгих хлопот благодаря трудам и энергии Михаила Дмитриевича Беляева и его товарищей - А.А.Платонова и А.Г.Яцевича. Жильцы были выселены, квартира приведена в некоторый порядок, но об ее реконструкции, о восстановлении в первоначальном виде, о перенесении туда подлинных мемориальных вещей можно было только мечтать, а пока лишь место в кабинете, где, по соображениям, стоял диван, на котором лежал раненый и умер Пушкин, было окружено оградой. И собрание не могло быть тем торжественно-поминальным актом, каким оно стало впоследствии, а просто заседанием, на котором выступали Н.А.Котляревский и П.Е.Щеголев. Более того, самое заседание вышло дискуссионным. Оба докладчика коснулись одной темы: чем стал бы Пушкин, если бы не погиб в 1837 году, а продолжал жить хотя бы до конца царствования Николая I и до 60-х годов. И каждый из них пришел к противоположному выводу.

Нестор Александрович говорил о том, “как тяжело жилось бы ему и какие ожидали бы его душевные драмы!”: “в 40-х годах, в звании камергера, со звездой Анны 1-й степени... он... должен был бы лечь между молотом все более и более недоверчивой и суровой власти и наковальней созревающего общественного мнения...” Горестным ударом была бы для него катастрофа в Крыму, “суд над всей системой Николая I”. Он взволнованно радовался бы реформе 1861 года, но “скоро разглядел бы на горизонте грозовые тучи”, а “к этим опасениям о судьбах крестьянского дела” присоединилось бы отрицание его поэзии, дела его жизни, молодыми людьми, “уверенными в том, что все истины в их кулаке зажаты”, и счастьем для Пушкина было то, что “он таких слов из уст своей братии не слыхал...”

Павел Елисеевич оспаривал его, и довольно резко (он говорил вторым), утверждая, сколько мне помнится, что Пушкин пришел бы к революционно-демократической идеологии в духе Белинского и его последователей. Речь Нестора Александровича была напечатана в брошюре, изданной год спустя, “Памяти Нестора Александровича Котляревского. 1863-1925. Сотрудники Пушкинского Дома Академии наук” (Л., 1926, с. 31-34); речь П.Е.Щеголева осталась, насколько я знаю, ненапечатанной. Мнения слушателей разделились, но все признавали трудность и гипотетичность подобных прогнозов.

Речь 10 февраля была, если мне память не изменяет, последним публичным выступлением Нестора Александровича. Прошло всего три месяца, и 12 мая 1925 года он скончался. Он давно уже страдал болезнью сердца (кажется, астмой), не щадил себя на работе, часто даже физической (как это было после наводнения), но никто не ждал такого скорого конца, и его смерть поразила нас всех тяжелым ударом. Его похоронили в Александро-Невской лавре торжественно и многолюдно. Но никакой “гражданской панихиды” у гроба в Большом конференц-зале, как это принято теперь для академиков, не было. (Они вошли в обычай гораздо позже. Даже тело вице-президента, академика В.А.Стеклова, умершего через год, в июне 1926 года, в Крыму, куда его послали для лечения от туберкулеза, прямо с Московского вокзала было отвезено, правда очень торжественно, на Волкове кладбище, где и похоронено рядом с его дядей, Н.А.Добролюбовым).

Директором Пушкинского Дома был очень скоро назначен академик С.Ф.Платонов. Теперь, после того как он пробыл уже несколько месяцев на этом посту, замещая отсутствовавшего Нестора Александровича (о чем я говорил выше), после того как Нестор Александрович по возвращении горячо его благодарил за заботы о Пушкинском Доме, это было естественным решением и никаких других кандидатур не являлось. Второе отделение совершенно отстранилось, как будто наше учреждение к нему совсем не относится, и с тех пор о нем словно забыло. (Отмечу, что те же академики II Отделения в 1928 году забаллотировали такого бесспорного кандидата в академики и в директора Пушкинского Дома, как П.Н.Сакулин, и он прошел только через год, при вторичной баллотировке, после сильного нажима на них со стороны С.Ф.Ольденбурга и других членов Конференции).

Приняв пост директора Пушкинского Дома, С.Ф.Платонов принужден был совмещать его с постами председателя Археографической комиссии АН и, кажется с того же 1925 года, директора БАН. Он мало вмешивался в научную жизнь и труды Пушкинского Дома, предоставляя руководство ими Б.Л.Модзалевскому. Но в 1926 году много содействовал широкому участию Пушкинского Дома в трехтомном сборнике материалов “Памяти декабристов”, изданном Академией наук; в 1927 году выхлопотал (в виде совершенного исключения и отступления от традиций Академии наук) гонорар, пусть и небольшой, для участников издания Пушкинского Дома “Письма Пушкина к Е.М.Хитрово”; сам написал небольшую, но любопытную книжку “Далекое прошлое пушкинского уголка. (Святогорский монастырь и городище Воронич в XV-XVII веках)”; наконец, едва ли бы без его деятельного участия Пушкинский Дом получил в 1927 году свое нынешнее помещение - здание таможни на Тучковой наб.

Однако же, каким бы сильным и неожиданным ударом ни была для нас смерть Нестора Александровича, горевать и предаваться унынию не было ни времени, ни возможности. Академия, а с нею и Пушкинский Дом, в лето 1925 года усиленно готовилась к празднованию 200-летия ее основания (т.е. декретированного, но не осуществленного при его жизни решения Петра I). Празднование, назначенное на начало сентября, должно было стать всесоюзным и вместе с тем международным торжеством русской и советской науки, на которое было приглашено множество иностранных гостей - выдающихся ученых, нередко с мировыми именами. К юбилею спешно составлялись и печатались брошюры о каждом из учреждений Академии. Такую брошюру о Пушкинском Доме составили и мы.

Здание наше ремонтировалось: были сбиты и сравнены давно поврежденные и полуобвалившиеся карнизы и наличники и вместо них наскоро оштукатурен гладкий, довольно скучный фасад без всякой орнаментовки, с довольно безобразным полукруглым фронтончиком, попавшим почему-то не точно на середину фасада (в таком виде верхний этаж здания существует и до сих пор). Академия получила в свое владение “фисташковый” (по его окраске) дом рядом или, вернее, под углом с нашим на Тучковой набережной. В нем нам предоставлена была анфилада комнат 2-го этажа окнами на набережную с полукруглым или овальным залом на закруглении здания (там помещается теперь Институт физиологии Академии наук). Соседние комнаты вдоль набережной получил Толстовский музей, переведенный сюда с Мойки.

В доставшихся нам комнатах (сами по себе они были очень хороши - просторные, светлые и высокие) был развернут литературный музей-XIX (и немного XX) века послепушкинского времени: Лермонтов, Гоголь, 40-60-е годы, Тургенев, Гончаров, Достоевский и проч. В прежнем здании остались XVIII век, Пушкин и его эпоха. Тут, при развертывании этой новой экспозиции, обнаружилась вся неразработанность методов построения литературного музея. Было много споров, делались разные попытки. Материал (и портреты, и книги, иллюстрации, и личные вещи писателей) был прекрасный своей подлинностью, убедительностью, отбором, но получалось как-то “академично”, слишком сухо: интересно для специалиста-литературоведа, но скучновато для массового зрителя, тем более школьника. Когда (незадолго до юбилейных торжеств) залы были открыты, оказалось, что они пустуют. Объясняли это каникулами, но наступила осень, открылись школы, а посетителей все было мало. Связи с Наробразом, а тем более со школами, не устанавливались, учителя не привыкли водить экскурсии в литературный музей, у нас же не было специалистов-экскурсоводов для школьных экскурсий. И удобные, хотя и несколько банальные залы с прекрасной экспозицией пустовали; в них бродили одиночные посетители, а временами не было никого, и дежурные сотрудники часами сидели, чувствуя, что теряют даром время. “Зеленый дом зеленой скуки”, - так назвал Борис Иванович Коплан помещение на набережной, и надо сказать, что для такого определения было много оснований. Сравнительно-больше было посетителей в пушкинских залах основного нашего дома, но ведь Пушкин всегда и для всех представляет живой и сочувственный интерес...

В октябре 1925 года, вскоре после окончания юбилейных торжеств произошло событие, всколыхнувшее весь литературный, а прежде всего пушкинистический мир: в особняке князей Юсуповых (на Мойке, 94, у Поцелуева моста, в том самом доме, где всего за 9 лет до того было совершено убийство Распутина заговорщиками, возглавляемыми молодым кн. Ф.Ф.Юсуповым, недавно умершим в Париже) при ремонте его, вызванном передачей особняка работникам просвещения, был обнаружен в стене коридора, ведшего к библиотеке, тайник, а в тайнике небольшая связка бумаг из архива Елизаветы Михайловны Хитрово (или, по произношению того времени, Хитровой) и ее старшей дочери гр. Екатерины Федоровны Тизенгаузен. Как и почему эти бумаги оказались в доме Юсуповых, объяснено в моей статье о Е.М.Хитрово. Но среди них был синий конверт, а в нем 27 неизвестных писем Пушкина (26 - к Е.М.Хитрово и 1-к Е.Ф.Тизенгаузен)! Тотчас дали знать в Пушкинский Дом; ЛО Главнауки, которым заведовал М.П.Кристи, человек культурный и понимающий, пошло нам навстречу - и через несколько дней драгоценные письма были у нас.

Это была огромная, неожиданная сенсация. О том, что такие письма должны существовать, что Пушкин и Элиза Хитрово были в деятельной переписке, мы знали давно по нескольким (из многих) сохранившимся ее письмам и запискам к Пушкину, по ее переписке с Вяземским, по упоминаниям в переписке Вяземского с Пушкиным, но где они, мы не могли догадаться и считали их пропавшими. После того как был издан еще в 1907 году Б.Л.Модзалевским автограф Пушкина послания “К вельможе”, бывший (вероятно, от Жуковского) в собрании кн. 3.Н.Юсуповой (этот автограф в 1918 году поступил из Музейного фонда в Пушкинский Дом), никто уже не думал, что в том же собрании Юсуповых могут храниться и письма Пушкина... и вдруг они появились! Находка была тем более удивительной, что, судя по надписям на обложках писем, кто-то - очень неумелый и малознающий - пытался разбирать их и датировать в очень недавнее время, не далее конца XIX или начала XX века. Значит, они не были забыты, в семье Юсуповых о них знали и все-таки скрывали эти замечательные документы от взоров “непросвещенной черни”!

Мы тотчас решили их издать, но издать в виде отдельного тома, достойного их значения. Были распределены между нами обязанности - Борис Львович взял на себя общее руководство и биографическую часть комментария; мне он великодушно уступил тему, которую сам давно уже разрабатывал в связи с дневником Пушкина, - биографию Е.М.Хитрово и очерк ее отношений с Пушкиным (значительную помощь в этом мне оказали найденные вместе с письмами Пушкина бумаги Хитрово и ее дочери, о которых я упоминал; они были позднее переданы в ЛО Центрархива); мне же досталась и литературная часть комментариев. Решено было выделить в отдельные статьи три важнейшие темы, проходящие через письма. Французская литература и политические события 1830-1831 годов во Франции были предложены не состоявшему в штате Пушкинского Дома, но лучшему знатоку Франции пушкинского времени Б.В.Томашевскому. Тему Польского восстания 1830-1831 годов взял на себя М.Д.Беляев. Переводы (очень мудреные) французских текстов писем мы делали сообща - М.Д.Беляев, Б.В.Томашевский и я. Большую помощь в подготовке издания оказал И.А.Кубасов, некоторое участие в нем принял и Н.К.Козмин.

Работа была сложная и кропотливая. Статьи не сразу были написаны и отделаны. Между тем публика - и не только пушкинисты, но и широкие круги читателей - с нетерпением ожидали издания таинственных писем. О них ходили слухи, несколько отрывков попало в печать, но точно никто их не знал, и от нас требовали обнародования.

Зимою, в начале 1926 года, решено было устроить специальное заседание Пушкинского Дома в Малом конференц-зале Академии, широко о нем оповестив. Должны были выступить Б.Л.Модзалевский с общим вступительным докладом и я с чтением писем, их переводом и кратким комментарием (Б.В.Томашевского не было: он на несколько месяцев уехал для работы в Париж). Народу собралось много - полный зал. Борис Львович сделал свой вступительный доклад. За ним должен был выступить я. И тут с ужасом увидел, что забыл дома готовые переводы писем, а имел с собой только французские тексты и предварительные заготовки комментариев. Что было делать? Читать по-французски, а затем переводить a livre ouvert, прямо с листа, поправляясь и запинаясь, мне не хотелось. И я стал читать только французские тексты без переводов и комментировать их. Все, однако, сошло хорошо: почти все сидевшие в зале достаточно понимали французский язык; произносил я неплохо - и слушатели были довольны.

Подготовка книги продолжалась и после этого вечера, но замедлялась тщательностью, с какою мы ее делали. Медленно шло затем и издание, и только в ноябре 1927 года книга, наконец, вышла, изданная, правда, со всей полиграфической роскошью, возможной в то время. “Письма Пушкина к Елизавете Михайловне Хитрово” остаются до сих пор одним из лучших изданий Пушкинского Дома.

Отмечу еще одно своеобразное по своему источнику получение писем Пушкина. Весной 1929 года нам позвонили из ОГПУ и сообщили, что у них находятся изъятые при обыске два письма Пушкина, которые Пушкинский Дом может получить в музее ОГПУ, в доме бывшего градоначальства на Адмиралтейском проспекте угол Комиссаровской ул. (б. Гороховой, теперь ул. Дзержинского). Мы отправились туда вдвоем с Борисом Ивановичем Копланом, заручившись соответствующими полномочиями от Пушкинского Дома. В здании ОГПУ нас весьма любезно встретили два сотрудника музея братья Сюннерберг (сыновья известного критика Константина Эрберга, чей архив теперь у нас, переданный его дочерью, сестрою тех двух сотрудников). Передача писем Пушкина к П.А.Осиповой заняла несколько минут, но нам предложили осмотреть музей, и это оказалось небезынтересным. Нам показывали образцы снаряжения контрабандистов-спиртоносов, макеты, изображающие систему пограничной охраны, всевозможные памятные вещи, портреты и проч., связанные с историей ВЧК-ОГПУ с 1917 года. Самым же интересным оказалась модель масонской часовни с престолом, атрибутами и символическими знаками - фартуками, лопаточками, треугольниками с “всевидящим оком” и проч., рукописными и печатными масонскими книгами... Все это было изъято при закрытии в Ленинграде масонских лож, за несколько лет до нашего посещения.

В 1926-1927 годах я нередко встречался с Павлом Елисеевичем Щеголевым. Он бывал в Пушкинском Доме, выступал с докладами, бывал и я у него в квартире рядом с “домом Кшесинской” (теперь - Музей Октябрьской революции), в кабинете, наполненном книгами, завешанном портретами, видами, акварелями и гравюрами всякого рода, которых он был знаток и охотник. Трудно найти человека, более интересного, но и более противоречивого, чем Павел Елисеевич. Его знания, эрудированность и начитанность были огромны и разносторонни; его одаренность, можно даже точнее сказать его талантливость, поражала с первой встречи. Я не знал и не знаю более блестящего, увлекательного и яркого собеседника и рассказчика, чем Щеголев (кроме, однако, Нестора Александровича). И эта его одаренность, талантливость искрились и “брызгали” из него в каждом его слове.

В годы первой революции и после нее он был издателем-редактором историко-революционного журнала “Былое”, поместившего немало важнейших материалов, документов и мемуаров по истории русского освободительного движения. Как издатель-редактор он был привлечен к суду, осужден на год заключения в крепости и отбывал его не более и не менее, как в Петропавловке. Здесь он много работал над своей известной монографией об “утаенной любви” Пушкина. Борис Львович доставлял ему в камеру кипы книг и журналов, фотоснимки с пушкинских рукописей и документов; и за время заключения работа была закончена (напечатана в сборнике “Пушкин и его современники”, вып XIV, 1911).

Его ввели в академическую Пушкинскую комиссию и ему был поручен XII том - биография Пушкина. Все думали тогда, а я думаю так же и теперь, что никто в то время не мог написать ее лучше Павла Елисеевича. Но годы шли, а биография не двигалась. Павел Елисеевич увлекся другой темой и написал другое замечательное исследование - “Дуэль и смерть Пушкина”, классическое по размаху, документированности и точности, хотя и устаревшее вскоре по концепции. Борис Львович не раз говорил, что “следовало бы еще раз посадить Щеголева на годик-другой в Петропавловскую крепость - и биография Пушкина была бы написана”. Но после 1917 года и это сильное средство по изменившимся условиям стало невозможно, и биография осталась ненаписанной.

По своему направлению П.Е.Щеголев был демократом (он и происходил из крестьян Воронежской губернии), близким к революционным кругам, враждебным царизму, но не революционером в прямом смысле.

Широкий и свободный по своим воззрениям, готовый поддержать всякое начинание на пользу пушкиноведения, откуда оно ни шло, он помогал князю Олегу Константиновичу в издании его альбома рукописей Пушкина... После Февральской революции он возобновил издание “Былого” и вошел в редакцию умеренно-демократической газеты “День”.

С последним фактом связан характерный анекдот, который я слышал от Е.В. Тарле. Едут они однажды в бурные дни июля 1917 года вместе на извозчике, Тарле и Щеголев, вызванные в редакцию “Дня” на экстренное совещание (нужно определить линию поведения газеты), и оба молчат. Тарле думает о нарастающих событиях, о революции и войне... Вдруг Павел Елисеевич прерывает молчание вопросом: “А как вы думаете, Евгений Викторович, будут нам за такие экстренные вызовы в редакцию платить пожетонные?” Этот оборот мыслей кажется мне очень характерным для Щеголева.

В 20-х годах он много работал над Пушкиным, исследовал его социальный и материальный “быт”, написал интереснейшую книгу “Пушкин и мужики” (1928) и многое другое... А вместе с тем не гнушался принять участие (и это было широко известно) в составлении “дневника А.А.Вырубовой”, издание которого вызвало сенсацию; в сочинении, вместе с Ал.Н.Толстым, еще более сенсационной пьесы “Заговор императрицы”, поставленной в 1926 году в Большом Драматическом театре с великолепным актером Н.Ф.Монаховым в роли Распутина... За эту пьесу, долго шедшую “с аншлагом”, каждый из авторов получил по 75 тыс. гонорара, что было тогда огромной суммой. Но эта сумма была прокучена Щеголевым за три месяца, и вслед за тем была описана его библиотека за неуплату подоходного налога. Конечно, библиотеку не продали, дело уладили, но и этот случай характерен для широкой русской натуры Павла Елисеевича, в чем-то, вероятно, созвучной шаляпинской.

В. Каверин в своей повести “Вечера на Васильевском острове” дал выразительный, хотя и мимолетный образ, в котором все узнавали Щеголева, - литератора, который, придя в ГИЗ (Дом книги), раздвигает своим огромным животом толпу писателей и, не обращая ни на кого внимания, идет прямо к кассе. . .

В конце 20-х годов Павел Елисеевич явился инициатором первого советского Полного собрания сочинений Пушкина - и не просто полного собрания, а академического, в 15-ти томах, построенного на всех рукописных и печатных первоисточниках, со включением всех черновых вариантов. Для обсуждения этого плана в марте 1928 года * было устроено в Москве совещание в помещении начинавшего тогда свою деятельность Института мировой литературы - в доме, стоявшем позади Василия Блаженного у Москворецкого моста и ныне не существующем.

* 23-24 марта 1928 года. См.: Красная Нива, 1928, № 15, 8 апр., с. 5.
Здесь под председательством П.Н.Сакулина собрались В.В.Вересаев, Л.П.Гроссман, Н.К.Пиксанов, В.М.Жирмунский, я, Ю.Г.Оксман, Б.В.Томашевский, М.А.Цявловский и П.Е.Щеголев (Б.Л.Модзалевский должен был быть, но, уже тяжело больной, не мог приехать). Это было первое в своем роде серьезное и деловое собрание пушкинистов-текстологов, биографов, исследователей творчества поэта. Академическое издание было признано преждевременным и пока невозможным, но решено было готовить шеститомное полное (предварительное) издание, проверенное по рукописям; для публикации же всех вариантов еще не было выработано тогда и методов. Отсюда родилось издание 1930-1931 годов, приложенное к “Красной Ниве” (в этом журнале есть и снимок совещания 1928 года). Приготовленные Б.В.Томашевским и мною по черновым рукописям тексты стихотворений вошли в него, и мое имя значится в редакционном предисловии. После заседания мы вчетвером - П.Е.Щеголев, Б.В.Томашевский, М.А.Цявловский и я - “отобедали” (как говорилось при Пушкине) в “Национале” и надо было видеть, с каким вкусом и пониманием заказывал Павел Елисеевич меню обеда, закуски и вина (к которым все остальные были довольно равнодушны).

Это был веселый и интересный обед, и грустно думать, что из его участников нет более никого, кроме меня: П.Е.Щеголев скончался, едва закончив краснонивское издание, и в “большом” академическом уже не участвовал.

А после обеда в “Национале” я еще отправился вечером к П.Н.Сакулину, куда был приглашен и не мог не пойти, хотя должен был делать всяческие усилия, чтобы не было заметно мое “послеобеденное” состояние. В этот вечер Павел Никитич рассказал мне драматическую историю о том, как он в 1919 году, получив от М.О.Гершензона только что вышедшую из печати “Мудрость Пушкина”, стал читать ее ночью, лежа в постели, увидел на первой же странице “Скрижаль Пушкина”, ужаснулся, взял издание сочинений Жуковского, проверил и тут же позвонил Гершензону. И Гершензон, убедившись в своей ошибке, совершенно потрясенный, стал с утра звонить по книжным магазинам, чтобы остановить продажу, а затем вырезывал из всего тиража эти первые страницы со “Скрижалью Пушкина”. Надо заметить, что рецензия, через некоторое время напечатанная Щеголевым на “Мудрость Пушкина” в “Книге и революции”, - одно из самых умных и острых, но и самых злых его выступлений и, быть может, ему не надо было включать ее в свой сборник 1931 года.

Я увлекся яркой личностью П.Е.Щеголева и отошел от Пушкинского Дома. Время теперь рассказать о том, как мы получили наконец из Парижа Онегинский музей. Раньше я уже вспоминал его историю, и наши тревоги, вызвавшие в 1922 году выпуск книги “Неизданный Пушкин”, и посылку в Париж М.Л.Гофмана, и его поездку в Стамбул за “Дневником Пушкина” (хоть это требовало бы более подробного и документированного рассказа). В 1925 году Александр Федорович Отто-Онегин умер, в своем завещании подтвердив право собственности на его музей советской Академии наук и оставив ей, кроме того, все накопленное им состояние - свыше 600 тыс. франков, что по тогдашнему курсу было большой суммой. Предстояло получить то и другое и доставить музей в Ленинград. Но здесь явились трудности. Посланец Академии наук М.Л.Гофман незадолго до смерти Онегина рассорился с ним, и Онегин отстранил его от всякого участия в делах музея. После этого Гофман был лишен полномочий от Академии.

Летом 1926 года побывал недолго в Париже академик С.Ф.Платонов - тогда директор Пушкинского Дома - и подготовил почву для передачи музея, но закончить это сложное дело, а главное практически наладить упаковку и перевозку музея, не имел ни времени, ни возможности. После его возвращения было решено послать в Париж сотрудника Пушкинского Дома, чтобы довести до конца передачу и отправку музея.

Летом 1927 года съездил в Париж академик М.М.Богословский. Он договорился с бывшим там в длительной командировке академиком А.Н.Крыловым (этот крупнейший судостроитель принимал от французского правительства военные корабли русского флота, уведенные белыми в Бизерту, ржавевшие там на якорях 8 лет и теперь возвращаемые Советскому Союзу). А.Н.Крылов, человек большого ума и кипучей энергии, удивительно своеобразный “старый морской волк”, доведя до благополучного конца вопрос о денежном наследстве, из которого, впрочем, наследственные пошлины поглотили более половины, так как капитал оставлялся не частному лицу, а иностранному государству, * поручил организацию перевозки своей помощнице и секретарше, Анне Богдановне Ферингер - даме умной, деловой и энергичной, под стать самому Крылову; я никогда не видел ее (она в Ленинград не приезжала), но был с ней всю осень в оживленной переписке. Кто помогал ей в систематизации рукописей, книг, портретов, мемориальных вещей и проч., не знаю. Кажется, все делала она сама, а технически - приглашенная ею транспортная контора. Но все было сделано превосходно, и ни одна вещь не попортилась. В конце 1927 года мы получили сообщение, что все отправлено.

* Другая половина ушла на упаковку и перевозку музея, так что из капитала в 600 с лишним тысяч франков Пушкинский Дом фактически не получил ничего.
Раньше всех пришли отосланные с дипломатической, (дипкурьерской) почтой восемь больших фибровых чемоданов. Их привезли в Ленинградское агентство Наркоминдела (на Невском, 8), и я отправился за ними, снабженный соответствующим полномочием, в сопровождении обоих наших служителей: Ивана Федоровича Беляева (того самого, который Нестора Александровича называл всегда “Ваше превосходительство” и даже после его смерти, по старой памяти - “генерал”) и Андрея Андреевича Тихонова - столяра-краснодеревца. Мы поехали на розвальнях в одну лошадь (другого транспорта Академия не имела) * и, выполнив все формальности, привезли чемоданы в Пушкинский Дом, в его нынешнее незадолго до того освоенное помещение. В первом чемодане были рукописи: автографы Пушкина, альбом А.О.Смирновой, бумаги Жуковского, письма И.С.Тургенева к Онегину и к Рольстону и проч. Все очень заботливо, аккуратно уложенное и переписанное. В других чемоданах - портреты, гравюры, акварели, наконец, самые ценные книги в великолепных марокеновых с золотым тиснением и обрезами “онегинских” переплетах, которыми восхищался знаток и любитель “марокенчиков” П.Е.Рейнбот. Все пришло в отменном порядке.
* Вспоминается мне, кстати, как я (почему я, а не кто-либо другой из музейщиков, неизвестно, но я считался специалистом по перевозкам крупных масштабов) на тех же розвальнях и с теми же И.Ф.Беляевым и А.А.Тихоновым привезли в Пушкинский Дом из мастерской известного скульптора Ильи Яковлевича Гинзбурга в здании Академии художеств “колошальный” (как произносил его миниатюрный автор) бюст Пушкина, подаренный нам Гинзбургом. Снести эту огромную гипсовую голову с лестницы и уложить в сани было делом нелегким; с таким же трудом подняли бюст из саней и установили в сенях при входе в новое) нынешнее здание Пушкинского Дома. Теперь этот бюст стоит, обсаженный кустами сирени и цветочными клумбами, посреди двора Святогорского монастыря в Пушкинском заповеднике.
Через несколько дней прибыли с железной дороги остальные вещи: ящики с менее ценными книгами, большие портреты (начиная с самого Онегина, на котором он поразительно похож на Александра III, по словам предания, его единокровного брата), книжные шкафы, секретеры, всякая иная мебель - все тщательно упакованное в деревянные клетки, завернутое в рогожи и переложенное стружкой. Ничто не попортилось - спасибо Анне Богдановне! - и скоро было расставлено на места. Но вскоре после этого скончался Б.Л.Модзалевский... И выставка Онегинского музея состоялась лишь в 1930 году.

 


VIVOS VOCO
Январь 2005 г.