НОВЫЙ МИР
№8, 1987 г.

© О. Чайковская

ГРИНЕВ

Ольга Чайковская

Роман "Капитанская дочка" недаром написан в форме Гриневских мемуаров - он полон той поэзии воспоминания, когда человек с любопытством, с нежностью, а может быть, слегка и с насмешкой вглядывается в себя самого, каким он был много лет назад, в ту жизнь, которая для него жива и вместе с тем уже отдалена годами, уже "за холмом". Вот с такой мягкой усмешкой вспоминает Гринев и себя, пятилетнего сержанта гвардии, числившегося в отпуску (обычай записывать в полк младенцев, чтобы им с годами шли чины, начался с Петра Первого), и бывшего стремянного Савельича, под надзором которого он выучился грамоте и другим наукам, в результате чего "мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля"; и приход отца на урок, когда учитель был мертво пьян, а он, Петруша, прилаживал мочальный хвост к мысу Доброй Надежды; и самого сурового батюшку - недаром сказано, что тот служил при Минихе; чтобы вполне понять это замечание, надо знать графа Миниха хотя бы таким, каким он предстает в собственных записках, на страницах которых, как сухой горох, высыпаны названия полков, перечисления должностей. чинов, орденов - все то, что так занимало Гринева-старшего при чтении Придворного календаря.

"Надели на меня заячий тулуп, а сверху лисью шубу. Я сел в кибитку с Савельичем и отправился в дорогу, обливаясь слезами". Так. обливаясь слезами, в великом множестве выезжали из родового гнезда юные русские дворяне, выход в большую жизнь был для них крайне болезнен. "Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье, а Савельичу смотреть за дитятей". У этой женщины хватило сил на дорожные напутствия, а княгиня Долгорукая, например, мать известного мемуариста и поэта И.М. Долгорукого, отправляя дитя из Москвы в Петербург, в гвардию, напутствовать сил не имела, так как лежала в обмороке; надо ли говорить, что сам молодой князь безутешно плакал.

Вообще "Капитанская дочка" обнаруживает глубинные знания XVIII века, в образе юного Гринева объединилось целое поколение дворянской молодежи, в голосе Гринева-рассказчика как бы слился хор мемуаристики второй половины этого века - когда читаешь мемуары эпохи, порой трудно отказаться от впечатления, будто их писал Гринев. И начинает казаться, что "Капитанская дочка" сама уже может служить историческим источником. Вот почему мы вместе с Гриневым и Савельичем въезжаем не только в самое пекло пугачевщины, но и в самую гущу ее проблем.

Хорошо ли мы помним ее, "Капитанскую дочку"? Вот, к примеру, главная героиня Маша Миронова, "круглолицая, румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, которые у ней так и горели". Судьба не сулила ей ничего доброго: "...какое у ней приданое? частый гребень, да веник, да алтын денег (прости бог!), с чем в баню сходить. Хорошо, коли найдется добрый человек; а то сиди себе в девках вековечной невестою". А выпало ей кстати, стать истинной героиней романа, любящей, спасающей, верной (Вяземский, восторгаясь ею, пишет: "Она другая Татьяна того же поэта"; может быть, даже глубже и значительней, чем Татьяна?). Но скажите, помнили ли вы эти горящие Машины уши, этот "частый гребень да веник"? Почти наверняка можно сказать - не помнили. В том-то и беда наша - мнимое знание классики, которую мы когда-то будто бы не то читали, не то проходили в школе и которую на самом деле весьма смутно себе представляем (отсюда необходимость обширных цитат).

Мне, семилетней, прочли "Капитанскую дочку" вслух, и я помню, как мне хотелось, чтобы начали сначала, чтобы опять попасть в буран, опять услышать странный воровской разговор на постоялом дворе: "Отколе бог принес?.. - В огороде летал, конопли клевал; швырнула бабушка камушком - да мимо. Ну, а что ваши? - Да что наши! Стали было к вечерне звонить, да попадья не велит: поп в гостях, черти на погосте", - почувствовать, как втягивают тебя в события необыкновенные.

С тех пор и полюбила я Гринева - можете себе представить, как поразил меня следующий, происшедший позднее эпизод. В поселке, где жила наша семья, появилось объявление о фильме "Капитанская дочка"! Помню наш дощатый клуб, мы, ребятня, сидим кто на скамейках, кто на полу, а мерцающий, бегучий экран... Что же он показывает? Горластая, закутанная в толстый платок Василиса Егоровна торгует солью, нагло обвешивая забитых башкир; Гринев - мой Гринев! - всю осаду вусмерть пьяный валяется под лавкой; и наконец, Швабрин, романтический красавец, смертельно раненный, крупным планом умирает на экране (в зале плачут). Отлично помню: жалко красавца, но в то же время смятение в моей душе - знаю же я, что мне врут!

Слушая потом мои рассказы, взрослые усмехались, что укрепляло мое презрение к картине, но не успокаивало - может быть, уже тогда и возненавидела я тот подход к литературе и жизни, когда человека объясняют, исходя как из единственного критерия из его общественного статуса. Такой социологический подход к людям искажает жизнь и основан на недоразумении. Социальные связи, определяющие лицо общества, подчиняются законам больших чисел, в то время как человек всегда являет собой неповторимо индивидуальную единицу.

Литературоведение одно время явно спутало себя с социологией. Но ученый-социолог, исследуя закон поведения той или иной общественной группы, не станет, разумеется, утверждать, будто у каждого, предположим, слесаря слесарное мышление и слесарная душа. А литературоведение не затруднилось применить закон больших чисел к внутреннему миру человека, установить непосредственную причинную связь между его социальным положением и духовным миром. Томас Манн, говоря о фатализме Шпенглера, назвал его свинцовым историческим материализмом; тот метод. о котором у нас идет речь, можно назвать "свинцовым социологизмом"; впрочем, он давно был назван "вульгарным социологизмом", под каковым названием, казалось бы, и отошел в прошлое.

Но наше воображение вообще сильно социологизировано - вот в чем беда. Оглядываясь на прошлое своей страны, мы привыкли выстраивать шеренгу мелких чиновников, как две капли воды похожих на Башмачкина, делить русских помещиков на собакевичей, маниловых и коробочек, судить русское купечество по пьесам Островского. В этом тоже немалая вина социологизирующего литературоведения: препарировав соответственным образом художественное произведение, оно сделало его орудием постижения прошлого - вошло в обыкновение изучать Россию по драмам, романам и комедиям.

Особенно опасным оказалось это для XVIII века: если XIX век представлен богатой многожанровой литературой, которая действительно дает немалый материал и в качестве исторического источника, то XVIII, еще не создавший своей прозы, долгое время был представлен нашему воображению, собственно, одним лишь "Недорослем". Чуть ли не всех помещиков XVIII века мы представляли себе скотиниными и простаковыми, а всю провинциальную дворянскую молодежь - чередою митрофанушек. В этой традиции написана книга Ст. Рассадина о Фонвизине - в ней есть интересные и даже блестящие страницы, но с рядом ее концептуальных построений согласиться не могу.

Простаковы и скотинины выступают тут полноправными представителями своего столетия, особо выделен Митрофан, по мнению автора, он настолько типичен, что являет собой как бы неизбежную стадию в развитии поместной молодежи и потому предстает в разных обличьях: для Ст. Рассадина и пушкинский Гринев и любой недоросль, да и сам юный Фонвизин - все они митрофаны. Это их не порочит, Митрофан вовсе не дурак, говорит Ст. Рассадин, он умеет подластиться к матери, в похищении Софьи проявляет, "так сказать, организационные способности"; он не ленив, а, напротив, резв и подвижен - "побегу-тка теперь на голубятню", именно эти слова и заставляют автора вспомнить Петрушу Гринева. "Все, решительно все совпадает, - говорит он, - голубятня, возраст, перемена судьбы и характер перемены".

Несмотря на возвышение и, так сказать, реабилитацию Митрофана, происходит все же несомненное унижение Гринева и Фонвизина, автор сам это чувствует. "Знаю кого-то это сравнение обидно царапнет: что общего между Митрофаном, превратившимся в постыдное нарицание.. и Гриневым, который после покажет себя так славно? Но об этом "после" после и поговорим, а пока общего много, да и дерзость сопоставления - не моя".

Сравнение это не "царапнет" нас. а безмерно удивит. Прежде всего - какое после у Митрофана? Никакого после у него уже нет, комедия окончена (впрочем, об этом после и мы после поговорим). А "дерзость сопоставления" действительно принадлежит В. О. Ключевскому, но тот, взяв Митрофана отвлеченно, как социальный тип, говоря о нем исторически, вообще (митрофаны при Петре, митрофаны при Екатерине), полагает, что "Митрофан слишком засмеян", иначе говоря, тень от дурака Митрофана незаслуженно легла на всю провинциальную поместную молодежь, в то время как именно она "вынесла на своих плечах дорогие лавры Минихов, Румянцевых и Суворовых" - а также сыграла, прибавим мы, немалую роль в развитии русской культуры, не Митрофан, разумеется, потому что он ничтожество, но люди типа вымышленного Гринева и реального Фонвизина.

У Ключевского дворянский недоросль - обобщенный социальный тип, а Ст. Рассадин вглядывается в лица Митрофана, Гринева, Фонвизина - уже в лица вглядывается! - и приходит к выводу, что перед ним одно и то же лицо, настолько одно, что имена их он начинает писать через дефис, как одно имя: Митрофан-Петруша-Денис. Откуда такое сходство? Почему вдруг природа взялась плодить двойников? Да потому отвечает автор, что "поместное воспитание неизбежно лепило общие черты": сперва юного дворянина воспитывали крепостные няньки и дядьки, литературные Еремеевна и Савельич, реальный фонвизинский дядька Шумилов, все они тоже на одно лицо: потом нанятые учителя типа Цифиркина и Вральмана.

Одинаковые дети, одинаковые няни, одинаковые дядьки - уже априорно можно сказать: такого на свете не бывает (даже у инкубаторных цыплят и то. если присмотреться, разные характеры). На самом же деле Ст. Рассадин не в живые лица вглядывается, а в лицо одного и того же социального типа и, естественно, получает двойников.

Если же действительно приглядеться к Митрофану и Гриневу, то совпадают тут только возраст, голубятня, провинциальность, а главное - характеры полярны. Это легко проверить: поменяем их местами, пусть Гринев с помощью своей славной матушки крадет Софью, чтобы жениться на ее богатстве, - возможно это? А Митрофана поставим под виселицу - да он не только начнет визжать и ползать, но и кого угодно продаст - ведь продал же он родную мать в куда менее сложной ситуации. Пусть он и быстро бегает на голубятню, он ленив не телесно - у него ленивая, темная душа, он в состоянии глубокой нравственной спячки, в том его суть, тем и стал он нарицательным.

В самом ли деле поместное воспитание того времени лепило двойников? Это вопрос прежде всего о няньках и дядьках. Кстати, мысль Стародума (к ней целиком присоединяется и Ст. Рассадин) о том, что воспитание дворянина нельзя поручать крепостному ("...лет через пятнадцать и выходит вместо одного раба двое, старый дядька да молодой барин"), была высказана до Фонвизина крупным и нами вовсе еще не оцененным педагогом И.И. Бецким, причем в его устах она звучала много глубже: говоря о низком нравственном развитии крепостного крестьянина, Бецкий возлагает ответственность за это на помещика, который своей жестокостью довел мужика до скотского состояния.

Бецкий и Екатерина (они вдвоем разрабатывали педагогическую систему) считали, что и дворянам в их тогдашнем состоянии нельзя доверять тончайшее дело воспитания, - отсюда идея закрытых учебных заведений, где в изоляции от любых влияний извне, под надзором мудрых наставников будет формироваться "новая порода людей", создателей нового (утопического, разумеется) высоконравственного общества Мысль Стародума о необходимости изолировать детей именно от крепостных слишком проста для такой сложности, какую являло русское общество XVIII века, потому что самый вопрос о взаимоотношении дворянина со своим крепостным, особенно дворовым, куда глубже, чем мы это обычно представляем.

Гриневского дядьку Архипа Савельича Ст. Рассадин третирует именно со стародумовских позиций. "Гневливые слова Стародума ("выходит вместо одного раба двое". - О.Ч.) произнесены в доме Простаковых, но словно бы прямо обращены к другому дворянину-отцу, к Андрею Петровичу Гриневу. Это ведь он до двенадцати лет держал сына на руках стремянного Савельича, пожалованного в менторы за трезвое поведение. О нравственном результате говорить не станем..."

Не станем? Напротив, как раз о нравственных результатах и станем мы говорить. Всякий раз, как появляется на страницах романа этот старик, теплеет на сердце у читателя, мы всегда на его стороне - неутомимого, сноровистого, вечно озабоченного, и когда он ворчит, жалуется, и когда вопит от негодования. А упорная охота его за Пугачевым, борьба за заячий тулуп?

Бывает бездумный смех, род легкого душевного отдыха, бывает умный, бывает злой, от него не отдыхаешь, а бывает - как ясный летний дождик, благодатный для души. Вот таким смехом смеемся мы, читая о счете, который Савельич предъявил Пугачеву. Что он, не понимает, бедный старик, где находится, перед кем стоит?

Отлично понимает: виселица-то, она рядом, невозможно не понять. Нет, у него собственная. как сказали бы сейчас, иерархия ценностей. Почему он так поразительно спокоен в разговоре с самозванцем? Да именно потому, что тот - самозванец, а он, Савельич, исполняет свой долг и сознает свое высокое звание верного слуги. Преданность Савельича Гриневу - это вовсе не рабская покорность, и хотя в письме к господам он и называет себя холопом, самое письмо его отнюдь не холопское, напротив, оно дышит достоинством ("...я не старый пес, я верный ваш слуга"), оно гневливо и полно справедливого негодования (недаром Гриневу стало так стыдно, когда он заподозрил, будто это старик донес родителям о дуэли - для крепостного Савельича донос немыслим, он стал возможен для гвардейца Швабрина). Савельича нельзя ни сломить, ни унизить, он пал на колени единственный раз, когда вымаливал жизнь Гриневу, предлагая взамен собственную. И его приравнять к Еремеевне с ее низкой, холуйской душой? Невероятно.

"Савельич чудо! - писал Пушкину В.Ф. Одоевский. - Это лицо самое трагическое, т. е. которого больше всех жаль в повести". Этот образ, прибавим мы, один из самых очаровательных в русской литературе.

Великое множество было в России XVIII века скотининских катухов, свирепствовали простаковы, унижались и холуйствовали еремеевны, но была в русской провинции и совсем иная жизнь ума и сердца: мы найдем тут и "милых матушек", похожих на Гриневскую, и добрых нянюшек - о роли крепостных нянек в развитии русской культуры XVIII-XIX веков можно было бы написать, я думаю, целую книгу, основанную на строго научном материале. А значит, и воспитание шло совсем не по "Недорослю".
 

Вот как воспитывала свою дочь, например, помещица в самой глухой глухомани, в Сибири, где-то "под Челябой" (воспоминания Анны Евдокимовны Лабзиной).
"Меня учила разным рукодельям, - пишет Анна Евдокимовна, - и тело мое укрепляла суровой пищей и держала на воздухе, не глядя ни на какую погоду; шубы зимой у меня не было; на ногах, кроме нижних чулок и башмаков, ничего не имела; в самые жестокие морозы посылывала гулять пешком, а тепло мне все было в байковом капоте. Ежели от снегу промокнут ноги, то не приказывала снимать и переменять чулки: на ногах и высохнут. Летом будили меня тогда, когда чуть начинает показываться солнце, и водили купать на реку.

Пришедши домой, давали мне завтрак, состоящий из горячего молока и черного хлеба; чаю мы не знали. После этого я должна была читать Священное Писание, а потом приниматься за работу. После купания тотчас начиналась молитва, оборотясь к востоку и ставши на колени; и няня со мной - и прочитаю утренния молитвы; и как сладостно было тогда молиться с невинным сердцем! И я тогда больше Создателя моего любила, хоть и меньше знала просвещения; но мне всегда было твержено, что Бог везде присутствует, и Он видит, и знает, и слышит, и никакое тайное дело сделанное не останется, чтоб не было обнаружено; то я очень боялась сделать что-либо дурное...

Часто очень сама мать моя ходила со мной на купанье и смотрела е благоговением на восход солнца и изображала мне величество Божие, сколько можно было по тогдашним моим понятиям... В саду работала и гряды сама делывала, полола, садила, поливала. И мать моя со мной разделяла труды мои, облегчала тягости те, которые были не по силам моим: она ничего того меня не заставляла делать, чего сама не делала...

Зимой мы езжали в город, - продолжает Анна Евдокимовна. - Там была другая наука: всякую неделю езжала или хаживала в тюрьмы, и я с ней относила деньги. рубашки, чулки, колпаки, халаты, нашими руками с ней сработанные. Ежели находила больных, то лечила принашивала чай, сама их поила, а более меня заставляла. Раны мы с ней вместе промывали и обвязывали пластырями... Случается там часто, что на канате приведут несчастных, в железах на руках и на ногах-то матери моей всегда дадут знать из тюрьмы, что при-тли несчастные, и она тотчас идет нас с собой несет для них все нужное и обшивает холстом железа, которые им перетирают ноги и руки до костей. А ежели увидит, что очень в дурном положении несчастные и слабы, то просит начальников на поруки к себе и залечивает раны. Начальники никогда ей не отказывали, потому что все ее любили и почитали".

Похоже на госпожу Простакову?

В жизни маленькой Анны огромную роль сыграла еще одна женщина, "неоценимая благодетельница", - няня:

"Я не меньше и почтенную мою няню любила, так как я с ней чаще бывала... Своими добрыми примерами и неусыпным смотрением не только что замечала мои дневные действия, даже и сон мой, как я сплю; и на другой день спрашивала меня: "Почему вы сегодня спали беспокойно? Видно, вчера душа ваша не в порядке была или вы не исполнили из должностей ваших чего-нибудь?"... И я тотчас ей со слезами во всем признавалась и просила ее скорей за меня вместе со мной молиться... По окончании молитвы я обнимала ее и говорила, что мне очень теперь весело и легко... И она умела из меня сделать то, что не было ни одной мысли, которая бы не была ей открыта".
Похоже на Еремеевну? Источники эпохи в великом множестве рисуют нам яркие, сильные характеры, друг на друга никак не похожие. Это не жизнь тиражировала шеренги двойников, это социологизирующий метод, не считаясь с жизнью, "лепит общие черты", рождая все новые и новые ошибки.

Поместные недоросли, по мнению Ст. Рассадина, совершенно одинаковые, шли одним путем до некоего перелома (он и есть то после, которое должно нам все разъяснить). Для Фонвизина переломным этапом стала гимназия при только что открытом Московском университете. для Гринева - служба, для Митрофана предположительно то же. Глава, где развит этот тезис, так и называется - "Спасенный Митрофан", иначе говоря, не будь гимназии, на всю жизнь остался бы Фонвизин Митрофаном.

Науки! - вот то главное, что, по мнению автора, спасало молодых людей XVIII века. В доме Простаковых и Гриневых наук не было (экзамен по географии Митрофана, мочальный хвост, приделанный Петрушей к мысу Доброй Надежды), и вот теперь из университета пришли спасительные, перерождающие Митрофана науки!

Но ведь можно вспомнить и другой экзамен, не выдуманный, в той самой гимназии, где учился юный Фонвизин. Экзаменующимся по географии был предложен не столь уж сложный вопрос: куда впадает Волга? Один ответил, что в Черное море, другой - что в Белое, медаль присудили юному Денису, который сказал, что не знает. Ст. Рассадин не только невнимателен к этому свидетельству Фонвизина, но пытается его опровергнуть, полагая, будто бы Фонвизин почему-то чернит родную гимназию. Но утверждая, что в гимназии учили плохо, Фонвизин приводит и причину: нерадение и пьянство учителей. Это объяснение находит в источниках эпохи такое множество подтверждений, что их не имеет смысла приводить.

Концептуальная надежда Ст. Рассадина на гимназию при Московском университете напрасна: образование в те времена (если не считать высшую аристократию и государственных стипендиатов, отправляемых за границу) в значительной степени было самообразованием, все те мемуаристы, которые рассказывают нам о диком невежестве учителей, стали тем не менее образованными людьми - вне школ и гимназий, собственными силами. Это замечательное свойство лучших людей XVIII века - энергия самообразования; с каким жаром хватались они за науки, за изучение языков, а едва освоив их, сами начинали переводить, просветительствовать изо всех сил (просветительство в крови века!). Сведения хватали тут и там из литературы, от сведущих людей; дворянство бурно общалось, книголюбы находили друг друга. Ст. Рассадин реконструирует век по комедии, а потому и не улавливает главного - его неустанную духовную работу; ей в комедии, разумеется, места нет. зато сам "Недоросль" - несомненный ее результат.

Загнанный в угол собственным методом, автор находит нужным объяснить, каким же образом и когда герой "Капитанской дочки" стал из Митрофана Гриневым.

Утвердив "скачок". Ст. Рассадин сам же этому "скачку" удивился, но ответственность за него возложил на Пушкина, который будто бы "позволил себе прекрасную нелогичность, проницательно замеченную Мариной Цветаевой". "За несколько месяцев, - говорит Ст. Рассадин, - Петруша, собрат Митрофанушки, проходит путь, который и за долгие годы пройти трудно. Даже невозможно".

"Да и пиитом-то Пушкин Гринева (это уже Цветаева. - О. Ч.), вопреки всякой вероятности, сделал, чтобы теснее отождествить себя с ним". Наконец, Ст. Рассадин уличает Пушкина в нелогичности уже не прекрасной - каким образом Гринев мог читать французские книги, взятые у Швабрина, "сам ведь сообщил, что не он учился у Бопре французскому, а тот у него - российскому". Но во времена Цветаевой XVIII век был известен плохо; между тем дворянская молодежь этого века повально дилетантствовала - рисовала, лепила, резала по кости, переводила, разыгрывала спектакли и, разумеется, писала стихи. Гриневские: "Мысль любовну истребляя, тшусь прекрасную забыть, и ах, Машу избегая..." - точно отражают этот наивный дилетантизм

Что же касается прекрасной нелогичности, то не стоит придавать столь уж большое значение словам Гринева о том, что не он учился у Бопре французскому, а тот у него русскому (при всех условиях, кстати, этот процесс должен был быть обоюдным, поскольку Бопре по-русски не знал). С елизаветинских времен французский язык все больше входит в быт русского дворянства; не надо к тому же забывать, что Гринев-старший в свое время был при Минихе, который до приезда в Россию служил в разных европейских армиях, его окружение, вернее всего, говорило по-французски. Очень внимательный к деталям Пушкин не счел нужным все это объяснять (а его первые слушатели, в частности Вяземский, сделавший автору ряд замечаний как раз по деталям, не сочли нужным тут ему указывать), всем было ясно, что кое-как читать по-французски юный дворянин второй половины XVIII века вполне мог и без учителей, остальное сделало самообразование, которым Гринев и занимался в крепости, читая и упражняясь в переводах.

"Что было бы (с Фонвизиным. - О.Ч.), не откройся Московский унивepcитeт'' - восклицает Ст. Рассадин. Да ничего особенного не было бы. Фонвизин, как и Гринев, самообразовался бы и без гимназии (что, кстати, в действительности и произошло).

Надо знать русскую провинцию XVIII века и ее людей, чтобы понять всю относительность схемы, согласно которой столица - это свет, а провинция - тьма. Только на первый взгляд подобная схема кажется верной но ведь и взгляд этот мы получили из той же самой единственной комедии, да и то в ее школьной трактовке, - и ходим, таким образом, по замкнутому кругу, вне реальной жизни общества XVIII века. Жизнь была куда сложней, как сложна уже самая характеристика старого и нового: и старое было неоднородно, но являло собой сложный культурный сплав, и новое наряду с очевидно благотворным просветительским началом далеко не всегда бывало светлым.

Воспоминания той же А. Е. Лабзиной дают тому поразительный пример. Маленькой Анне было тринадцать, когда жизнь ее, такая устойчивая и счастливая под руководством матери и няни, вдруг пришла к катастрофе: смертельно заболела мать. Понимая, что девочке нельзя оставаться одной в мире насилия и произвола, она в отчаянии решила выдать ее замуж, благо вернулся из-за границы воспитанник их дома, молодой Карамышев. Вот к нему-то мы и должны приглядеться. Из гимназии при Московском университете юноша перешел в университет, а потом ввиду больших способностей послан в Упсалу, где слушал лекции самого Линнея. Итак, редкие способности, трудолюбие, научный энтузиазм, общение с крупнейшими представителями западноевропейской науки, широкое образование - таков Карамышев.

И вот полудеревенская тринадцатилетняя девочка становится женой двадцатисемилетнего блестящего ученого Первое, что сделал этот блестящий ученый. - разлучил ее (и очень грубо) с умирающей матерью. Потом настала очередь няни, которую отослали в деревню. Но каков был к тому повод!

Карамышев держал при себе "любимую племянницу", и когда молодые переехали в город, эта племянница осталась ночевать, и не где-нибудь, а в супружеской спальне. Увидев это, няня зарыдала и вышла. воскликнув: "Вот участь моего ангела!"

"Муж мой чрезвычайно рассердился, - рассказывает Анна Евдокимовна, - и сказал мне: "Ты с ней навсегда расстанешься, и запрещаю тебе с ней говорить и чтоб она при гебе никогда не была!" А племянница ему сказала: "Я боюсь, чтоб она не сказала вашей матушке, то не лучше ли будет ее отправить в деревню тотчас?"
Девочка умолила их отложить репрессии, а потом разыскала няню, чтобы спросить ее, как им теперь быть.

Ей не спалось, и она решила пойти посмотреть, спокойно ли спит ее муж, и действительно нашла его спокойно спящим "на одной кровати с племянницей, обнявшись".

"Моя невинность и незнание так были велики, - продолжает Анна Евдокимовна, - что меня это не тронуло. да я и не секретничала. Пришедши к няне, она у меня спросила: "Что, матушка. каков он?" Я сказала: "Слава Богу, он спит очень спокойно с Верой Алексеевной, и она его дружески обняла". Няня посмотрела на меня очень пристально и, видя совершенное мое спокойствие, замолчала, только очень тяжело вздохнула.

Настало утро, и наконец встал Карамышев. Няня пошла приготовить чай, а он сел подле меня. Я хотела ему показать, что я им интересуюсь, и с веселым лицом сказала: "Я ходила... смотреть, покойно ль вы почиваете, и нашла вас в приятном сне с Верой Алексеевной: и так я, чтоб вас не разбудить, ушла в спальню". И вдруг на него взглянула: он весь побледнел. Я спросила, что ему сделалось. Он долго молчал и наконец спросил, одна я была у него или с нянькой. Я сказала: "Одна", - и он меня стал чрезвычайно ласкать и смотрел мне прямо в глаза. Я так стыдилась, что и глаз моих на него не поднимала".

Сцена психологически точна. Взгляд Карамышева - лживый взгляд прямо в глаза, и стыд девочки от этого непонятного ей взгляда и неожиданной (она же чувствовала - предательской) ласковости. Все именно так и было, такого придумать нельзя. Вот почему няню услали в деревню.

Карамышев только поначалу бледнел и смущался, скоро он вовсе перестал стыдиться, так как его поддерживал и целиком оправдывал усвоенный им культ природы, "естественного человека", который сложился в XVIII веке. "Естественному человеку" незачем смирять свои естественные влечения, и потому этот блестящий ученый не только пускался во все тяжкие, но в конце концов стал нагло требовать от юной жены, чтобы и она стала "с веком наравне" - нашла себе любовника (муж даже брался найти ей - и нашел!). Рассказ Лабзиной опять же так безыскусен, отчаяние передано так живо, что и тут не может быть сомнений в правдивости автора. Митрофан, на которого нанесла ее судьба, как раз очень хотел учиться, но и жениться тоже хотел. Темный и жестокий, с душой, разъеденной цинизмом мнимого вольтерианства, он являет нам замечательный образец просвещенного, обученного невежды. Заслуживает внимания, кстати, и его атеизм.

Юная Анна, разумеется, свято чтила церковные обряды, в том числе и пост. Ее религиозность была тихой, а атеизм мужа в связи с его характером - воинствующим, тем самым, которому нужно навязать и заставить.

"Наступил Великий пост, - пишет Лабзина, - и я, по обыкновению моему. велела готовить рыбу, а для мужа мясо, но он мне сказал, чтоб я непременно ела то же, что и он ест. Я его упрашивала и говорила, что я никак есть не могу, - совесть запрещает и я считаю за грех. Он начал смеяться и говорил, что глупо думать, чтоб был в чем-нибудь грех. "И пора тебе все глупости оставлять, и я тебе приказываю, чтоб ты ела". И налил супу и подал. Я несколько раз приносила ложку ко рту - и биение сердца и дрожание руки не позволяло донести до рта; наконец стала есть, но не суп ела, а слезы и получила от мужа моего за это ласки и одобрение; но я весь Великий пост была в беспокойстве и в мученье совести".
Как видим, митрофана не может спасти не только гимназия, но и знаменитый Упсальский университет. Любопытно, что воспитанная в покорности Анна по приказу мужа нарушает церковный обычай, но когда речь идет о нравственных принципах, о личном достоинстве, она оказалась несгибаемо тверда. Как Гринев.

Фонвизин не собирался, конечно, клеймить именно провинциальное дворянство. Он знал немало талантливых и ярких людей, вышедших из этой среды, их действительно в избытке породил XVIII век. Григорий Орлов и Андрей Болотов, оба из этого слоя, не раз встречавшиеся в жизни, пошли разными путями - один в большую политику, к вершинам власти, другой - в свою крошечную деревеньку, к земле. Оба сыграли немалую общественную роль, но тот, кто обосновался в деревеньке, несравненно больше сделал для русской культуры, чем столичный (и весьма прогрессивно настроенный) Орлов. В глухих углах страны, как и в столице, в среде рядового дворянства шла огромная духовная работа, этот слой был как раз на подъеме. Из него-то и вышел Гринев.

Словом, русское поместное дворянство не втиснуть в образы скотининых, Митрофан ни в чем не похож на Гринева. Но не так давно мишенью социологизирующего метода вновь стал этот юный офицер да и сама "Капитанская дочка".

* * *

В "Литературных памятниках" в 1984 году "Капитанская дочка" вышла вторым изданием. Как всегда, в этом авторитетном издании текст романа богато оснащен комментариями, указателями, примечаниями; приведены разночтения; не только указаны, но и напечатаны источники, которыми пользовался Пушкин, создавая роман; отрывки из его "Истории Пугачевского бунта"; отзывы о романе литераторов всех времен (от пушкинских до наших) - богатое издание) И, наконец, две большие исследовательские статьи, принадлежащие перу крупных специалистов. Вот об этих-то статьях и пойдет речь. Обоих авторов уже нет в живых, я не могу спорить с людьми, которые не в состоянии мне ответить, но и не спорить я тоже не могу, а потому адресую свои недоумения издателям "Литпамятников" - тем из них, кто рецензировал книгу, редактировал ее и выпустил в свет.

Известно, что первоначальным героем задуманного Пушкиным романа должен был стать офицер, перешедший на сторону Пугачева, - Пушкин шел от исторического факта: подпоручик гренадерского полка Михаил Шванвич, попавший вместе с другими офицерами в плен после разгрома генерал-майора Кара, как сообщает один из летописцев оренбургской осады священник Иван Полянский (чей труд был известен Пушкину), "пришедши в робость, падши пред Емелькою на колена, обещался ему, вору, верно служить". Офицеров Пугачев повесил, оставил в живых одного Шванвича, сделал его атаманом. Известно, однако, что Пушкин искал другие способы, какими можно было бы погрузить дворянина и офицера в гущу пугачевщины, Шванвич был заменен пленным офицером, которого Пугачев помиловал потому, что за него просили любившие его солдаты: герой романа принимал разные имена, пока не стал тем Гриневым, какого мы знаем.

В одной из статей издания "Литпамятников" выстроена такая концепция этого поиска: офицер, перешедший на сторону Пугачева, он и есть истинный пушкинский герой (его предшественником был Дубровский): далее этот образ будто бы начинает снижаться. "Вместо Шванвича, выходца из кругов петербургской гвардейской оппозиции, активного союзника Пугачева..."

Внимание! Мы присутствуем при зарождении концепции. Из чего? Откуда известно, что Шванвич представлял гвардейскую оппозицию или был активным союзником Пугачева? Это последнее утверждение, впрочем, можно проверить свидетельствами источников (следственное дело): находясь в войске Пугачева, Шванвич всячески уклонялся от службы, сказывался больным, прятался в земляной бане, "лежал тамо день и ночь со свечкой месяца два с лишком", обдумывал побег, который и совершил. Документы об этом напечатаны давно, но авторы статей второго издания "Литпамятников" продолжают считать Шванвича активным пугачевцем и согласно этому наделяют его высокими достоинствами. Отсюда и все построение. Шванвича сменил капитан Башарин.

"Этот невольный пугачевец, фигура нейтральная, в силу именно своей нейтральности в разгар крестьянской войны не мог, разумеется с точки зрения охранительного аппарата дворянской монархии, функционировать в качестве положительного героя в исторической эпопее. Для закрепления в "Капитанской дочке" даже скромных позиций Валуева - Гринева приходилось (разрядка моя. - О.Ч.) противопоставить ему резко отрицательный образ пугачевца из дворян, что и было осуществлено Пушкиным в последней редакции романа путем расщепления единого прежде героя-пугачевца на двух персонажей, один из которых (Швабрин), трактуемый как злодей и предатель, являлся громоотводом, охраняющим от цензурно-полицейской грозы положительный образ другого (Гринева)".
Представленная нам иерархия выстроена по степени близости к Пугачеву, и потому всего лучше здесь Швабрин, "активный союзник", за ним следует невольный пугачевец Башарин, а всех хуже совсем не пугачевец Гринев. Так будто бы считал Пушкин - так он считал, но в печатном издании из цензурных соображений как бы предал Шванвича, представив негодяем, чтобы за этой дымовой завесой мог бы проползти под цензурные рогатки ничтожный Гринев (почему бы такому, кстати, и не валяться под лавкой?).

Эта концепция давняя (непонятно, зачем возрожденная), не раз оспоренная исследователями. В частности, Н. Н. Петрунина пишет, что Пушкин не мог изобразить дворянина, перешедшего на сторону Пугачева, так как "для союза между образованными представителями дворянства и стихийным движением "черного народа" не было исторической почвы не только в XVIII веке, но и в эпоху декабристов. И Пушкину как современнику последних это было прекрасно известно".

"Но если было известно, - возражает автор другой статьи "Литпамятников", - то, спрашивается, почему возник первый замысел (в дальнейшем он подробно разрабатывался!), который, собственно, и определил намерение писать роман о народной войне за свободу: замысел сделать героем дворянина-пугачевца"; нет. Пушкин "понял более важное: не может быть такого союза. И это было открытием Пушкина".
Вот почему Гринев написан отнюдь не ничтожеством: Пушкину нужен был честный свидетель, благородный человек, чтобы правдиво описать пугачевское восстание.
"Рассказчиком-свидетелем избирался дворянин. Для него было естественным неприятие и осуждение восстания и всех мятежников - в этом проявлялся социально обусловленный дворянский характер убеждений рассказчика. Конечно, данное обстоятельство обеспечивало цензурное прохождение "Капитанской дочки". Но дело не только в цензуре. Пушкин ставил более важную задачу: показать двойственность позиции Гринева - осуждая и не принимая восстания, он принужден был свидетельствовать не только о кровавых расправах Пугачева, но и о его человечности, гуманности, справедливости и великодушии".
Словом, Пушкин как бы подрядил Гринева, чтобы тот рассказал о высоких достоинствах пугачевцев. Для того-то Гринев и правдив.

Эстетический анализ с начисто выключенным эстетическим слухом - какое художественное произведение может подобное выдержать? Пушкинская проза строга, лаконична, но в том-то и состоит ее чудо, что, предельно сжатая, она не выжата, не высушена, но свежа, благоуханна, поэтична; однако от подобного анализа даже в ней умирает поэзия. В мертвом пространстве теоретических конструкций начинают шагать манекены с социально запрограммированным устройством вместо души. Даже будь они живыми, им тут нечем было бы дышать, но они не дышат. Им можно задавать любые вопросы. Был ты выразителем, представителем? И он ответит: да. А может быть, все-таки не был? И он снова ответит: да - смотря по тому. кто его спрашивает.

Но тот семнадцатилетний мальчик, живой, сообразительный, благородный, перед которым судьба поставила нелегкую задачу - честная смерть на виселице или опозоренная жизнь, и он не задумался в выборе, к нему все эти вопросы касательства не имеют. Да, он сын своего века, дворянин с головы до ног, но в нем, помимо этой временной и социальной обусловленности, есть еще живая даровитая душа. Правда, душевная одаренность Гринева далеко не всегда находила понимание критики (Белинский - даже Белинский с его чуткостью! - сказал про него: "Ничтожный, бесчувственный характер"). За мужественной сдержанностью она не заметила искренности и силы чувств, которые видны в каждом поступке героя, отвечает ли он Пугачеву, кланяется ли виселице, перед тем как уйти из Белогорской крепости; только в минуту перед приступом, расставаясь с Машей, он не смог сдержаться ("Прощай, моя милая, моя желанная"). Да и как можно говорить о ничтожестве и бесчувственности того. кто так отчаянно любит, кто готов жертвовать ради другого жизнью, а Гринев сделал это дважды, но с такой простотой и естественностью, что это не сочли за подвиг. Словом, не везло Гриневу на понимание. Но ни от чего он так не страдал, как от социологизирующих концепций.

Первое, что сделали авторы статей в издании "Литпамятников" - резко отделили Гринева от Пушкина, приняв за аксиому, будто мемуарист был человеком сословно ограниченным, неспособным понять суть происходящего, истинный смысл которого был открыт Пушкину; он целиком на стороне восставших и их "мудрого народного вождя, деликатного, душевно богатого человека"; Пушкин и его герой - разного душевного настроя, разных взглядов. противоположных общественных позиций. Гринев с тревогой вглядывается в степь, где уже видны пугачевцы, - о том, сколь велика опасность, сказала мертвая голова Юлая, переброшенная через ограду к ногам коменданта. Все знали, что их ждет, если враг ворвется, знали о судьбе Харловой, вдовы повешенного пугачевцами офицера, которую Пугачев сделал своей наложницей, а потом расстрелял вместе с маленьким братом.

"Василиса Егоровна, присмиревшая под пулями, взглянула на степь, на которой заметно было большое движение; потом оборотилась к мужу и сказала ему: ..Иван Кузьмич. в животе и смерти бог волен..."

.....Прощай, прощай, матушка! - сказал комендант, обняв свою старуху. - Ну, довольно! Ступайте, ступайте домой; да, коли успеешь, надень на Машу сарафан".

И мы вместе с Гриневым понимаем - не успеют. Но это один только юный герой потрясен и тронут, у Пушкина, если верить автору статьи в издании "Литпамятников", совсем иной взгляд на происходящее:
"Весть о Пугачеве быстро облетела Оренбургскую губернию... Вольное слово мятежников покоряло сотни и тысячи людей... Наконец вооруженный народ подступил к Белогорской крепости. Штурмующих не напугали залпы пушки, заряженной картечью (единственная пушка Белогорской крепости стала у автора стрелять залпом! - О.Ч.), - они ворвались в крепость...

Гринев стал свидетелем массовости восстания, убедился в народности Пугачева... Читателю открывался тайный, неведомый ему духовный мир простых людей, волею обстоятельств ставших во главе восстания. Их объединяет общая высокая цель, уверенность в своих силах, товарищество (а читатель вспомнит пугачевских "господ енералов" с их "чувством товарищества". "Рваные ноздри", - говорит сквозь зубы Белобородов о Хлопуше, а тот: "Я тебе дам рваные ноздри; погоди, придет и твое время: бог даст, и ты щипцов понюхаешь...". - О.Ч.)...Создавая образы руководителей восстания, Пушкин следовал за народными представлениями о смелых людях, поднимавших бунт, использовал поэтические, выраженные в пословицах и песнях представления народа о своих защитниках" - и т.д.

Вы заметили? В пересказе событий, связанных со взятием Белогорской крепости, кет сцены расправы (виселицы, зарубленной Василисы Егоровны) - куда она делась? Да просто Пушкину было не до погибших, психологически он как бы шел на штурм крепости впереди пугачевцев, а потом долго и умильно любовался ими (когда те пили у попадьи), заставляя даже отсталого Гринева чувствовать "значительность, поэтичность, непохожесть этих удивительных мятежников...". Но мы-то с вами эту сцену пропустить не можем.
"Который комендант? - спросил самозванец. Наш урядник выступил из толпы и указал на Ивана Кузьмича. Пугачев грозно взглянул на старика и сказал ему: "Как ты смел противиться мне, своему государю?" Комендант, изнемогая от раны, собрал последние силы и отвечал твердым голосом: "Ты мне не государь, ты вор и самозванец, слышь ты!" (Это "слышь ты!" поражает не меньше, чем "ужо тебе" "Медного всадника". - О.Ч.) Пугачев мрачно нахмурился и махнул белым платком. Несколько казаков подхватили старого капитана и потащили к виселице".
Потом следует сцена, когда Гринев избегает казни, потом жители начали присягать; когда присяга кончилась и Пугачев встал с кресел,
"раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на крыльцо Василису Егоровну, растрепанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в ее душегрейку. Другие таскали перины, сундуки, чайную посуду, белье и всю рухлядь. "Батюшки мои! - кричала бедная старушка, - Отпустите душу на покаяние. Отцы родные, отведите меня к Ивану Кузьмичу". (Надо знать властный характер Василисы Егоровны, как угодно вертевшей мужем, чтобы понять весь щемящий смысл этой беспомощности и надежды: "Отведите меня к Ивану Кузьмичу"! - О.Ч.) Вдруг она взглянула на виселицу и узнала своего мужа. "Злодеи! - закричала она в исступлении. - Что это вы с ним сделали? Свет ты мой, Иван Кузьмич, удалая солдатская головушка! не тронули тебя ни штыки прусские, ни пули турецкие: не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от беглого каторжника!" "Унять старую ведьму1" - сказал Пугачев. Тут молодой казак ударил ее саблею по голове, и ояа упала мертвая на ступени крыльца. Пугачев уехал: народ бросился за ним".
Вот они, "значительность, поэтичность. непохожесть этих удивительных мятежников".

А чьими глазами увидена сцена расправы? Написана чьей рукой? Ну уж, конечно, не Пушкина, конечно же, опять Гринева, это он свидетель и, представьте себе, даже протоколист:

"Перед нами протокол происшествия, правда, изложенный субъективно, - Гринев сосредоточен на своих чувствах, испытанных в роковую минуту жизни. Но созданная Пушкиным ситуация бесконечно богаче протокола: она построена на испытании не только Гринева, но и Пугачева. Самозванец, желая помиловать "знакомца", отступает от своего долга. Действуя по справедливости, он обязан (разрядка моя. - О.Ч.) казнить отказавшегося от присяги офицера, как только что казнил Миронова. Преодоление конфликтной ситуации открывает нам духовно богатую личность Пугачева. Он проявляют мудрость и доброту, нам открывается редкая деликатность души простого казака, его драгоценное нравственное качество - такт (разрядка автора. - О.Ч.)...".
Что тут можно сказать?

Всякому ясно, что подобная трактовка должна перевернуть всю нравственную и художественную структуру романа. Она и вывернута наизнанку - и художественно и нравственно. Меняются характеры героев. Мы простодушно любим капитана Миронова, Гоголь в связи с ним говорил об "истинно русском характере", о "простом величии простых людей". Конечно, соглашается автор статьи, Миронов верен долгу, слову, присяге, пойдет за них на смерть, в этом отношении он истинно русский характер, но все же нельзя смотреть на него глазами Гоголя, "да еще Гоголя 1846 года". "На капитана Миронова мы обязаны смотреть глазами Пушкина", а Пушкин будто бы понимал, что послушание Миронова - не добродетель, "а тот склад русского человека, который навязывается ему".

Чьими бы глазами ни смотрели мы на Миронова, как нам саму-то мысль уловить - капитан только что похвален за верность, которая названа чисто русским свойством, и вот, оказывается, тут не верность, а послушание - вредная черта, русскому народу навязанная. "Но, подчеркивает Пушкин, - читаем мы дальше, - судьба Миронова драматична" - человек из народа, он защищает несправедливый строй, а потому заслужил свою смерть. Поскольку, однако, в покойном капитане было вместе с тем много и хорошего, народ, прощаясь, "отпустил грехи усопшему". Но ведь в романе нет никакой сцены "прощания народа со своим сыном", когда же оно свершилось? Да тут же, у виселицы, устами жены его Василисы Егоровны, которая "оплакала мужа по обряду народному" ("удалая солдатская головушка" и т. д,), - тому самому, за который деликатный Пугачев велел "унять старую ведьму"? Ум за разум заходит от подобного литературного анализа, честное слово.

Но и это еще не конец наших с вами, читатель, страданий, нам предстоит познакомиться с "символикой" "Капитанской дочки".

Метель! - ее мотив в романе символичен, об этом писали многие, это бесспорно Но в названном издании сделаны новые шаги по пути символических истолкований. Так, ответ "вожатого" на вопрос о дороге ("Дорога-то здесь; я стою на твердой полосе") кроме прямого имеет, оказывается, еще и тот смысл, что Пугачев "не потерял дорогу", он знает дорогу, "он станет вожатым Гринева" не только в метели, но я в "грозной метели восстания"; самое поразительное в этом ряду истолкование пророческого сна, который приснился Гриневу в кибитке во время бурана: ему снится, что метель все метет и что он въезжает в ворота своей усадьбы; отец болен.

"Я тихонько подхожу к постели; матушка приподнимает полог и говорит: "Андрей Петрович, Петруша приехал, он воротился, узнав о твоей болезни: благослови его". Я встал на колени и устремил глаза мои на больного. Что ж?.. Вместо отца моего, вижу, в постели лежит мужик с черной бородою, весело на меня поглядывая. Я с недоумением оборотился к матушке, говоря ей: "Что это значит? Это не батюшка. И с какой мне стати просить благословения у мужика?" "Все равно, Петруша, - отвечала мне матушка, - это твой посаженый отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит..." Я не соглашался. Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать... и не мог; комната наполнилась мертвыми телами: я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах... Страшный мужик ласково меня кликал, говоря; "Не бойсь, подойди под мое благословение..." Ужас и недоумение овладели мною... В эту минуту я проснулся".
Мужик в постели тем и страшен, что весело поглядывает (тут, может быть, не так уж и далеко до смеющейся старухи из сна Раскольникова), что ласково кличет: "Не бойсь...", размахивая топором, от которого кругом мертвые тела и лужи крови, - вот от чего Гринев хочет бежать и не может (принадлежность чуть ли не любого сонного кошмара) Конечно, сон пророческий - мужик с черной бородой, и кровавые убийства, и "поцелуй ручку", и "не бойсь", ведь именно с этими словами казаки тащили Гринева на виселицу. Но нас убеждают, будто образ "ласкового мужика с топором",
"сливаясь с поэтическим образом Пугачева, становится глубоко содержательным символом романа - в нем, как в накрепко сжатой пружине, сконцентрирован идейный смысл "Капитанской дочки". Народу принадлежит огромная роль в истории... Нельзя без народа решать судьбу России. Мужик с топором в пушкинском романе выражал надежды и представления этого народа".
Таким образом, "не бойсь" воспринимается тут в самом буквальном и прямом значении Гриневу нечего было бояться Пугачева, который "делал ему только добро. Читателю трудно не поверить мужику - ведь он сам видел проявление этой человечности в ходе восстания" А что делать читателю, если он видел еще и зарубленную Василису Егоровну?

В основе подобной концепции лежит убеждение: если вешают не тебя, а того, кто рядом (Гринев и Миронов жили рядом, вместе вышли на вылазку из ворот Белогорской крепости, были связаны любовью к Маше). то все в порядке. Нам предлагают поверить. что своим романом Пушкин как бы говорит русскому дворянству: "не бойсь" крестьянского бунта, хорошее дело, есть надежда, что повесят соседа.

Авторы вышеприведенной концепции не хуже нас с вами знают знаменитое пушкинское: "Не приведи бог видеть русский бунт - бессмысленный и беспощадный", но недаром же они провели операцию расщепления автора и героя, мысль о бунте - всего лишь плод социальной ограниченности и философского убожества самого Гринева, точно так же как и другая мысль, высказанная им в поучение потомкам: "Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений". С этой последней сентенцией дело обстоит много сложней, и бороться с ней труднее, поскольку в своем "Путешествии из Москвы в Петербург" Пушкин не только ее повторил, но и развернул в целое рассуждение:

"Конечно: должны еще произойти великие перемены; но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельное. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества..."
Иные авторы просто не представляют себе, что Пушкин мог думать так "реакционно", и не видят другого выхода как сделать эту пушкинскую мысль непушкинской путем того же приема расщепления. "Путешествие из Москвы в Петербург" являет собой путевые заметки, полные, как и положено данному жанру, бесчисленных отступлений, тут и знаменитое рассуждение о русских дорогах, великолепный этюд о старой Москве, очерк о Ломоносове и, конечно, Радищев и его книга. И вот выдвинута концепция, согласно которой рассказчиком здесь наряду с Пушкиным выступает еще и некий реакционный "барин", "бесхитростный выразитель консервативно-помещичьей идеологии", именно он-то и произносит фразу о лучших и прочнейших изменениях. Но как их расщепить, если в пушкинском тексте нет ни единого шва, который позволил бы это сделать? Авторам концепции и не надобны швы, они поступают попросту: когда их собственный цензор признает пушкинский текст идеологически не выдержанным, из-за Пушкина выскакивает барин, "бесхитростный выразитель", который и берет ответственность на себя. Ситуация возникает комическая, текст пушкинских записок цитируется все время то как пушкинский, то как непушкинский, и уже невозможно понять, кто же в конце концов едет из Москвы в Петербург.

В издании "Литпамятников" можно прочитать о том, что мысль Пушкина о русском бунте разделяли многие писатели и мыслители из самых передовых и прогрессивных, но сведения эти загнаны в примечание и изложены петитом. Между тем у Пушкина и в "Пропущенной главе" мысль эта звучит в важном контексте:

"Правление было всюду прекращено. Помещики укрывались по лесам. Шайки разбойников злодействовали повсюду. Начальники отдельных отрядов, посланных в погоню за Пугачевым, тогда уже бегущим к Астрахани, самовластно наказывали виноватых и безвинных. Состояние всего края, где свирепствовал пожар, было ужасно. Не приведи бог видеть русский бунт - бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка".
Фраза о русском бунте не случайна, она подводит итог наблюдениям - не только Гринева, конечно, но и самого Пушкина. Да и каждая страница "Капитанской дочки" говорит: "Не приведи бог..."

Но ведь и живая жизнь, какой она отражена в мемуарах эпохи, говорит о том же. Мы обратимся к мемуарам Дмитрия Мертваго, мальчишкой пережившего пугачевщину (его историю знал Пушкин). Семья Мертваго жила в Поволжье, недалеко от Алатыря. Они уже получили грозные предупреждения, но все же с места не двигались, надеясь, что "злодей далеко, а правительство сильно и примет меры". Мать семейства недавно родила ребенка, а в тот самый день, когда начались их бедствия, стали было праздновать ее именины, как вдруг пришло письмо от соседа, что Пугачев в тридцати верстах. Семья кинулась к Алатырю под защиту правительственного гарнизона, но по дороге узнала, что самозванец уже там. "Весть эта была громовым ударом для нас; надо было бежать, а куда, Бог знает". После метаний по окрестным деревням, где всюду ждали Пугачева, Мертваго пустились в лес, в густую чащу, где и обосновавшись на какой-то поляне, построив себе шалаш. "Так пробыли мы трое суток, не слыша ничего, кроме птичьего крику", на четвертый день кончился провиант, послали человека в ближайшую деревню, того схватили, он выдал лесной лагерь, и отряд в двести крестьян отправился в лес.

Когда они, окружив лагерь, напали на него со всех сторон, слуги разбежались, дочери под руки утащили в лес мать.

"Злодеи кинулись на батюшку, - рассказывает мемуарист. - Он выстрелил из пистолета, и хотя никого не убил, но заставил отступить; и, схватив ружье, лежавшее возле него, и трость, в которой была вделана шпага, не видя никого из своих около себя, побежал в чащу леса, закричав нам: "Прощай, жена и дети!" Это были последние слова, которые я от него слышал.

В большом страхе бросился было я вслед за батюшкой, - продолжает Мертваго, - но чаща леса разделила нас; не видя его, я бежал сам не зная куда. Запнувшись об обгорелое дерево, лежавшее поперек дороги, упал я, и в эту минуту увидев возле себя просторное дупло, вполз в него; чрез несколько минут, очувствовавшись от страха, я слышал стреляние из ружей и крик около себя: ..Ищите и бейте"".

Бродя по лесу, мальчик встретил своих маленьких братьев с их няней, они все вместе переночевали в лесу, а утром вышли на дорогу.
"Уже солнце высоко поднялось, когда приблизились мы к речке, берегом которой шла дорога; прелестные места кругом, небольшие полянки, приятный утренний воздух и повсеместная тишина заставили было нас забыть ужас ное наше положение, но вдруг услышали мы страшный крик: "Ловите, бейте". Я схватил за руку одного брата, бросился к речке и скрылся в густой траве у берегов, а няня с меньшим братом моим побежала по дороге. Злодеи, приняв ее за дворянку, погнались за нею, и один из них ударил ее топором; в испуге она подставила руку, которая, однако, ее не защитила; острие, разрубив часть ладони, вонзилось в плечо: страшный крик сильно тронул мое сердце. В тоже время слышу я вопль брата, которого схватили и спрашивали, куда мы побежали".
И юный Мертваго понял, что нужно из укрытия выходить.

На этот раз их, раздев до рубах, отпустили. Дмитрий тащил как мог окровавленную няню и дотащил до какой-то мельницы, где мельник сказал им, что оставит только раненую, поскольку она не дворянка, "а нас принять не смеет, боясь быть за то убитым со всем своим семейством", зато обещал накормить. Но только лишь сели они есть, как на мельницу ворвались казаки-пугачевцы. Мельник тотчас показал, куда спрятавшись мальчики, младших вынесли на руках, Дмитрия выволокли за волосы.

"Я увидел всю толпу у мельничного амбара; нас поставили в средину ее и стали произносить приговор. Всяк говорил свое и предлагал, как меня убить; а братьев, как малолетних, отдать бездетным мужикам в приемыши. Некоторые предлагали бросить меня с камнем на шее в воду; другие - повесить, застрелить или изрубить, те же, которые были пьянее и старше, вздумали учить надо мною молодых казаков, не привыкших еще к убийству",
но тут кто-то вспомнил, что Пугачев ищет грамотного мальчика в секретари и обещает за него пятьдесят рублей.
"Меня начали экзаменовать, заставляли писать углем на доске, задавали легкие задачи из арифметики и наконец признали достойным занять важное место секретаря у Пугачева".
Потом юному дворянину топором отрубили косу ("...батюшка не любит долгих волос") и захватили его с собой вместе с братьями. По дороге им удалось бежать.

Далеко не все крестьяне были охвачены духом убийства - когда дети спрятались в какой-то избе, хозяева оставили их ночевать, зная, что смертельно рискуют. "Если сведают, что я скрыла у себя дворян, - сказала им хозяйка, - то меня, мужа моего и ребенка нашего убьют и дом сожгут, но быть так".

И виовь пустились в путь трое мальчишек, вновь их изловили крестьяне и на этот раз повезли связанных сдавать в город, где за каждого привезенного на казнь дворянина давали десять рублей. Ехали они мимо разгромленных поместий. "Я мог, - пишет Мертваго, - не только видеть, но и узнавать тела знакомых и родственников; сердце до того сжалось, что я уже не хотел оставаться в живых". За каждого мальчика действительно заплатили по десять рублей (ну что же, дворяне крестьян продавали, теперь крестьяне дворян, а что на убой, так мало ли крепостных погибло от руки помещиков?) и отправили в алатырскую тюрьму. Здесь Дмитрий нашел сестер и мать, в поведении которой заметно было помешательство. "На другой день, - продолжает он свой рассказ, - поутру вошла к нам в тюрьму... горничная двоюродной сестры нашей, убитой во время смятения. Матушка спросила ее, не знает ли чего о батюшке. "Его вчера повесили в деревне вашей", - отвечала та хладнокровно". Известие было верно. Когда старший Мертваго прибежал в свою деревню, крестьяне пытались его спасти, но какая-то женщина выдала его пугачевцам. Те собрали крестьян и дворню, объявив им, что каждый, кто хочет, может бить своего помещика: никто не захотел, напротив, просили его помиловать, но "казаки повесили его и стреляли в него".

Дальше пошла та кровавая неразбериха, которая присуща гражданской войне. В Алатырь ворвался прежний (царский) воевода, пугачевцев взяли пьяными, часть замучили до смерти, часть отправили в тюрьму. Когда вошли правительственные казаки, беззакония не уменьшились, пленных пугачевцев подняли на пики и расстреляли. Совершив этот последний подвиг, казаки отбыли из города.

Пугачевщина - одно из самых трагических и мучительных событий нашей истории (гражданские, братоубийственные войны вообще бывают особенно свирепы, здесь, как правило, пленных не берут). Оно было неизбежно, справедливое и благородное движение за свободу, хотя бы уже потому, что терпеть долее стало невмоготу: то, что делали с русским народом (да еще в великолепный Век Просвещения!), было страшно именно своей повсеместностью и повседневностью. Иные поместные картины могут свести с ума.

Вот барыня кушает щи, а кухарка, которая их сварила, лежит, истязаемая, на полу, так барыне вкуснее кушать (воспоминания майора Данилова).

Девушка-кружевница, не вынеся непосильной работы и жестокого обращения, бежала от своих помещиков, ее поймали "и посадили в железы и в стуло и заставили опять плесть". Она бежала опять, "но, по несчастию, опять отыскана и уже заклепана в кандалы наглухо; а сверх того надета была на нее рогатка, и при всем том принуждена была работать в стуле, кандалах и рогатке". Она перерезала себе горло (Болотов).

Барчуки в день свадьбы тащат невесту в сарай (Радищев).

Разве не жаждет наша душа услышать поступь мятежной конницы - чтобы ворвался Пугачев в проклятое поместье, спас невинных, покарал виновных. В том-то, однако, и беда, что, ворвавшись в поместье, он истребил бы всю дворянскую семью, включая маленьких детей (сколько их в списках погибших!). Физическое уничтожение целого сословия - такова была пугачевская программа и практика - превратило движение в гигантский самосуд, картины которого и представил нам Пушкин в "Истории Пугачевского бунта" и в "Капитанской дочке".

Да, беспощадный, поскольку принял форму кровавой расправы над безвинными и беззащитными: да, бессмысленный, поскольку не мог победить, - а впрочем, не такой уж и бессмысленный, если учесть, какого страху нагнал он на дворян, многие из которых, конечно, запомнили, что добрых господ крестьяне в ходе восстания порою и спасали, но злых выдавали Пугачеву без колебаний Вот почему, надо думать, так и сложен образ Пугачева в "Капитанской дочке", вот почему так отличается от того Пугачева, каким написал его Пушкин в "Истории Пугачевского бунта", основываясь на реальных документах и фактах.

Возникший из вьюги и ей не чужой, Пугачев "Капитанской дочки" является нам в сплетении невиданных противоречий. Никогда, конечно, не забудем мы ему и не простим повешенных и зарубленных; и то, что есть в этом злодее нечто детски простодушное, нечто продувное, нас с ним нисколько не примиряет.

Но вот образ становится все тревожнее, все трагичнее. Вечер в Белогорской крепости, когда поет пугачевская старшина, "их грозные лица, стройные голоса" и общая атмосфера тоски потрясают Гринева "каким-то пиитическим ужасом". Все эти опасные разговоры, которые Гринев ведет с Пугачевым, это пугачевское "струсил ты?" и предупреждение Гринева: "Кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку". Образ самозванца возвышается уже до мрачно-романтического. А то, как вынужден он отбиваться от Савельича с его заячьим тулупом, и то, как приятно ему делать добро и поступать по справедливости, придает образу Пугачева особое обаяние. В "Капитанской дочке" нет ни слова об освободительных целях крестьянской войны, напротив, кажется, что Пугачева ведет честолюбие ("Гришка Отрепьев ведь поцарствовал же над Москвою") да еще жажда хоть разок да хлебнуть свободы, напиться "свежей крови", но в самом облике его столько великодушного, столько привлекательного, что пушкинское сочувствие ему несомненно. Думается, что тут действительно говорит любовь к русскому мужику и горькое сожаление, что поднялся он на этот бунт, бессмысленный и беспощадный, - и что же теперь с ним будет? Сподвижников он боится ("при первой неудаче они свою шею выкупят моею головою" - так, кстати, и произошло). В ответ на предложение Гринева "прибегнуть к милосердию государыни" Пугачев горько усмехается: поздно.

Низок Пугачев, и благороден, и притягателен, и страшен, и трагичен.

Наша историческая наука и художественная литература неизменно приветствуют пугачевский бунт - ну а если бы Пугачеву удалось на время победить? Его победа, несомненно, пробила бы чудовищную брешь в русской культуре - кстати, в ходе пугачевщины едва не погиб Державин, его спасла только резвость коня; едва не был повешен маленький Ванечка Крылов (см. "Историю Пугачевского бунта"). Да и с самим Пушкиным неизвестно еще, как бы дело обернулось: пугачевцы побывали в Болдине и, не найдя Л. А. Пушкина, деда поэта, который был с семьей в отъезде, повесили его дворового.

Пугачевщина рождена великой русской трагедией, которая состояла в глубоком расколе нации: как дворяне крестьян за людей не считали, так и крестьяне перестали видеть в дворянах людей. На зверства помещиков народ ответил кровавым восстанием, которое было подавлено не менее кроваво, вспомним, что рассказывала Пушкину старуха из Берды: раненые пугачевцы прибежали в Озерную, "старики выгнали их дубьем, А гусары галицынские и Корфа ... мясничат их". Результатом было всеобщее ожесточение, которое перекинулось и в мир детей: по окончании мятежа ребята стали играть в войну под предводительством юного Мертваго, который, захватив в плен своего товарища, велел его повесить (мальчика вынул из петли случайно проходивший солдат).

Мы не можем не жалеть Савельича, говорится в одной из статей издания "Литпамятников", но эта жалость обретает иной смысл, когда он вместе с Гриневым попадает в метель пугачевщины. "Братья Савельича по судьбе воспрянули духом, преступили закон, который обездоливал их, бросили вызов господам и власти. Савельич... глух к провозглашенной мятежниками вольности, слеп к событиям и судит о них с позиций своих хозяев".

Чего хотят тут от Савельича? Чтобы он, приговаривая "не бойсь, не бойсь", тащил Гринева на виселицу?

Мы подходим к важнейшей теме "Капитанской дочки".

В кровавом месиве взорванных социальных отношений, в этом всеобщем водовороте, существует некое единство, казалось бы, совсем беспомощное, а на самом деле очень прочное. Это Савельич и Гринев, Пушкинский роман - о чести (его эпиграф - "Береги честь смолоду"), о благородстве, о личном достоинстве, но еще и о верной любви, классической любви двух молодых людей, и другой - Савельича и Гринева.

В схеме, предложенной изданием "Литпамятников", их отношения грубо искажены: Гринев, находясь во власти "бессознательно усвоенного права крепостника", принимает услуги дядьки как должное, не благодарит за спасение и т.д.

Но ведь старый дядька увиден глазами Гринева, написан его нежностью. А сам Савельич? Он вечно вопит о барском дитяти, но ведь дитя-то на самом деле его собственное, им выращенное: в его воплях, повторим, вовсе не рабское чувство, в них вечный страх отцовства-материнства - что вот, мол, дитя на беду выросло, вооружилось шпагой, в бою себя не бережет и даже с петлей на шее ручки не целует. Да и Гринев, конечно, любит Савельича больше, чем родного отца. Как бы ни были социально детерминированы их отношения, они куда ближе родственным: барин и слуга ссорятся, мирятся, дядька ворчит, денег барину не дает.

Гриневское "мой Савельич" менее всего означает "мой крепостной" - так Василиса Егоровна сказала мужу, прощаясь: "свет ты мой, Иван Кузьмич". А что до Савельича, то он в зависимости куда более глубокой, чем крепостная, - в такой зависимости находим мы старшего Базарова, который робеет перед своим грозным сыном куда больше, чем Савельич перед Гриневым, который, кстати, вовсе не робеет. Конечно, они разных культурных уровней и разделены сословной моралью, Савельич, как и почтенный Иван Кузьмич, не видит смысла в дуэли (побранились - велика беда: он вас в рыло, а вы ему в ухо - и разойдитесь) Они разделены бытом, один на добром коне, другой на хромой кляче, но не это главное. За свое дитя Савельич не задумываясь предложил собственную жизнь - но ведь и Гринев рисковал жизнью за своего дядьку. Когда около Берды наткнувшись они на передовой пугачевский караул, Гринев ускакал, отбившись саблей, и только потом увидел, что рядом нет Савельича, "поворотил лошадь и отправился его выручать". Но ведь повернуть лошадь и добровольно въехать в ту смертельную опасность, из которой только что с боем вырвался, вовсе не так просто. Да и велика ли была надежда выручить? Если Гринев не благодарил Савельича за спасение, то ведь не слышно, чтобы и Савельич рассыпался в благодарностях: меж ними это было естественно - спасать, как спасали друг друга Маша и Гринев.

Что означает, однако, весь этот "литературный анализ" вне текста и вопреки ему, как вообще стал он возможен? Перед нами, увы, тот самый "свинцовый социологизм", феномен сознания (он сам по себе ждет своего исследователя), формировавшегося, конечно, в наши 20 - 30-е годы. сознания, поспешно и автоматически социологизирующего всякое явление жизни и литературы.

Перед нами авторы, убежденные, что построения их своевременны и похвальны, заговорившие друг друга и в конце концов забывшие заглянуть в пушкинский текст.

Но ведь издание "Литпамятников" сверхавторитетно, по идее, оно должно как бы обобщать достижения современного литературоведения - а вдруг да найдется читатель,, который всему этому поверит (пишут ведь ученые!), или (еще страшней) вышеприведенная концепция проникнет в учебник, западет в голову учителя, а через него - в сознание подростков? Неужели миллионами уст начнут они повторять, что капитана Миронова правильно повесили и Василису Егоровну зарубили не зря?

"Капитанская дочка" недаром включена в школьную программу для тринадцатилетних: им нужен Гринев. Мужеством нужен - дело не в том, что у юного дворянина в руках не школьный портфель (Гринев по возрасту десятиклассник), а шпага, главное, как устроена его голова.

Гринев - это высокое чувство ответственности, вовсе не знакомое митрофану, в том числе и современному. Вообще как недостает в нашем воспитательном процессе славного Гриневского начала! Нравственная неустойчивость молодых стала в наше время неким устойчивым явлением, и нередко можно видеть, как парни, уже здоровенные и усатые, при первой же опасности мчат прочь, бросая друга в беде, а потом объясняют в невозмутимом сознании своей правоты: "А как же! Кабы я не убежал, мне бы досталось!" Вместо Гриневского умения "поворотить лошадь" - глубокое убеждение: если "Боливар не снесет двоих", значит, спасайся сам, столкни с седла другого

С Гриневым в сознание подростка войдет верность слову, понятие личного достоинства. Чувство собственного достоинства выковывалось в течение XVIII века и было одним из высших его достижений (Пушкин хорошо это понимал), оно прорастало с трудом и все же в лучших людях народа - "интеллигентного" и "неинтеллигентного" -  устояло и окрепло. Это был великий процесс, значение которого переоценить невозможно. А мы не растим его и не укрепляем, это чувство личного достоинства Школьная система, требующая от детей, чтобы они говорили не то, что переживают и чувствуют, но то. что положено, сильно подтачивает самое это понятие; ребенка по мелочам приучают "целовать ручку" - за отметку, характеристику, аттестат (и разве не получаются из них те, кто готов это делать за деньги, за должность, из страха?)

Подобного рода "дидактическое применение" Гринева облегчается тем, что молодой офицер обаятелен, его героизм лишен выспренности, всего того, что гак претит молодежи, простота и естественность его поступков и слов делают его особенно близким нашей современности.

Но есть в "Капитанской дочке" глубинный пласт, понимание которого для нас сегодня важнее всего Сколь бы жестко ни были социально детерминированы герои Пушкина (Пугачев - мужик и казак, Гринев - дворянин и офицер и т. д.), отношения их друг с другом внесоциальны Это обстоятельство неоценимо важно и для того, чтобы понять связь "Капитанской дочки" с жизнью. и для постижения ее собственных идейных основ.

Русское общество второй половины XVIII века. расколотое на два непримиримо враждебных социальных лагеря, было очень пестро и разнообразно по структуре, по связям различных его элементов С одной стороны, каждый из антагонистических лагерей в свою очередь делился на множество слоев, нередко тоже враждующих, с другой стороны, возникали межклассовые, межсословные отношения, союзы, тоже различные: связь помещика и крепостной, например, могла явиться в обличье Аракчеева и Настасьи Минкиной (встреча двух зверюг), а могла быть представлена Шереметевым и Парашей Жемчуговой: один союз оставил по себе воспоминание о грандиозном злодействе (кровавая месть Аракчеева, тризна по Настасье, убитой крепостными, не вынесшими ее жестокости), а другой оставил странноприимный дом необыкновенной красоты, который Шереметев построил на средства Параши и в память ее.

Конечно, крепостное право, эта историческая беда России, так дорого ей стоившее, уродовало всех. и рабов и господ, сознание дворянства, даже передовой дворянской интеллигенции XVIII века, было грубо деформировано

Да, крепостное право уродовало и угнетенных и угнетателей Но этим роковым я губительным для нации отношениям противостояли другие - те культурные, духовные, душевные скрепы, которые сплачивали ее в единое целое. Разделенные сословно и классово, дворянин и крепостной были в одной жизни, в тесной повседневной связи, зо взаимовлиянии, нередко и благотворном. Русские мамки и няньки, качавшие дворянских младенцев, передавали им, не ведая того, духовные ценности, созданные народом. а вокруг дворянских интеллигентов возникала атмосфера, способствовавшая росту интеллигенции крепостной.

Возникало некое братство по общей культуре, выработавшее свои крепкие нравственные устои, свои эстетические каноны, свои правила поведения Она началась как неграмотная, эта культура (если бы Савельич был неграмотным, это нисколько не уменьшило бы его достоинств), передавалась изустно от отца к сыну, от бабушки к внуку и стала основой того роскошного здания, которое надстроилось над ней в XIX веке, вобравшем в себя все богатство культуры мировой

И потому стократ прав Пушкин, когда во главу угла ставит именно личные связи, отношение человека к человеку, глаза в глаза. независимо от принадлежности к той или иной социальной группе.

"Для Пушкина в "Капитанской дочке", - пишет Юрий Лотман, - правильный путь состоит не в том, чтобы из одного лагеря современности перейти в другой, a s том, чтобы приподняться над "жестоким веком", сохранив в себе гуманность, человеческое достоинство и уважение к живой жизни других людей".

Тем и страшна гражданская война, что нет уже в ней ни брата, ни сына. ни друга, а есть два враждебных стана, и горе братьям, попавшим в разные станы Надо помнить: она страшна, "не приведи бог..." А мы с вами что делаем? Подчиняясь оборотам давным-давно запущенного маховика, мы все еще поддерживаем некий культ гражданской войны, в ушах наших все еще пулеметные очереди и предсмертные стоны, в глазах наших все eще конные лавы и шашки наголо. Чуть ли не каждый день на экране русские люди, трясясь от ненависти, "мясничат" друг друга; чуть ли не каждый день кино и телевидение тренируют воображение наше и, главное, наших детей на кровь и убийство, вновь и вновь доказывая, что жизнь человеческая гроша не стоит, - создатели подобного рода фильмов думают, что учат людей мужеству, на самом деле все эти "сабли наголо" делают злое дело: громят и крошат идею единства страны, сплоченности народа, общности его надежд и целей, его работы и жизни. Идея такого единства необходима и драгоценна - ее преступно подрывать. Чувство причастности к этому единству должно присутствовать в сознании каждого гражданина страны в любые периоды ее истории, особенно в такой переломный, как наш.

Стократ прав Пушкин, когда кровавому беззаконию самосуда противопоставил нравственный закон, которому подчинены его герои, простую человечность их связей. Он подверг эти связи жестокому испытанию - огнем пугачевщины! - и оказалось, что они сделаны из столь прочного материала, что не горят! Бесхитростны, простодушны пушкинские Маша, Савельич, Гринев? Да, конечно, но главное - они великодушны, это их естественное состояние. Они не выдуманы - жила же на свете та крестьянка, которая, увидев у себя в избе троих несчастных затравленных мальчиков, сказала: "Если сведают, что я скрыла у себя дворян, то меня, мужа моего и ребенка нашего убьют и дом сожгут, но быть так".

"Но быть так" - как это близко Пушкину!

Мы привыкли относиться к "Капитанской дочке" как к классике, закончившей активную общественную жизнь вместе со своим временем, а она, оказывается, настоятельно ведет к современным проблемам, к нынешнему состоянию умов. Сейчас, когда я ее "начиталась", мне кажется, что она призывает нас к пониманию одного из важнейших вопросов жизни.

Наше сознание обнаруживает признаки "свинцового социологизма" не только в литературе, но и в отношении к реальной действительности, не только к литературным героям, но и к реальным людям; он живет в той предвзятости, когда человеку выносят приговор, как правило обвинительный, даже не заглянув ему толком в глаза, - только лишь ввиду его социального, профессионального или иного знака. Сколько в мире таких предубеждений, сеющих вражду! И уж как гуляет тут ненависть! В том-то и дело, что она порождает раздор (на работе, по соседству и даже в собственной семье!), обрушивается на чужое: чужой уклад, чужой быт (вспомним, как глупо преследовались длинные волосы и короткие юбки!). Из всех видов ненависти, я думаю, наиболее ядовитая - национальная: мне она представляется явлением некой дурной религиозности - дурной, потому что не только вне разума, но и лишена нравственных скреп. Замечено, кстати: человек, у которого нет ни таланта, ни профессионализма, ни образования, ни обаяния, начинает как на достоинство жать на единственное, что у него есть, - на свою социальную, национальную или профессиональную принадлежность. И еще замечено: чем ниже уровень духовного развития, тем сильнее ненависть: и наоборот, чем сильнее ненависть, тем катастрофичнее сужается сознание.

Она бесталанна, ненависть (и может спалить любой талант), ей никогда ничего доброго не построить, она умеет только разрушать; если же при этом она громко возглашает, будто цель ее - расчистить место для чего-то нового и прекрасного, не верьте, она не знает, как строить прекрасное, а ее новое оказывается очень старым. Да и повидали мы этих разрушений: плавательный бассейн (столь очевидно вредный) на месте грандиозного храма, поставленного в память 1812 года, пустыри и свалки (или здания-уроды) на месте памятников русской культуры достаточно ясно нам о том напоминают. Разрушая, ненависть не расчищает место, она засеивает его ядовитыми семенами. Это отлично понимает наша литература.

"Твой рай, господи, тоже ведь был на этой земле, - говорит героиня пьесы Анатолия Кима. - Он был раньше ада. Но потом сатана схитрил и сделал из рая ад. И сделал это не с помощью какого-нибудь особенного чуда, а через то, что вложил в душу человека один механизм. Такой крошечный блочок на микропроцессорах".
Это именно ненависть. Она и есть
"та вещица, тот блочок микропроцессорный, который и вживил сатана в душу человеку... Если бы не эта ненависть - человек действительно был бы силен. И прекрасен. И подобен богу. А с этой штучкой в груди он пропадет обязательно. Вот я где-то читала, что фашизм со своими концлагерями был удачной моделью ада. Человек с ненавистью - это и есть маленький концлагерь. Замкнутый в себе концлагерь для уничтожения жизни".
Люди с подобным концлагерем в душе общественно опасны, они и есть те самые хищники, которых можно встретить на разных ступенях общественной лестницы и которые, пользуясь словами Салтыкова-Щедрина, стоят "поперек человеческому развитию".
Они порой "возбуждают удивление тою удачливостью, - пишет Щедрин, - которая постоянно сопровождает выполнение их планов и намерений и которая дает повод предполагать в них сильное развитие умственных способностей; но ближайшее знакомство с каждым отдельным субъектом этой породы разъясняет, что здесь удача лишь в самой слабой степени зависит от соображений и расчетов ума. Хитрость, мелкая изворотливость и очень крупное нахальство, одним словом, самые низшие свойства духовной природы человека - вот орудия, с помощью которых действуют так называемые орлы и которые, к сожалению, обеспечивают за ними удачу".
Они легко объединяются, эти "орлы", но не ради какого-нибудь благородного дела и не из любви друг к другу, а из ненависти к кому-то или чему-то третьему. Такая сдвоенная, строенная ненависть, конечно, вдвое, втрое опасней - не только для выбранной жертвы, но и для самого союза (и неизвестно, что тут хуже - взаимоамнистия или взаимоотравление), а своими эпидемическими свойствами и для общества.

<здесь опущен фрагмент, - несколько абзацев - сильно поврежденный в имевшейся у нас вырезке - V.V.>

Вот и хочется сказать всем, сеющим раздор, шипящим и шепчущим, всем, кто берется за перо, чтобы (в анонимном письме или на печатных страницах) излить желчь: "Эй, перестаньте нас ссорить. Бросьте поощрять свою злобу, она вредна всем, в том числе и вам самим".

Да и нашли время! Наверно, в жизни каждой страны бывают годы, требующие напряжения всех сил и максимального единства. У нас сейчас как раз такие годы. И слово "перестройка" кажется мне слишком сухим и механистичным для того дела, которое нам предстоит. Может быть, слово "возрождение" было бы точнее? Возрождение, ренессанс, в смысле общественного расцвета. Но также и возрождение всего того, что мы растеряли, - неподкупной твердости честного слова, которое не даст солгать, социального стыда, который не даст непрофессионально работать, личной совестливости, которая сделает невозможной ненависть и несправедливость. Словом, речь о великом Гриневском начале.

Нигде, кстати, не обнаруживается оно с такой силой, как в сцене на Болоте. Казнь Пугачева описана мемуаристами, обстоятельнее же всего пером Болотова. Андрей Тимофеевич уже совсем было собрался выехать из Москвы к себе домой, как ему сообщили, что "часа через два" будут казнить Пугачева, и пригласили посмотреть на казнь.

Эшафот "в некотором и нарочито великом отдалении окружен был сомкнутым тесно фрунтом войск, поставленных тут с заряженными ружьями, и внутрь сего обширното круга не пускаемо было никого из подлого народа. Но товарища моего, как знакомого и известного человека, а при нем и меня пропускали без задержания; к тому же мы были и дворяне, а дворян и господ пропускали всех без остановки, и как их набралось тут превеликое множество, то, судя по тому, что Пугачев наиболее против их восставал, то и можно было происшествие и зрелище тогдашнее почесть и назвать истинным торжеством дворян над сим общим их врагом и злодеем"

Пугачев умирал, окруженный врагами, которые жаждали не только смерти его, но и мучений Болотов нашел "наивыгоднейшее и самое лучшее место для смотрения", но палач по тайному распоряжению Екатерины) разом не мучая отрубил Пугачеву голову, и Андрей Тимофеевич (в обычной жизни добрейший человек) был этим глубоко возмущен и вместе с другими, окружившими эшафот, заподозрил, что палач "от злодеев подкуплен".

В той же толпе стоял и Гринев. Но уж для него-то тут не было праздника Пугачев узнал его (последний взгляд глаза в глаза). И молодой офицер как бы принял последнее прощание, последний кивок головы. "которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу"

Роман удивителен даже в ряду других пушкинских прозаических произведений, он не уступает "Пиковой даме" в изяществе, силе и точности слога, но "Пиковая дама" как бы слегка подморожена своим маниакальным героем, а тончайшая, богатая духовная ткань "Капитанской дочки" не только озарена великой мыслью, но и прогрета сердечным теплом Она создана воображением поэта, и нет смысла, кстати, подходить к ней с двуручной пилой в надежде выпилить из нее детали очередной концепции. Дело даже не только в том, что концепция неверна, что социально-политические взгляды Пушкина, как нам хорошо известно благодаря работам наших ученых, были совсем иными, - жесткость и грубость предложенных построений несовместимы ни с пушкинской прозой, ни с пушкинской жизнью. Когда крепостной дядька вносил в квартиру на руках смертельно раненного Пушкина и тот спросил: "Грустно тебе меня нести?" - социологии тут делать было нечего.

 



VIVOS VOCO!
Октябрь 2001