ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО
КЛИМЕНТА АРКАДЬЕВИЧА ТИМИРЯЗЕВА

Академик Владимир Леонтьевич Комаров
Комаров Владимир Леонтьевич (1869-1945), российский ботаник и географ.
В 1936-1945 гг. - президент Академии наук СССР, Герой Социалистического Труда.
Исследовал флору Дальнего Востока, Маньчжурии.

 


 

Когда пишешь о таком человеке, как Тимирязев, нельзя сохранить тон и стиль простого, объективного изложения и комментирования его научных взглядов и открытий. Предисловие к сочинениям учёного всегда в какой-то мере должно следовать литературной манере и стилю этого учёного. Литературное наследство Тимирязева, будь то публицистика; популярные статьи, исторические экскурсы или специальные исследования, отличается глубоко индивидуальным и эмоциональным характером. Тимирязев как бы беседует с читателем, беседует с присущим ему блеском, всесторонней эрудицией и задушевностью. Дальше скажу об этом подробнее, а пока отмечу, что в этом проявилась важная литературная традиция, идущая, пожалуй, от Герцена. Но дело не сводится к традиции. Основное - личность Тимирязева. Тимирязев - это не только великий разум, но и великая душа. Поэтому о нём нельзя писать, как о других учёных. Анализ его работ был бы неполным, если бы не включал общественно-политических характеристик, воспоминаний, впечатлений. А когда вспоминаешь жизнь Тимирязева, то прежде всего, естественно, на ум приходит её самый значительный момент.

27 апреля, накануне своей смерти, Тимирязев получил следующее письмо от В.И. Ленина:

"Дорогой Клементий Аркадьевич!

Большое спасибо Вам за Вашу книгу и добрые слова. Я был прямо в восторге, читая Ваши замечания против буржуазии и за Советскую власть. Крепко, крепко жму Вашу руку и от всей души желаю Вам здоровья, здоровья и здоровья!

Ваш В. Ульянов (Ленин)"

(Ленин, Соч., т. XXIX, стр. 437).

Книга, которую Тимирязев послал Ленину, называлась "Наука и демократия". Наука и демократия! В этом ключ к пониманию жизни, творчества и облика Климента Аркадьевича. Мне хотелось бы показать, что великий научный синтез, который произвёл Климент Аркадьевич в физиологии растений, связан с широтой его научного мировоззрения и, в последнем счёте, с его демократическими общественными взглядами. Хотелось бы показать это в рамках краткого биографического очерка. Для этого следует, прежде всего, вспомнить юность Тимирязева и проследить идейные общественные влияния, которые легли в основу последующего развития его мировоззрения. Затем нужно остановиться на общем биологическом credo Тимирязева, на его пропаганде дарвинизма. Далее я хочу проследить (или, по крайней мере, попытаться проследить) те стороны мировоззрения Тимирязева, которые связывают пропаганду дарвинизма с физиологическими исследованиями. Наконец, нужно изложить основное содержание физиологических открытий, сделавших имя Тимирязева бессмертным в истории науки, и в заключение следует вспомнить последнее десятилетие жизни Климента Аркадьевича вплоть до памятной траурной даты 28 апреля 1920 года.

* * *

Тимирязев родился 22 мая 1843 года. Уже в детстве в своей семье он воспринял революционно-демократические идеи и настроения. На первом месте "Науки и демократии", книги, посвященной родителям, Тимирязев писал, обращаясь к ним:

"С первых проблесков моего сознания, в ту тёмную пору, когда, по словам поэта, «под кровлею отеческой не западало ни одно жизни чистой, человеческой, плодотворное зерно», вы внушали мне, словом и примером, безграничную любовь к истине и кипучую ненависть ко всякой, особенно общественной, неправде" (К.А. Тимирязев, Сочинения, т. IX, стр. 11. *).
* Ссылки в томе на произведения К.А. Тимирязева указаны по 10-томному собранию Сочинений, изданному Сельхозгизом в 1937-1940 гг.  - Ред.
Отец К.А. Тимирязева Аркадий Семёнович, принадлежавший к старому русскому дворянскому роду, исповедывал последовательные республиканские взгляды. Он был участник похода 1813-1814 годов и в конце его, приближаясь к Парижу, мечтал увидеть исторические места великой французской революции. Это было известно окружающим, и поэтому в тот самый момент, когда Аркадий Семёнович рассматривал в бинокль с Монмартра расстилавшийся перед ним Париж, он получил распоряжение начальства о немедленном возвращении домой.

После военной службы Аркадий Семёнович служил директором таможни, но, в конце концов, репутация "неблагонадёжного" лишила его службы. Поэтому, когда Клименту Аркадьевичу было 15 лет, многочисленная семья осталась без средств, и с этого времени уже началась трудовая жизнь юноши Тимирязева. Он писал впоследствии:

"С пятнадцатилетнего возраста моя левая рука не израсходовала ни одного гроша, которого не заработала бы правая. Зарабатывание средств существования, как всегда бывает при таких условиях, стояло на первом плане, а занятие наукой было делом страсти, в часы досуга, свободные от занятий, вызванных нуждой. Зато я мог утешать себя мыслью, что делаю это на собственный страх, а не сижу на горбу тёмных тружеников, как дети помещиков и купеческие сынки"  (Соч., т. IX, стр. 297).
Мать Тимирязева, Аделаида Клементьевна, по происхождению англичанка, помогла своим детям получить разностороннее образование и овладеть, в частности, основными европейскими языками. По-французски и по-английски Тимирязев с раннего детства говорил так же свободно, как и на родном языке. Матери Тимирязев обязан и своим первоначальным музыкально-эстетическим образованием. Несомненно, что своеобразное изящество речи и литературного стиля Тимирязева находится в связи с теми эстетическими интересами, которые были пробуждены ещё в детстве.

Основные интересы семьи были общественными. В семье Тимирязевых не было раскола между "отцами и детьми". Родители передавали детям наиболее радикальные по тогдашнему времени общественные идеи. Семейная хроника рассказывает, что в 1848 году один знакомый обратился к Аркадию Семёновичу с вопросом о будущности его четырёх сыновей.

"Какую карьеру готовите вы своим четырём сыновьям?"

"Какую карьеру? А вот какую. Сошью я пять синих блуз, как у французских рабочих, куплю пять ружей и пойдём с другими - на Зимний дворец".

Отец Тимирязева и его мать были очевидцами восстания декабристов. Они рассказывали детям о том, как рабочие, строившие Исаакиевский собор, бросали камни в царские войска, выстроившиеся на Сенатской площади. Этот знаменательный факт ускользнул от внимания большинства историков и в то же время был замечен и подчёркивался в семейных преданиях семьи Тимирязевых.

Старший брат Климента Аркадьевича Дмитрий оказал большое влияние на его научные интересы. Он был крупным специалистом в области сельскохозяйственной и фабрично-заводской статистики. О его работах упоминает Ленин в статье "К вопросу о нашей фабрично-заводской статистике". Характерно, это социально-экономические и статистические работы Дмитрия Аркадьевна Тимирязева базировались на широком естественно-научном образовании. Одна из первых работ Дмитрия Тимирязева была чисто физиологической и относилась к трудам Сенебье по физиологии растений, т.е. к первым началам той дисциплины, которую избрал впоследствии Климент Аркадьевич. Для русской науки вообще характерно участие натуралистов в разработке технико-экономических проблем. Достаточно вспомнить о работах Менделеева. Сейчас эти традиции особенно важны, так как многие передовые и революционные технико-экономические замыслы основываются  на раразработке наиболее передовых естественно-научных физических, физико-химических и биологических идей. Эта тенденция имела место уже у старшего брата Тимирязева, а в собственных работах Климента Аркадьевича синтез передовых научных и общественных идей был поднят на несравненно более высокий уровень.

От старшего брата Тимирязев мог получить и некоторые первоначальные физико-химические экспериментальные навыки. Дмитрий Тимирязев устроил у себя дома лабораторию по перегонке нефти. В экспериментах ему помогал Климент Аркадьевич. Однако в полной мере естественно-научные интересы были результатом более широких общественных влияний. Климент Аркадьевич достиг юношеского возраста в начале шестидесятых годов, которые, по его замечанию, собственно, начались ещё в 50-х годах. Действительно, в конце 50-х годов пробудились новые общественные интересы, связанные отчасти с естественно-научным образованием. "Нигилисты"-шестидесятники выдвигали естествознание как общественное знамя.

Базаров в разговоре с Павлом Петровичем Кирсановым, сформулировав идеи передовой молодёжи своего поколения, заканчивает беседу словами:

"- Переберите все наши сословия, да подумайте хорошенько над каждым, а мы пока с Аркадием будем...

- Надо всем глумиться, - подхватил Павел Петрович.

- Нет, лягушек резать" (И.С. Тургенев, Отцы и дети, Гослитиздат, 1935, стр. 67. Ред.).

Эти лягушки были, в известной мере, символом: экспериментальная физиология в частности и естествознание вообще подрывали те общественные устои, защитниками которых были "отцы".

Таким образом, Тимирязев полностью воспринял идеи революционных демократов-шестидесятников, то наследство, от которого, по выражению Ленина, никогда не отказывались русские ученики Маркса. У Добролюбова и Чернышевского Тимирязев воспринял остро враждебное отношение ко всяким полумерам, реформизму, попыткам ограничить творческую революционную инициативу народа. Он верил в народ, любил его и ждал от русского народа великих дел. Тимирязев уже в юности с глубоким энтузиазмом оценивал многовековую прогрессивную роль русского народа. В статье "Полвека" Тимирязев писал о русском народе и русской армии:

"Русский народ и вышедший из его рядов русский солдат был всегда равно достоин, равно велик и в счастии, и в несчастии; и в несчастии, может быть, ещё более, чем в счастии"  (Соч., т. IX, стр. 36)
Тимирязев сам неоднократно подчёркивал решающее значение идей 60-х годов для развития его миросозерцания.
"Поколение, - писал он, - для которого начало его сознательного существования совпало с тем, что принято называть шестидесятыми годами, было, без сомнения, счастливейшим из когда-либо нарождавшихся на Руси. Весна его личной жизни совпала с тем дуновением общей весны, которое пронеслось из края в край страны, пробуждая от умственного окоченения и спячки, сковывавших её более четверти столетия. И вот почему те, кто сознают себя созданием этой эпохи, неизменно хранят благодарную память о тех, кто были её творцами" (Соч., т. VIII, стр. 139)
Отличие Тимирязева от других шестидесятников состояло в том, что естественно-научные идеи гармонически, без семейного конфликта, вытекали из традиций и настроений, воспринятых в детстве.

В 1861 году Климент Аркадьевич поступил на естественное отделение физико-математического факультета Петербургского .университета. Уже в следующем году он был уволен из университета, так как от студентов потребовали, чтобы они дали подписку об отказе участвовать в общественных беспорядках. Несмотря на внушение в полицейском участке, Тимирязев отказался подписать соответствующий документ. Лишь год спустя Климент Аркадьевич вернулся в университет в качестве вольнослушателя.

Много лет спустя, вспоминая об этом, Тимирязев писал:

"И вот теперь, на седьмом десятке, когда можешь относиться к своему далёкому прошлому, как беспристрастный зритель, я благодарю судьбу или, вернее, окружавшую меня ереду, что поступил так, как поступил. Наука не ушла от меня, - она никогда не уходит от тех, кто её бескорыстно и непритворно любит; а что сталось бы с моим нравственным характером, если бы я не устоял перед первым испытанием, если бы первая нравственная борьба окончилась компромиссом! Ведь мог же и я утешать себя, что, слушая лекции химии, я «служу своему народу». Впрочем, нет, я этого не мог..." (Соч., т. IX, стр. 46)
В университетах 60-х годов передовые общественные идеи были очень тесно связаны с передовыми естественно-научными взглядами. Тимирязев уже в это время сочетает пропаганду дарвинизма с общественной пропагандой. Он воспринимает идеи Чернышевского, Добролюбова и Писарева, следит за развитием революционного движения на западе и, в частности, рабочего движения и в то же время популяризирует новейшие естественно-научные открытия. Характерно перечисление тех работ, которые Тимирязев написал на студенческой скамье. В 1864 году он написал статьи "Гарибальди на Капрере" и "Голод в Ланкашире". С того же года Тимирязев начинает помещать в "Отечественных записках" статьи о дарвинизме и в следующем году выпускает "Краткий очерк теории Дарвина". Одновременно он подготавливает научные доклады для кружка под руководством профессора А.Н. Бекетова. Об этом кружке Тимирязев впоследствии писал:
"С глубокой благодарностью вспоминается... дорогой для целого поколения петербургских студентов Андрей Николаевич Бекетов. В наши студенческие годы он собирал у себя студентов-натуралистов для чтения рефератов, научных споров и т.д... Остаюсь при убеждении, что это была более здоровая пища для молодых умов, чем Шопенгауэр и Ницше, которыми дурманили головы позднейших поколений" (Соч., т. III, стр. 87).
В 1866 году Тимирязев окончил вольнослушателем естественное отделение и получил учёную степень кандидата за работу о печёночных мхах. Два года спустя Тимирязев сделал на съезде естествоиспытателей своё первое сообщение "О разложении атмосферной углекислоты растениями под влиянием солнечного света".

В 1869 году появилась программная работа Тимирязева "Значение лучей различной преломляемости в процессе разложения углекислоты растениями". Эта работа явилась началом нового направления в науке. Как всегда бывает, новое открытие вызвало целый ряд нападок. В данном случае реакционное сопротивление новым взглядам шло из кругов немецкой науки.

"Моя первая работа, - пишет Тимирязев, - о которой я сам заявил, что она только предварительная, послужила сигналом к пробуждению оживлённой деятельности немецких учёных на целые десять лет. Одни, как мой друг, талантливый и недостаточно оценённый немецкий учёный Николай Мюллер, хотели меня обогнать, другие, как ученик Сакса Пфеффер, желали во что бы то ни стало отстоять опровергнутое мною. Но с первым оправдалась пословица: поспешишь, людей насмешишь, а второй после двадцатилетних упорных попыток отстоять заведомо ложное, приписал это другим учёным, подтвердил мою работу, только в гораздо менее научной форме..." (Соч., т. I, стр. 195)
В 1868-1870 годах Тимирязев учился и работал за границей под руководством Кирхгофа, Бунзена, Гофмейстера, Клода Бернара, Бертло и Буссенго. Последний оказал особенно большое влияние на идеи и направление интересов Тимирязева.

За время своего пребывания за границей, в конце 60-х годов, Тимирязев развивал не только свои естественно-научные представления, но и общественные идеалы. Он познакомился с русской революционной эмиграцией и увидал Францию, которая в это время быстрыми шагами шла к Парижской Коммуне.

Вернувшись из-за границы, Тимирязев приступил к преподаванию в Петровской сельскохозяйственной академии. Интересно отметить, что в это время Тимирязев уже познакомился с "Капиталом", оказавшись одним из первых читателей книги Маркса.

"Это было так давно, - пишет Тимирязев, - что Владимир Ильич тогда ещё не родился, а Плеханову, которого многие наши марксисты считают своим учителем, было всего десять лет. Осенью 1867 года проездом из Симбирска, где я производил опыты по плану Д. И. Менделеева, я заехал к П. А. Ильенкову, в недавно открытую Петровскую академию. Я застал П. А. Ильенкова в его кабинете-библиотеке за письменным столом; перед ним лежал толстый свеженький немецкий том с ещё заложенным в него разрезальным ножом; это был первый том «Капитала» Маркса. Так как он вышел в конце 1867 года, то, очевидно, это был один из первых экземпляров, попавших в русские руки. Павел Антонович тут же с восхищением и свойственным ему умением прочёл мне чуть не целую лекцшо о том, что уже успел прочесть; с предшествовавшею деятельностью Маркса он был знаком, так как провёл 1848 год за границей, преимущественно в Париже..." (Соч., т. IX, стр. 337.).
В 1871 году Тимирязев получил степень магистра, защитив диссертацию "Спектральный анализ хлорофилла", а в 1875 году защитил докторскую диссертацию "Об усвоении света растением".

Два года спустя он получает в Петровской академии кафедру анатомии и физиологии растений и организует физиологическую лабораторию. В 80-90-х годах Тимирязев становится всё более популярным профессором-естествоиспытателем и общественным деятелем. В профессорской среде его считают "красным", и он становится притягательным центром для наиболее радикальных представителей академического мира. Круг знакомых Тимирязева в это время чрезвычайно разнообразен. Близким другом его в это время стал Владимир Иванович Танеев, брат знаменитого композитора. Они познакомились с Тимирязевым в Татьянин день 1877 года, когда на университетском празднике историк Д.И. Иловайский призывал интеллигенцию забыть распри с самодержавием. В ответ на этот тост Танеев швырнул на пол свой бокал, а Тимирязев подошёл к нему, пожал руку, и с этой минуты началась их многолетняя дружба.

Вокруг Танеева собрался кружок передовой интеллигенции. У него бывали А.Г. Столетов, В.В. Марковников, М.М. Ковалевский, А.И. Чупров, С.А. Муромцев, А.И. Сумбатов-Южин и И.С. Тургенев. Таким образом, здесь были блестяще представлены физики, химики, социологи, артисты и писатели. Помимо этого, Тимирязев поддерживал научную связь и личную дружбу с И.М. Сеченовым, а затем, в 90-х годах, с П.Н. Лебедевым и И.А. Каблуковым.

В 90-х годах растёт реакция. Она наносит наиболее ожесточённые удары революционно настроенному студенчеству и радикальным элементам профессуры Петровской академии. Немудрено, что одним из первых пострадал Тимирязев. В 1892 году Климент Аркадьевич был уволен из Академии. Причиной увольнения Тимирязева из состава профессоров Петровской академии была пропаганда дарвинизма. Сам Тимирязев об этом рассказывает следующее:

"Типический представитель царской России кн. Мещерский в своём «Гражданине» писал по поводу моих книг и статей о дарвинизме следующее: «Профессор Петровской академии Тимирязев на казённый счёт изгоняет бога из природы». Такой отзыв влиятельного «в сферах» журналиста, подкрепляемый открыто враждебным ко мне отношением Академии наук (в лице Фаминцына) и литературы (в лице высоко ценимого интеллигенцией Страхова), развязал руки благоволившему к Данилевскому министру (Островскому) и побудил его принять меры, чтобы я долее не заражал Петровскую академию своим зловредным присутствием" (Соч., т. VII, стр. 33).
* * *
Остановимся на деятельности Тимирязева - защитника и популяризатора дарвинизма.

Излагая учение Дарвина, Тимирязев, прежде всего, останавливается на самом коренном для всего естествознания вопросе, который был решён учением о естественном отборе. Коренной вопрос, который был камнем преткновения для естествознания в течение нескольких веков, - целесообразность живой природы. В этом пункте каузальное объяснение природы останавливалось и открывало дорогу телеологическим ненаучным воззрениям. Тимирязев даёт остроумную характеристику тех болезненных противоречий научной мысли, на которые обрекала её непонятая и необъяснённая целесообразность организмов.

"Почему органические существа так совершенны, так целесообразно организованы, так гармонируют с условиями их существования, - вот вопросы, которые невольно приковывали к себе внимание натуралистов и философов, настойчиво, неотвязчиво преследуя всякого мыслящего человека, стремившегося к сознательному миросозерцанию. Чем более накоплялось фактов, тем более росло изумление перед этим совершенством, перед этой целесообразностью, этой гармонией органической природы. Многие мыслители и учёные довольствовались простым констатированием факта; в ярких, иногда даже в преувеличенно ярких красках описывали они это совершенство, эти чудеса, но когда им задавали вопрос: «да почему же они так совершенны?..», то получали в ответ: «потому, что они созданы таковыми». Но понятно, что такой ответ не многих удовлетворял, - это даже был вовсе не ответ. Это было отрицание самой возможности ответа. Обидное сознание бессилия ума объяснить эту общую, но на каждом шагу в новой форме повторяющуюся загадку природы побудило иных учёных броситься в другую крайность, - всякое новое указание на целесообразность, на гармонию природы преследовалось насмешкой и глумлением.

Образчик такого отношения к делу мы находим у Гейне, всегда чуткого к жгучим вопросам науки и философии. В своём путешествии на Гарц он рассказывает, как встретился с одним простоватым бюргером, который стал ему надоедать своими измышлениями о целесообразности природы. «Выведенный из терпения, - говорит Гейне, - я постарался, наконец, подладиться под его тон и продолжал: вы правы, в природе всё целесообразно, - вот она создала быка, чтобы из него можно было делать вкусный бульон; она создала осла, чтоб человек имел перед собой вечный предмет для сравнения; она создала, наконец, человека, чтоб он кушал бульон и не походил на осла»" (Соч., т. VII, стр. 42-43).

Теоретические воззрения простоватого бюргера, которые он разделял с целым рядом теологов, философов и натуралистов, в достаточной степени заслуживают насмешку Гейне и других передовых мыслителей. Тем не менее целесообразность органических форм оставалась фактом.
"В ответ на насмешки, природа, как бы нарочно поддразнивая человека, как бы издеваясь над ним, в каждом новом исследовании, с каждым новым открытием раскрывала перед ним новые и новые совершенства. Вопрос оставался открытым; загадка оставалась назойливой, мучительной загадкой, пока не явился Дарвин и не принёс к ней ключа" (Соч., т. VII, стр. 44).
Вопрос о совершенстве организмов, о приспособленности каждого органа к его отправлениям и о приспособленности организма в целом к среде связан с происхождением органических видов. Тимирязев, прослеживая историю учения о развитии, показывает, как естественная классификация, собрав из различных организмов группы наиболее сходных и сгруппировав полученные таким образом виды в более обширные группы, раскрывала связь и единство живой природы. До Дарвина сходство, обнаруженное классификацией, называлось "сродством", и этот туманный термин выражал собой тот факт, что наука ещё не могла в то время раскрыть происхождение одних видов из других. Чтобы найти в природе процесс, в результате которого из одного вида получается другой, Дарвин обратился к искусственному отбору, производимому человеком в своих целях. Животные и растения, выведенные человеком, отличаются известной целесообразностью, которая отвечает здесь не нуждам самого организма, а нуждам хозяйственной деятельности и другим целям человека. Искусственный отбор основан на двух законах природы - законе наследственности и законе изменчивости. Сочетанием этих двух свойств и пользуется человек для того, чтобы, по выражению Тимирязева, "лепить органические формы". Тимирязев в одной фразе формулирует сущность отбора:
"Изменчивость доставляет ему (человеку. - В.К.) необходимый материал, наследственность даёт средство закреплять и накоплять этот материал" (Соч., т. VII, стр. 50).
Далее Тимирязев излагает учение о непрерывной борьбе, происходящей в природе, борьбе, в результате которой гибнут менее совершенные, менее приспособленные к среде организмы. Он приводит убедительные и яркие примеры невероятно быстрого размножения растений и пишет:
"Из этих цифр можно сделать один вывод. На каждый сохраняющийся организм гибнут миллионы; большая часть жизней гибнет в состоянии возможности. Но кто же будет этот избранник? Какое обстоятельство решит, кому из этих миллионов существ следует жить, кому умереть? Очевидно, между всеми конкурентами должна завязаться борьба, или, вернее, состязание, призом которого будет жизнь. Но кто же произнесёт этот приговор? Слепые силы природы. И их приговор будет верен именно потому, что он будет слепой, механический, - недаром и самую идею правосудия мы себе представляем с повязкой на глазах, с весами в руках.

Исход этого состязания, приговор природы, будет обусловливаться одними только достоинствами конкурентов: победителем выйдет тот, в организации которого окажется хотя бы одна ничтожная черта, делающая его более совершенным, т.е. более способным к жизни при данных условиях. И должно заметить, что одна победа не решает исхода борьбы; можно сказать, что каждый организм в каждый момент своего существования находится под давлением всех остальных организмов, готовых у него оспаривать каждую пядь земли, каждый луч солнца, каждый клок пищи. Над каждым существом постоянно висит вопрос «быть или не быть», и сохраняет оно своё право на жизнь только под условием - в каждое мгновение своего существования быть совершеннее своих соперников" (Там же, стр. 51-52).

В этой борьбе за существование сохраняются наиболее совершенные и наиболее приспособленные к среде организмы, иначе говоря, происходит отбор организмов и в результате - их постепенная эволюция. Однако этот отбор носит стихийный характер.
"Отбор без отбирающего лица, самодействующий, слепой и безжалостный, работающий без устали и перерыва в течение несметных веков, отбирающий одинаково и крупные внешние особенности и самые ничтожные подробности внутреннего строения - под одним только условием, чтоб они были полезны для организма; естественный отбор - вот причина совершенства органического мира; время и смерть - вот регуляторы его гармонии" (Соч., т. VII, стр. 52)
От изложения дарвинизма Тимирязев переходит к характеристике личности учёного. Мы привели несколько выписок из публичной лекции Тимирязева "Дарвин, как образец учёного". Эта лекция была прочитана в Московском университете 2 апреля 1878 года и поныне по своей талантливости остаётся во всей литературе по дарвинизму непревзойдённым научным образцом. В Тимирязеве Дарвин нашёл не только сродного по духу и таланту истолкователя своей научной системы, но, что гораздо труднее, истолкователя основных особенностей своей личности как мыслителя. Я уже писал в начале этой статьи, что научные характеристики в исторических экскурсах Тимирязева проникнуты не только глубиной исторического понимания эпохи, но и необычайно живым проникновением в душевный мир, моральный облик и психологию творчества великих учёных прошлого. Образцом такого исторического и психологического анализа служит следующий отрывок из упомянутой нами лекции, где Тимирязев даёт характеристику Дарвина как учёного:
"От учения переходим к учёному; посмотрим, в каком отношении находится учение к самой личности автора, каким качествам лица обязано оно своим успехом. Прежде всего, - тому неуловимому, не поддающемуся анализу свойству, которое, за неимением более точного определения, мы называем гениальностью. В области естествознания всякая действительно плодотворная научная мысль, - мысль, раскрывающая науке новые горизонты, представляет три момента, три ступени развития, почти соответствующие тем трём ступеням развития, чрез которые, по мнению положительной философии, прошла вообще человеческая мысль. Это, во-первых, ступень угадывания истины - ступень творчества; за ней следует ступень логического, развития этой творческой мысли во всех её последствиях и, наконец, третья ступень - проверки этих выводов путём наблюдения или опыта, - ступень собственно научного исследования.

Эта первая ступень - ступень творчества - и составляет главную особенность гения, - всё равно, выразится ли это творчество в научной гипотезе, философской системе или поэтическом произведении, - всё равно, называется ли этот гений Шекспиром, Спинозой или Ньютоном. Но между тем как мысль поэта проходит только одну стадию, мысль философа - две, мысль учёного необходимо должна пройти все три. Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя - вот материалы, из которых слагается великий учёный" (Соч., т. VII, стр. 60-61)

Далее Тимирязев вспоминает о моментах внезапного озарения, которые часто фигурируют в рассказах о жизни и творчестве учёных: о яблоке, открывшем Ньютону закон тяготения, о паникадилах в соборе, открывших Галилею закон механики, и т.д.
"Всё это, может быть, и верно; но верно и то, что яблоко падало и до Ньютона, садоводы и скотоводы выводили свои породы и до Дарвина, - но только в мозгу Ньютона, только в мозгу Дарвина совершился тот смелый, тот, казалось бы, безумный скачок мысли, перескакивающий от падающего тела к несущейся в пространстве планете, от эмпирических приёмов скотовода - к законам, управляющим всем органичеоким миром. Эта способность угадывать, схватывать аналогии, ускользающие от обыкновенных умов, и составляет удел гения. Но если и поэтическое творчество, конечно, основывается на обширном запасе наблюдений, - то это несомненно по отношению к творчеству научному. Изобретению научной гипотезы необходимо должно предшествовать возможно полное знание тех фактов, которые она должна объяснить. Но именно это сочетание двух условий - творчества и обширного запаса сведений в одном лице - и составляет редкое явление" (Соч., т. VII, стр. 61).
Тимирязев говорит, что подлинный гений сочетает громадное количество накопленных наблюдений с творческим обобщением, со смелостью гипотезы, с размахом теоретической мысли. Когда знакомишься с жизнью и творчеством Дарвина, говорит Тимирязев, на первой стадии он представляется гениальным исследователем, скопившим колоссальное число фактов, но на второй стадии мы видим последовательное теоретическое развитие идеи.
"На этой стадии натуралист наиболее нуждается в том качестве, которое особенно характеризует деятельность философов и математиков, - в способности выследить мысль во всех её изгибах, усмотреть, до малейших подробностей, последствия, вытекающие из общего положения, предупредить все возможные противоречия. И в этом отношении труд Дарвина представляется редко досягаемым образцом" (Там же, стр. 63).
Однако деятельность подлинного творца науки включает и третью стадию - последовательную, ни перед чем не останавливающуюся проверку выводов.
"Здесь, как в выборе предмета, так и в его обработке, открывается простор для применения способностей собственно учёного, здесь обнаруживается искусство исследователя. Как почти вся деятельность, предшествовавшая появлению его книги «О происхождении видов», была подготовлением к ней, так вся последующая деятельность, до настоящей минуты, была её разъяснением и подтверждением. Каждые два, три года появлялось по одному или по два, знакомых каждому натуралисту, зелёных томика, заключавших или развитие положений, находящихся в его книге, или их применение к какому-нибудь частному случаю. При выборе этих частных случаев он умышленно останавливался на самых сложных вопросах, на изучении тех поразительно приспособленных органов, которые своей необъяснимой, чудесной целесообразностью отталкивали прежних исследователей, и каждый раз успевал показать, что эти явления объяснимы с его точки зрения" (Соч., т. VII, стр. 64-65).
Я привёл эти две выписки потому, что они характеризуют не только Дарвина, но и самого Тимирязева. Подобно Дарвину, Тимирязев сочетал в своём научном творчестве накопление колоссального эмпирического материала со смелой работой теоретической мысли и строгой, безжалостной проверкой полученных выводов. В своих ботанических исследованиях Тимирязев обобщил громадное число наблюдений и экспериментов, относящихся к усвоению углерода растениями и влиянию света на разложение углекислоты; последовательно и смело, глубоким теоретическим анализом, применил принцип сохранения энергии к новой области явлений и в течение нескольких десятилетий нескончаемым рядом сложных экспериментов проверял, дополнял и конкретизировал полученные им выводы. В приведённых выдержках бросается в глаза специфическая для Тимирязева, свойственная именно ему, особая эмоциональная приподнятость. Характерно, что Тимирязев никогда не писал о Дарвине равнодушно. Поэтому в его пропаганде дарвинизма так часто встречаешь личные воспоминания. Подлинной жемчужиной научной и, смело можно утверждать, художественной литературы являются воспоминания Тимирязева о Дарвине. Тимирязев рассказывает о своём посещении Дауна, где жил Дарвин.
"Когда попадёшь в Даун, когда переступишь порог этого небольшого кабинета, в котором ежедневно вот уже полвекам работает этот могучий ум, когда подумаешь, что через минуту очутишься в присутствии человека, которого потомство поставит наряду с Аристотелями и Ньютонами, невольно ощущаешь понятную робость, но это чувство исчезает без следа при первом появлении, при первых звуках голоса Чарлза Дарвина. Ни один из его известных портретов не даёт верного понятия об его внешности; густые, щёткой торчащие брови совершенно скрывают на них приветливый взгляд этих глубоко впалых глаз, а главное, все портреты, в особенности прежние, без бороды, производят впечатление коренастого толстяка довольно буржуазного вида, между тем как в действительности высокая величаво спокойная фигура Дарвина, с его белой бородой, невольно напоминает изображения ветхозаветных патриархов или древних мудрецов.

Тихий, мягкий, старчески ласковый голос довершает впечатление; вы совершенно забываете, что ещё за минуту вас интересовал только великий учёный; вам кажется, что перед вами - дорогой вам старик, которого вы давно привыкли любить и уважать, как человека, как нравственную личность. Во всём, что он говорил, не было следа той узкой односторонности, той неуловимой цеховой исключительности, которая ещё недавно считалась необходимым атрибутом глубокого учёного, но в то же время не было и той щекотливой ложной гордости, не редкой даже между замечательными учёными, умышленно избегающими разговора о предметах своих занятий, чтобы не подумали, что весь интерес их личности исключительно сосредоточен на их специальной деятельности.

В его разговоре серьёзные мысли чередовались с весёлой шуткой; он поражал знанием и верностью взгляда в областях науки, которыми сам никогда не занимался; с меткой, но всегда безобидной иронией характеризовал он деятельность некоторых учёных, высказывал очень верные мысли о России по поводу книги Макензи-Уоллеса, которую в то время читал; указывал ва хорошие качества русского народа и пророчил ему светлую будущноеть. Но всего более поражал его тон, когда он говорил о собственных исследованиях, - это не был тон авторитета, законодателя научной мысли, который не может не сознавать, что каждое его слово ловится налету; это был тон человека, который скромно, почти робко, как бы постоянно оправдываясь, отстаивает свою идею, добросовестно взвешивает самые мелкие возражения, являющиеся из далеко не авторитетных источников. В то время он производил опыты над кормлением росянки мясом, - опыты, вызванные сделанными ему возражениями, что он не доказал экспериментальным путём пользы этого процесса для растения. Разговорившись об этом, он повёл меня в оранжерею, чтобы я мог быть свидетелем того, что он, «кажется, не ошибается в своих выводах». Нечего говорить, что появившаяся позднее работа вполне подтвердила все его ожидания. Это живое, несмотря на преклонные годы, отношение к делу, эта тревожная забота о том, точно ли он успел охватить все стороны вопроса, это постоянное недоверие к своей мысли и уважение к мысли самого скромного противника производят глубокое впечатление, но это впечатление достигает высшей степени при виде того полнейшего отсутствия озлобления или горечи, при виде той добродушной улыбки, которая оживляла его лицо каждый раз, когда разговор случайно касался тех преследований, которым его идеи подвергались в его отечестве и за его пределами" (Соч.,т. VII, стр. 68-70).

Характерно для Тимирязева, что он не забывает о симпатиях Дарвина по отношению к русскому народу. Тимирязев рассказывает, что, утомившись продолжительным разговором, Дарвин простился с ним, но затем вновь возвратился в комнату со словами:
"Я вернулся, чтоб сказать вам только два слова. В эту минуту (это было в июле 1877 г.) вы встретите в этой стране много дураков, которые только и думают о том, чтобы вовлечь Англию в войну с Россией, но будьте уверены, что в этом доме симпатии на вашей стороне, и мы каждое утро берём в руки газету с желанием прочесть известия о ваших новых победах" (Там же, стр. 70).
Не будем продолжать этих выписок. Что касается самого изложения дарвинизма, я отсылаю читателя к замечательной книжке Тимирязева "Чарлз Дарвин и его учение". Моя задача говорить не о Дарвине, а о Тимирязеве. Поэтому я привёл те высказывания Тимирязева, которые в наибольшей степени характерны для него самого. Их следует дополнить полемическими выступлениями Тимирязева против антидарвинистов и, в частности, против русских антидарвинистов Данилевского и Страхова.

Тимирязев нанёс самые сокрушительные удары антидарвинистам, которые в конце прошлого века и в 900-х годах неоднократно пытались заменить учение об естественном отборе - какими-либо новыми или, наоборот, старыми гипотезами. Эти попытки быстро приобретали широкую известность, е тем, чтобы также быстро кануть в Лету. Некоторые из антидарвинистов поднимали на щит Ламарка и Менделя, противопоставляя их Дарвину. Поэтому у Тимирязева мы встретим в высшей степени интересные характеристики идей Ламарка и Менделя.

Тимирязев с глубоким историческим чутьём понимал прогрессивное положительное значение взглядов Ламарка для его времени. Он видел как прогрессивные, положительные стороны в учении Ламарка, так и отрицательные, реакционные. Поэтому он чрезвычайно решительно выступал против неоламаркизма, т.е. попытки пойти назад от дарвинизма к ламаркизму.

"Мне уже не раз (в течение почти сорока лет), - писал он, - приходилось указывать на несостоятельность этого противопоставления Ламарка Дарвину. Если Дарвин отзывался резко о Ламарке, то лишь по отношению к его неудачной попытке - привлечь, в качестве объяснения формы, психические, волевые акты самого животного, и в этом был, как показало всё последующее движение науки, совершенно прав. Зависимость же форм от среды, т.е. ту часть учения Ламарка, которая; сохранила всё своё значение, Дарвин признавал с самых первых шагов (вспомним его первый набросок в записной книжке 1837 года) и, чем далее, тем более придавал ей значения. Только соединение этой стороны ламаркизма с дарвинизмом и обещает полное разрешение биологической задачи" (Соч., т. VI, стр. 288 - 289).
Тимирязев резко возражал и против попыток противопоставить менделизм дарвинизму, заменить дарвинизм учением Менделя. Следует, кстати, отметить, что немецкие менделисты в полемике против дарвинизма много говорили о том, что Мендель, как истый немец, уже по одному этому выше англичанина Дарвина и что германская наука должна, оторвавшись от мирового прогресса, поднять на щит "истинно немецкое" учение Менделя. Можно себе представить, с каким уничтожающим презрением отнёсся Тимирязев к этой антинаучной, реакционной, националистической проповеди.
"Будущий историк науки, - писал Тимирязев в статье о Менделе, - вероятно, с сожалением увидит это вторжение клерикального и националистического элемента в самую светлую область человеческой деятельности, имеющую своей целью только раскрытие истины и её защиту от всяких недостойных наносов" (Там же, стр. 265).
На русской почве в 80-х годах наиболее крупным противником Дарвина был Данилевский, выпустивший в 1885 году обширное сочинение, направленное против идей Дарвина. Тимирязев ответил Данилевскому уничтожающей критикой. Реакционный журналист Страхов вступился за Данилевского и сразу же оказался под убийственным огнём памфлетов и научно-популярных статей Тимирязева.

В полемике против Данилевского и Страхова Тимирязев дал образцы подлинной идейной страсти и высокой принципиальности. Яркий общественный темперамент Тимирязева, ясность его основных научных идей, представление о науке, как о служении народу, высокая идейность подняли пропаганду дарвинизма до уровня наиболее выдающихся образцов русской общественной мысли конца прошлого века. В статьях Тимирязева, направленных против антидарвинистов, мы ясно видим исторические и литературные истоки. Здесь и разящий сарказм Салтыкова-Щедрина, и последовательная, ни перед чем не останавливающаяся ненависть Добролюбова ко всяческой реакции, и свойственная Чернышевскому способность, разбивая реакционные взгляды врагов, тут же создавать замечательные позитивные построения.

В своей отповеди антидарвинистам Тимирязев писал:

"Не стану распространяться, как убого должно быть то окошечко, в котором только и света, что от таких светил, как Данилевский; какой крохотный и тёмный уголок неба виден из этого окошечка, если такие звёзды кажутся на нём звёздами первой величины... Разгадка эта заключается в одном слове - «кружковщина», в том общественном явлении, на которое обращали в своё время внимание и Грибоедов, и Гоголь, и Тургенев и которое за полвека так мало изменилось, что сохранило даже прежний язык и номенклатуру. Тесный кружок единомышленников, мнящий себя центром нового, мирового движения, распределяет между своими членами роли гениев, светил, пожалуй, маленьких мессий. Таким-то маленьким мессией, очевидно, был в глазах своего маленького кружка и Данилевский, и его книга ("Дарвинизм". - В.К.) заранее была признана мечом, который он должен был принести для поражения нечестивой науки Запада" (Соч., т. VII, стр. 419).
Действительно, для Тимирязева чрезвычайно характерна широта мировоззрения. Он был подлинным борцом мировой науки. Ему больше, чем кому бы то ни было, претила затхлая атмосфера русского антидарвинизма. Жалкая провинциальная претенциозность Данилевского и Страхова полностью видна при простом сопоставлении их сочинений с работами Тимирязева.

Сочинения Тимирязева производят впечатление большой широты и ясности. Ещё раз приходит на мысль гениальное сравнение И.П. Павлова, который уподоблял Тимирязева, его личность и работы солнечному свету - объекту основных исследований Тимирязева. Когда читаешь Тимирязева, почти физически чувствуешь яркий свет, который заливает широкие просторы. Тимирязев черпает аргументы в самых разнообразных областях знаний, в самых разнообразных эпохах и странах. Его энциклопедические знания, его интерес к историческому прошлому науки, его широкие научные и личные связи позволяют Тимирязеву с удивительной свободой и лёгкостью выбирать оружие для поражения реакционеров. И действительно, каким тёмным, затхлым, убогим и узким кажется мирок Данилевского и Страхова по сравнению с широтой, смелостью и ясностью действительного корифея мировой науки - Тимирязева.

Тимирязев придал дискуссии вокруг гениальной работы Дарвина размах и темперамент, свойственный русской общественной мысли, начиная с шестидесятников. Именно отсюда вытекает острота и сила полемических приёмов Тимирязева. Вопрос о дарвинизме - коренной вопрос не только естественнонаучной, но и общественной мысли. Поэтому так сокрушительны и горячи полемические стрелы Тимирязева, так горяча его отповедь антидарвинистам.

Тимирязев разоблачает антинаучные приёмы антидарвинистов, отсутствие добросовестности в их критике, искажения и фальсификацию в их работах.

"Ненаучный, нелогический, легкомысленно-хвастливый склад аргументации, - писал Тимирязев в "Отповеди антидарвинистам", - только оскорбляет мой здравый смысл, воспитанный на образцах отрогой науки; дерзкие выходки и напраслина, возводимая на Дарвина, только возмущают во мне естественное чувство справедливости... Это не приём исследователя, ищущего истину для себя и предлагающего её и другим за ту же цену, какую она имеет в его глазах, а приём софиста, полагающего свою задачу в том, чтобы добиться одобрения, вырвать во что бы то ни стало согласие слушателей" (Соч., т. VII, стр. 415-416, 417) .
Данилевский особенно возражал против методологической установки Дарвина, который рассматривал гармонию и порядок в природе, как результат стихийных сил. Данилевский писал:
"Никакая форма грубейшего материализма не спускалась до такого низменного миросозерцания", до какого спустилась философия дарвинизма, позволившая себе изобразить весь мир таковым, чхо в нём "вся стройность, вся гармония, весь порядок, вся разумность являются лишь частным случаем бессмысленного и нелепого; всякая красота - случайною частностью безобразия; всякое добро - прямою непоследовательностью во всеобщей борьбе, и космос - только случайным, частным исключением из бродящего хаоса!" (Соч., т. VII, стр. 313).
При всём непонимании действительного смысла дарвиновского учения Данилевский коснулся здесь методологических корней дарвинизма и значения дарвинизма для научного мировоззрения в целом. Отвечая Данилевскому в этом пункте, Тимирязев даёт блестящую формулировку общих выводов из теории Дарвина, относящейся к единству случайного и закономерного.

Тимирязев рассматривает целый ряд научных и практических вопросов и показывает, что единство случайности и обусловленности проходит через все эти области, что ни практика, ни научная теория невозможны без постоянного объединения этих противоположных понятий.

"Найдётся ли, - писал Тимирязев, - какой-нибудь сложный механический процесс, дающий вполне определённый, вперёд вычисляемый результат и не представляющий при более глубоком анализе, при рассмотрении в другом масштабе, целого хаоса случайностей? Когда сельский хозяин в своей сортировке отделяет одни еемена от других, пользуется ли он определённым механизмом или только игрой случайностей? Когда химик отделяет на фильтре твёрдый осадок от жидкости, пользуется он механизмом или случайным явлением?

Конечно, и да и нет. Каждый из этих процессов является и определённым механизмом и хаосом случайностей, смотря по тому, с какой точки зрения мы себе представим явление.

Проследите, что происходит с каждым мелким зёрнышком в сортировке, какой путь оно опишет, пока дойдёт до отверстия в сетке, сколько раз проскользнёт мимо, а может быть, так и ухитрится уйти, спрятавшись за крупными. Или эта частица раствора, которая должна пройти через фильтр и упорно засела в осадке, не доказывает ли она, что вся операция фильтрования основана на случайности? Но попытайтесь убедить химика, что все его анализы основаны на случае, и он, конечно, только встретит смехом такое философское возражение.

Или, ещё лучше, убедите человека, садящегося в поезд Николаевской железной дороги с расчётом быть завтра в Петербурге, - убедите его, что эта уверенность основана на целом хаосе нелепейших случайностей. А между тем, с философской точки зрения это .верно. Какая сила движет паровоз? Упругость пара. Но физика нас учит, что это только результат несметных случайных ударов несметного числа частиц, носящихся по всем направлениям, сталкивающихся и отскакивающих и т. д. Но это далеко не всё. Есть ещё другой хаос случайных явлений, который называют трением. Вооружимся микроскопом, даже не апохроматом, а идеальным микроскопом, который показал бы нам, что творится с частицами железа там, где колесо локомотива прильнуло к рельсу. Вон одна частица зацепилась за другую, как зубец шестерни, а рядом две, может быть, так прильнули, что их не разорвать, вон третья оторвалась от колеса, а вон четвёртая - от рельса, а пятая, быть может, соединилась с кислородом и, накалившись, улетела. Это ли не хаос? И, однако, из этих двух хаосов, - а сколько бы их ещё набралось, если бы посчитать! - слагается, может быть, и тривиальный, но вполне определённый результат, что завтра я буду в Петербурге.

Итак, мы в праве называть естественный отбор механизмом, механическим объяснением не потому, чтобы в основе его не лежало элементов случайности, а, наоборот, потому, что в основе всякого сложного механизма нетрудно найти этот хаос случайностей" (Соч., т. VII, стр. 315-316).

"Именно и видели заслугу дарвинизма в том, - говорит Тимирязев, - что он включил органический мир в область механического мировоззрения в том смысле, что распространил на него возможность каузального объяснения, исследования естественных причин там, где до тех пор принято было видеть лишь осуществление угадываемых целей" (Там же, стр. 314-315) .

В полемике против антидарвинистов Тимирязев дал интересную трактовку вопроса о применении дарвинизма к обществу и связи дарвинизма с общественными проблемами. Он проводит чёткую грань между биологическими и общественными явлениями. Вульгарное перенесение биологических закономерностей в область общественных явлений встречает со стороны Тимирязева самое резкое осуждение. Он разъясняет, что Дарвин меньше, чем кто бы то ни было, повинен в этом неправильном истолковании борьбы за существование. Когда некоторые критики Дарвина упрекали учение о борьбе за существование в безнравственности, в том, что это учение оправдывает господство грубой силы и, в частности, милитаризм, Тимирязев отвечал:
"Обвинение в безнравственности, очевидно, получает почву только с того момента, - пишет Тимирязев в "Отповеди антидарвинистам", - когда борьба за существование провозглашается мировым законом, которому должен подчиняться и человек, или, выражаясь определённее, безнравственность дарвинизма начинается только тогда, когда борьба за существование, понимаемая в самой узкой и грубой форме, провозглашается руководящим законом для человечества не только в прошлом, но и в настоящем и в будущем его развитии.

Но разве дарвинизм, в лице его творца, повинен в чём-нибудь подобном? Никогда не видел он в своём учении какого-то кодекса, который человечество обязано принять к руководству.

Утверждать, что, открыв в явлениях бессознательной природы законы борьбы и естественного отбора, Дарвин сделал обязательным подчинение этим слепым законам и всей сознательной деятельности человека, значит навязывать ему абсурд, за который он нисколько не ответственен" (Соч., т. VII, стр. 322-323).

Тимирязев понимал, что научная биология связана с научным истолкованием исторических явлений в рамках единого научного революционного мировоззрения. В сборнике "Наука и демократия" Тимирязев поместил статью "Ч. Дарвин и К. Маркс", где сопоставляет два великих открытия XIX века и указывает, что подобно тому, как Дарвин подчинил каузальному объяснению биологические процессы, подобно этому Карл Маркс построил научное каузальное истолкование общественных процессов. В этой статье Тимирязев пишет:
"В 1859 году появилось не только «Происхождение видов» Дарвина, но и «Zur Kritik der Politischen Oekonomie» Маркса. Это не простое только хронологическое совпадение; между этими двумя произведениями, относящимися к столь отдалённым одна от другой областям человеческой мысли, можно найти сходственные черты, оправдывающие их сопоставление...

В чём же заключалась общая сходственная черта этих двух революций, одновременно проявившихся в 1859 году? Прежде всего в том, - говорит Тимирязев, - чтобы всю совокупность явлений, касающихся в первом случае всего органического мира, а во втором - социальной жизни человека, и которые теология и метафизика считали своим исключительным уделом, изъять из их ведения и найти для всех этих явлений объяснение, заключающееся в их материальных условиях, констатируемых с точностью естественных наук".

Как Дарвин, усомнившись в пригодности библейского учения о сотворении органических форм, к которому так или иначе прилаживалась теологически или метафизически настроенная современная ему наука, нашёл действительное объяснение для происхождения этих форм в "материальных условиях" их  возникновения, так и Маркс, как он сам пояснил, усомнившись в гегелевской метафизической "философии права", пришёл к послужившему ему "путеводной нитью" во всей его последующей деятельности выводу, что "правоотношения и формы государственности необъяснимы ни сами из себя, ни из так называемого человеческого духа, а берут основание из материальных условий жизни". Оба учения отмечены общей чертой искания начального исходного объяснения исключительно в "научно изучаемых", "материальных" явлениях" (Соч., т. IX, стр. 337-339) .
"В своих объяснениях, - говорит далее Тимирязев, - и Дарвин и Маркс исходили из фактического изучения настоящего, но первый, главным образом, для объяснения тёмного прошлого всего органического мира, Маркс же, главным образом, для предсказания будущего, на основании «тенденции» настоящего, и не только предсказания, но и воздействия на него, так как, по его словам «философы занимаются тем, что каждый на свой лад объясняют мир, а дело в том, как его изменить»" (Там же, стр. 340).
* * *
Перейдём теперь к характеристике тех сторон мировоззрения Тимирязева, которые определили направление его исследований в области физиологии растений. Прежде всего коснёмся отношения науки к практике и роли эксперимента в научном творчестве. Здесь мне хочется допустить одно личное отступление. В Академии Наук СССР мне приходится встречаться со специалистами разных областей науки и с людьми практики. В различных комплексных начинаниях они сотрудничают друг с другом, в общеакадемических изданиях они читают статьи друг друга, на академических заседаниях и совещаниях они лично видят и слушают друг друга, знакомятся между собой, и различные направления теоретической и практической деятельности взаимно оплодотворяют друг друга.

И вот, в этой деятельности мне чатсто приходят на ум два образа, которые заставляют ещё энергичнее добиваться таких встреч и такого сотрудничества. Это образы Климента Аркадьевича Тимирязева и Ивана Владимировича Мичурина. Они не встречались друг с другом, и Тимирязев не знал Мичурина. Даже сейчас об этом вспоминаешь с горечью. Они не могли встретиться в силу дореволюционных условий. А такая встреча, знакомство, сотрудничество подняли бы на более высокую ступень русскую сельскохозяйственную науку.

Тимирязев был выдающимся деятелем практической агрономии, к которой его влекли основные идеи учёного-экспериментатора. В статье "Основные задачи физиологии растений" Тимирязев говорит:

"Физиолог не может довольствоваться пассивной ролью наблюдателя; как экспериментатор, он является деятелем, управляющим природой" (Соч., т. V, стр. 143).
Речь Климента Аркадьевича "Полвека опытных станций", читанная им на годичном заседании Политехнического музея в 1885 году, явилась пропагандой основания сети опытных станций, на которых "...и преподаватель сельского хозяйства, и химик-агроном, и ботаник-физиолог найдут возможность доставлять всем интересующимся наглядное понятие о том, что может сделать наука для земледелия... Если музей находит своевременным и полезным создать отдел прикладной ботаники, - говорил далее Тимирязев, - то всё внимание должно быть сосредоточено на приложении её к земледелию, т.е. на физиологии растений" (Соч., т. III, стр. 248-249, 250).

В блестящей книге Климента Аркадьевича "Жизнь растения" мы находим мастерское изложение учения о минеральном питании растений на основе опытов с водными или песчаными культурами в вегетационных домиках, причём излагается основная методика работы опытных станций, которая приобрела позднее решающее значение в агрономической науке.

О вегетационных опытах мы читаем и в сборнике "Земледелие и физиология растений". В 1896 году К.А. Тимирязев показывал эти опыты тысячам посетителей в теплице для искусственных культур на Нижегородской выставке. Пропаганда опытных станций, пропаганда словом и делом, так как она сопровождалась организацией нескольких показательных станций, работой которых Климент Аркадьевич руководил лично, принесла прямую пользу. Под напором этой неустанной пропаганды опытного дела ведомство земледелия в дальнейшем основало сеть опытных станций, руководствуясь материалами и указаниями Тимирязева. Работы Коссовича, Гедройца, Прянишникова и многих других талантливых исследователей вошли и в науку и в практику земледелия, и переворот, который они произвели в учении об удобрениях, именно на практике-то и показал себя. Нельзя не жалеть, что на заре нашей эпохи смерть унесла замечательный ум и пламенную энергию Климента Аркадьевича Тимирязева, что Тимирязев не работает с нами.

Уже одним только продвижением опытного дела в отсталое сельское хозяйство России К.А. Тимирязев, несомненно, вошёл в число тех, о которых он сам словами Свифта сказал:

"Тот, кто сумел бы вырастить два колоса там, где прежде рос один, две былинки травы, где росла одна, заслужил бы благодарность всего человечества..." (Соч., т. III, стр. 16) .
Как убеждённый дарвинист, Тимирязев не ограничивал помощь науки земледелию только физиологией, только улучшением условий питания растений. Он не упустил и другой стороны вопроса, именно - создания новых растительных форм.

Сначала Тимирязев искал пути к созданию новых форм растений в так называемой экспериментальной морфологии. По поводу перевода книги Г. Клебса "Произвольное изменение растительных форм" он пишет, что Клебсу удаётся и по отношению к органам размножения высших растений "лепить органические формы". В примечаниях к переводу этой книги Климент Аркадьевич даёт массу ценнейших высказываний; так, он говорит:

"Удивительно, как современные биологи не могут усвоить основной мысли, что форма даётся физическими и органическими условиями образования, орган же, т.е. приспособленная форма, есть результат исторического фактора-отбора" (Соч., т. VI, стр. 356-357).
Напомним ещё, что К.А. Тимирязев обратил наше внимание и на работы Лютера Бербанка, творца новых растительных форм в области плодоводства, огородничества и цветоводства. В книге "Обновлённая земля" (Соч., т. IX, стр. 395-406. Ред.) ему посвящена восьмая глава; отдельным изданием вышла также небольшая книжка, озаглавленная "Рабочий-чудотворец", знакомящая не только с замечательной жизнью американского энтузиаста, но и дающая яркую картину того, как селекция и гибридизация могут измелить природу растения и малоценные, малоурожайные или ничем не замечательные породы превращать в растения исключительных достоинств.
* Книга А. Гарвуда "Обновлённая земля" в сокращённом изложении К.А. Тимирязева впервые вышла в 1909 г. (Москва, изд. Сытина). Через 10 лет она была переиздана Госиздатом. В собрании Сочинений см т. X, стр. 152-159. Ред.
В 1893 году Тимирязев опубликовал работу "Борьба растений с засухой". Появление этой работы явилось откликом учёного на тот ужасный неурожай, который постиг Поволжье летом 1891 года. Дав анализ тех приспособлений, которые помогают растению выносить засуху, Тимирязев пишет: "Человек должен подражать природе в подчинении себе враждебных сил природы".

Это "подражание" Тимирязев раскрывает как активную роль человека в преобразовании природы. В этой работе, в главе "Выводы для сельскохозяйственной практики", он пишет:

"Переходим теперь к рассмотрению мер, в которых человек выступает активным деятелем, не приспособляясь к данным климатическим условиям, не подчиняясь, а подчиняя себе природу" (Соч., т. III, стр. 171).
Подчинение природы, по Тимирязеву, основано на детальном её изучении:
"Растение страдает от иссушающих ветров и солнечного зноя, и эти самые враждебные силы оно заставляет ограничивать свой расход и обеспечивать приход воды. Почему не мог бы сделать того же человек?" (Соч., т. III, стр. 173).
И далее:
"Известна остроумная попытка Мушо устроить насосы, действующие солнечным нагреванием, - насосы, словно сознательные существа, подающие тем более воды, чем сильнее засуха" (Там же, стр. 173).
И наша сеть орошения в районах поливных культур должна в конце концов достигнуть такого совершенства, чтобы автоматически регулировать количество воды, подаваемой растениям.

Тимирязев боролся как против отрыва науки от практики, так и против узко прикладного отношения к научному творчеству. Наука должна быть тесно связана с практикой, но нельзя требовать, чтобы каждый шаг в творчестве учёного был ответом на какую-то уже сформулированную практическую нужду. Против принижения теоретической мысли, против сведения научного творчества к простой рецептуре Тимирязев возражал решительным образом. В историко-научных исследованиях Тимирязев показал, как учёные, руководствуясь теоретическими интересами, дают ценные и важные для практики результаты; напротив, как часто принижение теоретического уровня рано пли поздно уменьшает практическую ценность науки.

В биографии Пастера Тимирязев пишет:

"Да, вопрос не в том, должны ли учёные и наука служить своему обществу и человечеству - такого вопроса и быть не может. Вопрос в том, какой путь короче и вернее ведёт к этой цели. Итти ли учёному по указке практических житейских мудрецов и близоруких моралистов, или итти, не возмущаясь их указаниями и возгласами, по единственному возможному пути, определяемому внутренней логикой фактов, управляющей развитием науки; ходить ли упорно, но беспомощно вокруг да около сложного, ещё не поддающегося анализу науки, хотя практически важного явления, или сосредоточить свои силы на явлении, стоящем на очереди, хотя с виду далёком от запросов жизни, но с разъяснением которого получается ключ к целым рядам практических загадок?

...Итак, что же сообщило новый толчок целым областям практической деятельности, что вызвало в особенности тот небывалый в истории человеческих знаний переворот, который дал право одному медику сказать, что отныне история медицины будет делиться на два периода - до и после Пастера?.. Химик остановил своё внимание на физиологическом вопросе, представлявшем исключительно теоретический интерес, а в результате изменилась судьба самой осязательно-практической из отраслей человеческой деятельности... Сорок лет теории дали человечеству то, чего не могли ему дать сорок веков практики. Вот главный урок, который мы должны извлечь из деятельности этого великого учёного" (Соч., т. V, стр. 223-224, 225).

В предисловии к лекции "Источники азота растений" Тимирязев пишет:
"Наука не может двигаться по заказу в том или другом направлении; она изучает только то, что в данный момент созрело, для чего выработались методы исследования... Наука всегда идёт своим путём, таровато рассыпая по сторонам бесчисленные драгоценные приложения, и только крайняя близорукость может ловить приложения, не замечая, откуда они сыплются" (Соч., т. III, стр. 180).
Взгляды Тимирязева на соотношение между теорией и практикой и практическая целеустремлённость его научного творчества связаны с самыми глубокими методологическими установками. Тимирязев - в этом основная черта его научного творчества - больше, чем кто бы то ни было из учёных его поколения, вносил в наиболее специфические проблемы биологии средства и идеи экспериментальной физики. Тимирязев, говоря об эксперименте, всегда подчёркивал глубоко принципиальное значение этого метода познания природы. Он говорил неоднократно, что экспериментальное исследование природы не может оставаться пассивным по самому своему существу. Эксперимент всегда включает активное воздействие, сознательное изменение природных условий, и именно в этом решающее познавательное значение экспериментального естествознания, которое роднит его с промышленностью и вообще с практикой. Таким образом, Тимирязев разделял основную гносеологическую идею диалектического материализма - признание активного воздействия человека на природу в качестве доказательства, что представления о природе соответствуют объективной действительности, существующей независимо от человека.

Тимирязев говорил, что эксперимент, наблюдение и практика непрерывно развивают и обогащают научную картину мира. Он часто вспоминал слова Шевреля, сказанные в глубокой старости: "Нужно всегда стремиться к истине и никогда не претендовать на окончательное знание её". Тимирязев всегда держался того взгляда, что научные истины должны непрерывно конкретизироваться и проверяться экспериментом и наблюдением. Он говорил, что поступательное движение науки может заставить учёного отказаться от старых, опровергнутых фактами традиций и умение отказаться от них является неотъемлемой чертой истинного учёного. Тимирязев писал, что "научные истины становятся обязательными только силой доказательств, экспериментальных и рациональных", и что "главная обязанность учёного не в том, чтобы пытаться доказать непогрешимость своих мнений, а в том, чтобы всегда быть готовым отказаться от всякого воззрения, представляющегося недоказанным, от всего опыта, оказывающегося ошибочным" (Соч., т. I, стр. 106).

Это непрерывное обновление и обогащение науки не происходит плавно, без катаклизмов, противоречий и столкновений противоположных по смыслу идей и наблюдений. Но в этом постоянном противоречии - живая душа науки. Тимирязев часто повторял слова Клода Бернара, который советовал своим слушателям никогда не бояться противоречащих фактов, так как в них, в этих противоречиях, заложены зачатки новых открытий.

Если сопоставить эти требования с приведённым выше изречением Шевреля, то мы видим некоторые черты научного мировоззрения Тимирязева, которые роднят его с методологическими принципами классической русской философии и русского естествознания, со взглядами Герцена, Чернышевского, Менделеева, Павлова и в то же время связывают его с традициями западноевропейской науки, а в целом сближают с идеями диалектического материализма. Нужно заметить, что здесь принципиальные методологические установки учёного неотделимы, я сказал бы, от его морального научного облика. В самом деле, учёный, который всерьёз, не на словах, а на деле рассматривает науку, как непрерывно развивающуюся картину действительности, где отдельные детали непрерывно видоизменяются, приближаясь к объективному миру, где практика, эксперимент и наблюдение заставляют учёного отказаться от устаревших воззрений, - такой учёный будет отличаться большой скромностью в оценке своих достижений, большой смелостью и принципиальностью и будет с пристальным вниманием и активным участием следить за успехами практики. Такой учёный не может быть оторванным от жизни жрецом науки. Связь с практикой для него будет вытекать из самых основных научно-методологических позиций. Таковыми и были подлинные творцы науки и в том числе корифеи русского естествознания Ломоносов, Лобачевский, Менделеев, Сеченов, Мечников, Павлов, Лебедев, Карпинский... Таков был и сам Тимирязев.

Понятно, что Тимирязев со всем своим полемическим мастерством обрушился на Маха и других представителей философской реакции 90-х и 900-х годов. Тимирязев, прекрасно знавший историю науки, понимал, что в воззрениях Маха, его сторонников и учеников, по существу, очень мало нового, что махизм - это попытка соединить новейшую научную терминологию со старыми субъективно идеалистическими воззрениями Беркли.

Тимирязев пишет:

"Только Мах и его фанатические поклонники вроде Петцольда, идя по стопам Беркли (в чём сам Мах и признаётся), доходят до признания, что истинные и единственные элементы мира - наши ощущения (Мах). Петцольд в своём фанатизме доходит до полного отрицания различия между «кажется» и «есть» и утверждает, что, когда горы издали нам кажутся малыми, они не кажутся, а действительно малы... Таковы Геркулесовы столбы, до которых доходят необерклиянцы" (Соч., т. VIII, стр. 41-42).
Попытка Маха низвести значение науки к "экономному" упорядочению фактов встретила у Тимирязева самое резкое осуждение. Когда Мах писал, что атомы не имеют реального существования, что нельзя верить в объективную действительность, что физики, верящие в неё, "община верующих", Тимирязев отвечал ему:
"Какие трескучие фразы! Свобода от чего? От строго научно доказанного факта, опровергающего излюбленную философскую теорийку... Как неудачно это глумление над физиками, это обзывание их общиной верующих в устах человека, выбывшего когда-то из рядов физиков, чтобы стать адептом учения его преосвященства епископа Клойнского! (Беркли)" (Соч., т. IX, стр. 131) .
Тимирязев не только боролся с физическим идеализмом с позиций натуралиста; он понимал, что отрицание объективной ценности науки имеет реакционный общественный смысл. По словам Тимирязева, физический идеализм - это попытка сбить естествознание с толку.
"Мистицизм, оккультизм с их новейшим переодеванием в теософию (или в самоновейшую - антропософию), вера, подогреваемая театральными чудесами, - всё вплоть до Валаамовой ослицы (т.е. лошади сверхчеловека), - всё это только средства «pour faire affoler»" (Соч., т. IX, стр. 199) .
Это прекрасное выражение обозначает тот процесс, к которому прибегают французские садоводы для того, чтобы подчинить себе какую-нибудь форму и изменить её в желаемом направлении. Для этого нужно только la faire affoler, т.е. "сбить организм с толку, чтобы он обезумел, стал метаться, изменяться во всех направлениях, а уже из этого неустойчивого материала можно лепить, что угодно. Такова тактика и всех, кто задался целью осуществить умственную реставрацию, возвращение к тому, что, казалось, навсегда осталось позади, во мраке средневековья"  (Там же, стр. 199) .

Особенно много и горячо Тимирязев полемизировал со сторонниками витализма. Для Тимирязева "жизненная сила" виталистов - это наиболее реакционный тормоз в развитии науки. Виталисты против Дарвина, против установленных им биологических закономерностей в развитии жизни и в то же время против экспериментального метода, против физиологии, против поисков физико-химических основ явлений жизни. Словесная ссылка на "жизненную силу" устраняет самую проблему науки и означает отказ от дальнейшего научного анализа.

"В самом деле, - пишет Тимирязев, - какое простое объяснение: всё сводится к инстинкту растения; сказано ничего не объясняющее слово, и поколения учёных уволены от векового тяжёлого труда... Пора понять, что витализм никогда не был и не может быть положительной доктриной. Это - только отрицание права науки на завтрашний день, самоуверенное прорицание, что она никогда не объяснит того-то и того-то, высказываемое, конечно, в спокойной уверенности, что, если она сделает этот запретный шаг, то загородку можно будет отнести на шаг вперёд. Никто так не ошибался в своих предсказаниях, как пророки ограниченности человеческого знания" (Соч., т. VIстр. 44).
Попытки виталистов выдать витализм за новейшее научное направление встречали со стороны Тимирязева самую ядовитую отповедь. Тимирязев показал, что дело заключается только в перемене названия. На самом деле новейшие виталистические тенденции в науке не отличаются от старых. О "неовитализме" Тимирязев писал:
"Неовитализм - это только витализм, не помнящий родства; он надеется спасти своё будущее только отречением от своего прошлого. Он надеется, что наука простит ему его постыдное прошлое, но не скрывает при этом, что завтра же она встретит его на своей дороге. Про Бурбонов, после реставрации, говорили, что «они ничего не забыли и ничему не научились», - виталисты хотели бы, чтоб их противники всё забыли и ничему не научились из уроков истории" (Соч., т. V, стр. 181).
В борьбе против витализма Тимирязев широко пользуется уроками, примерами и иллюстрациями из истории естествознания. Вообще в работах Тимирязева история естествознания - это боевое направление научной мысли. Историк естествознания Тимирязев - это борец за дальнейший прогресс науки, борец, мобилизующий аргументы, идеи и традиции, почерпнутые из прошлого. Тимирязев отличался замечательной эрудицией в области прошлого науки, но у него больше, чем у кого бы то ни было из историков науки его поколения, видна тесная связь исторических экскурсов с обоснованием наиболее революционных, наиболее далеко вперёд идущих тенденций науки.

К борьбе против витализма Тимирязев привлекает ряд фактов из истории физики. Он показывает, как основной закон физики, закон сохранения энергии, разбивает представление о жизненной силе. Именно здесь наиболее существенный для физиологических открытий пункт в общем мировоззрении Тимирязева. Научный подвиг Тимирязева состоял в том, что он перебросил мост между двумя крупнейшими научными открытиями XIX века: учением Дарвина и законом сохранения энергии. Соответственно, Тимирязев сочетал в своих исследованиях экспериментально- физиологический и историко- биологический подход к явлениям жизни.

Анализируя содержание своей речи "Основные задачи физиологии растений", в предисловии к своей книге "Некоторые основные задачи современного естествознания", Тимирязев говорил:

"Я, главным образом, стараюсь разъяснить взаимные отношения, в которых должны находиться два основные метода исследования живых существ: метод экспериментально- физиологический и историко- биологический. Непониманием взаимного отношения этих двух путей исследования, служащих опорой и продолжением один другому, грешат ещё многие современные натуралисты как у нас, так и на Западе. Между биологами можно ещё часто встретить таких, которые думают, что раз произнесено слово борьба за существование, - то этим всё объяснено, и готовы с негодованием или глумлением, только обнаруживающими их незнание, отнестись ко всякому применению к живым существам физических методов исследования. Точно так же между физиологами можно встретить таких, которые полагают, что раскрытие приспособлений живого организма выходит из пределов строго научного исследования.

С самых первых шагов своей научной деятельности я пытался доказывать односторонность этих точек зрения, взятых в отдельности, и плодотворность их гармонического слияния в одно стройное целое. Где кончается задача непосредственно физиологического опыта, перед физиологией открывается обширная область историко- биологического исследования, и, наоборот, всякое историко-биологическое исследование в качестве необходимых начальных своих посылок должно основываться на фактах, добытых всегда более точным, экспериментально- физиологическим путём" (Соч., т. V, стр. 32-33).

Научное объяснение явлений жизни включает как специфические закономерности, открытые Дарвином, так и общие физико-химические закономерности, которые связывают живую природу с остальной вселенной. Наиболее общим законом вселенной является превращение и сохранение энергии. Отсюда первостепенное, принципиальное значение работ Тимирязева, связывающих дарвинизм с крупнейшими физико-химическими открытиями своего времени.
* * *
Работы Тимирязева находятся на столбовой дороге мировой науки. Они преемственно связаны с рядом открытий, сделанных в разных странах в XVIII - XIX веках. Сам Тимирязев с присущей ему любовью к историческим экскурсам тщательно прослеживает идейные и экспериментальные истоки своих работ. Среди них особое значение имело выяснение участия растений в круговороте углерода в природе. Как известно, углерод - основа каждого органического вещества - находится в атмосфере в виде углекислого газа, затем переходит из атмосферы в растения, идёт для питания животных и человека, а потом возвращается с продуктами дыхания в атмосферу и снова начинает свой круговорот. Наиболее важным моментом в этом круговороте является переход углерода из неорганического мира - атмосферы - в организм, т.е. в растения. Этот переход был открыт в конце XVIII века. Тимирязев несколькими штрихами набрасывает исторический фон этого открытия.
"Итак, мы в 1783 году. Внимание учёных обращено на эту новую нарождающуюся науку (химию. - В.К.), а она сосредоточилась, главным образом, на изучении третьего состояния материи, до тех пор почти ускользавшего от её внимания, - на изучении газов. Ещё недавно Пристли ознакомил нас с целым рядом газообразных тел. Не прошло ещё десяти лет со времени открытия кислорода. Только десять лет тому назад Лавуазье, сжигая алмаз, показал, что он превращается в air fixe, по-нашему, в углекислоту, но самое название это ещё не существует; оно появится в первый раз в печати в будущем, 1784 году, а разложена эта углекислота будет ещё только через десять лет. Всего пять лет тому назад Лавуазье разъяснил состав органического вещества, и, наконец, ещё только через несколько месяцев, 25 июля, он возвестит изумлённой академии поразительный факт, что вода не стихия, а соединение кислорода с горючим газом, air inflammable, который впредь будут звать водородом.

Заметим ещё, что все эти факты проникают в печать нередко через год, через два или три и что только деятельная переписка, связывающая английских, французских, итальянских и шведских учёных, разносит эти вести во все края Европы. Прибавьте к этому ожесточённую борьбу двух лагерей: защитников блестящего, но отживающего свой век учения о флогистоне и сторонников новой химии - химии Лавуазье, над которой официальная наука, устами Фуркруа, ещё произнесёт обычный в таких случаях приговор, что «она потрясает весь строй господствующего образа мыслей». Взвесим все эти обстоятельства, и нам станет понятно, как ещё туманен был научный кругозор и какою проницательностью нужно было обладать для того, чтобы... прозревать факты, которые ещё трудно было облекать в слова" (Соч., т. I, стр. 205-206).

В это время Сенебье исследовал вопрос о действии солнца на растения. В частности, он посвятил крупное исследование действию света на листья. Незадолго до работ Сенебье английский учёный Пристли показал, что растения, помещённые в камеру, где находились животные или происходило горение, восстанавливают свойства воздуха и делают его вновь пригодным для дыхания и горения. От внимания Пристли вначале ускользнул тот факт, что для такого восстановления необходимо освещение растений солнечным светом. Впоследствии было показано, что растения только под влиянием света восстанавливают способность воздуха поддерживать дыхание и горение и, напротив, ухудшают свойства воздуха в темноте.

Для того чтобы изучить этот процесс очищения воздуха растениями, Сенебье помещал зелёные листья в воду, а затем исследовал химическим анализом пузырьки, которые появляются в воде на листьях. Он собрал газ, находившийся в этих пузырьках. Газ отличался от обычного воздуха, так как в гораздо большей степени, чем воздух, поддерживал и горение и дыхание. Сенебье не мог пользоваться такими понятиями, как кислород и углекислота, поэтому ему приходилось создавать свою теорию с помощью терминов и понятий: "чистый воздух" и "испорченный воздух". Если перевести результаты опытов Сенебье на язык современной химии, то можно сказать, что он доказал необходимость присутствия в воде углекислоты для выделения кислорода растениями. Сенебье показал также, что пузырьки кислорода выделяются из зелёной мякоти листа и, следовательно, листья перерабатывают углекислоту, выделяя кислород. Дальнейшее развитие этих результатов стало возможным благодаря работам Лавуазье, открывшего кислород и показавшего, что горение представляет собою соединение вещества с кислородом.

Сенебье, продолжая свои опыты, пришёл к заключению, что растения забирают некоторое горючее вещество из испорченного воздуха, выделяют чистый воздух и усваивают это горючее вещество; иными словами, в данном случае происходит питание растений. Это была очень смелая мысль.

"Не произнеся слова «углерод», Сенебье открыл самый факт его круговорота и вполне сознавал всё значение своего открытия, чем и объясняется та нескрываемая им тревога, с которой он торопился умножить число, разнообразить форму своих опытов, желая удостовериться, что им действительно найден закон природы такой колоссальной важности" (Соч., т. I, стр. 210).
Взгляды Сенебье были настолько смелы, настолько противоречили традиционным воззрениям, что распространение их надолго задержалось. Большинство учёных продолжало смешивать питание растения, т.е. разложение углекислоты, с дыханием растения, т.е. образованием углекислоты. Особенно долго смешивал эти понятия современник Сенебье голландский учёный Ингенгуз, работавший в Германии, который в своё время пытался присвоить себе результаты опытов Пристли. Попутно следует вспомнить, как Тимирязев в своё время отбросил претензии немецких историков науки и ботаников приписать Ингенгузу честь открытия, сделанного Сенебье.

В 1883 году Тимирязев писал: "В последнее время некоторые немецкие ботаники (Сакс, Ганзен, Детмер, Визнер и др.) пытаются совершенно несправедливо заслонить заслуги Сенебье и в ущерб ему выдвинуть вперёд Ингенгуза. Трудно себе представить, чем они при этом руководятся. Разве только, предвкушая близкое поглощение Голландии «общегерманским отечеством», задним числом уже считают Ингенгуза немцем?" (Соч., т. I, стр. 211).

В начале XIX века Соссюр развил дальше взгляды Сенебье и, определив количество выделяющегося кислорода и поглощаемой углекислоты растениями, с полной определённостью доказал, что углерод откладывается в растениях в результате разложения углекислоты. Оставалось доказать, что растения действительно могут улавливать и разлагать углекислоту, которая рассеяна в атмосфере в очень небольшой концентрации. Такое доказательство было дано в 1840 году Буссенго, учителем Тимирязева.

Приведём одну выдержку из книги Тимирязева "Солнце, жизнь и хлорофилл", которая не только излагает характер чрезвычайно точных исследований и измерений Буссенго, но и рисует научную атмосферу того времени. Излагая опыты Буссенго, Тимирязев рассказывает:

"До какой степени изумительною казалась современникам точность этого опыта (как и большинства исследований Буссенго), может лучше всего показать анекдот, который я слышал от самого Буссенго.

«Мы предприняли исследование, - рассказывал он, - вместе с Дюма, но так, что каждый производил взвешивания, вёл журнал опытов отдельно, не сообщая другому, для того, чтобы лучше контролировать полученные результаты. Сначала всё шло хорошо; растение, как и следовало ожидать, разлагало углекислоту. Вдруг картина изменилась. Несмотря на ясные солнечные дни, оно закапризничало и вместо того, чтобы разлагать углекислоту, стало её выделять. С недоумением подводили мы в своих записных книжках вечерние итоги, бросая друг на друга немые вопросительные взгляды. Обоим невольно приходила на память неудача, испытанная Пристли, когда он хотел повторить свой знаменитый опыт.

Так продолжалось несколько дней. Наконец, в одно прекрасное утро Реньо (знаменитый физик), внимательно за нами следивший, видя наши вытянутые физиономии, разразился неудержимым хохотом и покаялся нам, что причиной нашего горя был он: каждый день, когда мы уходили завтракать, он подкрадывался к прибору и немного в него дышал "для того, чтобы убедиться, - как он выразился, - что вы не шарлатаните, а действительно можете учитывать такие малые количества углекислоты"..

Реньо, проделывающий школьнические шалости над Дюма и Буссенго, - какой комический контраст с тем торжественным представлением, которое вызывали в нас имена этих научных олимпийцев, встречаемые на страницах учебника! Этот опыт над виноградной лозой, получивший такую неожиданную проверку, заслужил классическую известность; он окончательно разрешал сомнение о возможности происхождения углерода растения из атмосферы и, так сказать, завершал изучение вопроса с его химической, статической точки зрения. Позднее производившиеся почти бесчисленные опыты, в которых растение в течение всей своей жизни не получало другого источника углерода, кроме атмосферного воздуха, поставили этот вывод вне всякого сомнения" (Соч., т. I, стр. 218).

Читатель не посетует на нас за эту длинную выписку, как и за другие. Когда Тимирязев уклоняется в подобные воспоминания, нельзя отказать себе и читателю в подробном цитировании. Здесь так много исторического чутья, литературного блеска и какой-то трудно передаваемой благородной романтики сотрудничества поколений учёных в последовательных поисках истины...

Вернёмся, однако, к историческим истокам работ Тимирязева. Таким образом, в XIX веке были полностью решены проблемы, поставленные в XVIII веке Сенебье. Однако в это время возникли новые задачи. В середине века получил развитие один из основных принципов современного естествознания - закон сохранения энергии. Против этого закона ополчились сторонники скрытых свойств и, в частности, знаменитой "жизненной силы". Во главе реакционных кругов находились некоторые немецкие учёные, которые выступили против основателей современного учения о теплоте, молекулярной физики и принципа превращения энергии. Как известно, одним из основоположников этого принципа был великий русский натуралист и просветитель Ломоносов, который ещё в XVIII веке говорил о превращении и сохранении сил, как об основном законе мироздания. Однако сто лет спустя устаревшие традиционные взгляды были достаточно крепки.

В сороковых годах XIX века Майер, выступив против традиционных предрассудков, утверждал, что вообще в природе и, в частности, в организмах сила не возникает сама собой, а лишь превращается из одной формы в другую и что, признавая особую "жизненную силу", мы "должны пресечь себе всякий путь к дальнейшему исследованию; отказаться от мысли применить к изучению жизненных явлений законы точных наук". Немецкие учёные, защищавшие витализм, приняли утверждение Майера в штыки. Разбирая взгляды противников Майера, Тимирязев вспоминает:

"До чего доходили физиологические воззрения виталистов того времени, можно видеть из приводимого Майером мнения одного учёного, высказывавшего мысль, что животная теплота передаётся новорождённому по наследству. В награду за такое открытие, замечает Майер, стоило бы пожелать его автору «печку, которая передавала бы по наследству неистощаемую теплоту своей прародительницы печки». Можно пожелать и новейшим защитникам витализма почаще перечитывать приведённые выше слова Р. Майера" (Соч., т. I, стр. 222).
Тимирязев показал, что фундаментальный факт живого мира - питание растений - подчинено закону сохранения энергии, что причина усвоения углерода растениями - энергия солнца. Тимирязев прежде всего установил, что свет действительно является причиной этой ассимиляции. В те времена полагали, что живая протоплазма лишь раздражается под влиянием света. Напротив, Тимирязев, исходивший из принципа сохранения энергии, утверждал, что сама энергия света превращается в потенциальную энергию ассимилированного растением углерода. Этот важнейший принципиальный вопрос решался другим, более частным и специфическим. Для того чтобы показать, что в растении происходит превращение энергии, что физиология растения подчинена общему для естествознания принципу сохранения и превращения энергии, нужно было экспериментально показать, что процесс ассимиляции углекислоты зелёным листом успешнее всего идёт в лучах, несущих с собой больше всего энергии. До Тимирязева считалось, что разложение углекислоты не зависит прямым образом от энергии луча и что в наибольшей степени этому процессу содействуют самые светлые и самые яркие лучи спектра.

Фраунгофер выяснил в своё время, что наиболее яркими и светлыми являются жёлтые лучи. В 1846 году физик, впоследствии физиолог, а ещё позже известный историк естествознания Джон Дрепер показал своими экспериментами, казавшимися на первый взгляд совершенно убедительными, что в жёлто-зелёных лучах солнечного спектра разложение углекислоты происходит энергичнее всего. Благодаря этому представление о жёлтых лучах, как о наиболее энергичном факторе разложения углекислоты, получило, казалось, полное экспериментальное доказательство. Однако этот взгляд, ставший уже общепринятым, постепенно подтачивался рядом крупнейших физических и физико-химических открытий.

Тимирязев в своих работах по усвоению углерода растением прослеживает постепенную эволюцию другого взгляда на связь между солнцем и этим физиологическим процессом. Наиболее фундаментальным фактом в истории естествознания, который подготовил новый этап физиологии растений, был закон сохранения энергии. Одновременно с установлением этого закона ряд открытий XIX века постепенно заменил субъективное деление спектра на различные цветные лучи объективным делением их на участки, отличающиеся друг от друга лишь длиной и частотой световых волн. Выработалось представление о лучистой энергии, как волнообразном движении мирового эфира.

"Только при этом условии явилась возможность установить действительно научное отношение к этому важнейшему из явлений природы. Это был один из случаев, на которые недавно ссылался известный физик Планк в своей полемике с философом Махом, указывая, что истинная физика начинается только тогда, когда явления из области субъективно-физиологической переходят в область объективно-механических представлений, когда физика раскрывает, что такое звук, свет до их восприятия ухом или глазом, то-есть когда она отрешилась от того антропоморфизма, который желали бы ей навязать Мах и прочие философы необерклеянцы" (Соч., т. I, стр. 189-190).
Тимирязев, последовательный сторонник объективного метода ъ естествознании, глубоко проникший в существо закона сохранения энергии и в идеи электромагнитной теории света, первым последовательно провёл эти новые в то время научные принципы через всю область физиологии растений. В предисловии к своей книге "Солнце, жизнь и хлорофилл" Тимирязев даёт очень интересную для характеристики его мировоззрения формулировку связи между законом сохранения энергии, понятием работы и проблемами изучения функции хлорофилла.
"Я был первым ботаником, заговорившим о законе сохранения энергии и соответственно с этим заменившим и слово «свет» выражением «лучистая энергия» . Это не было простой заменой одного слова другим, но существенно изменяло основную точку зрения и вызвало сомнение в верности самих фактов. Став на точку зрения учения об энергии, я первый высказал мысль, что логичнее ожидать, что процесс разложения углекислоты должен зависеть от энергии солнечных лучей, а не от их яркости. Это выступает особенно ясно, если вместо слова «энергия» подставить определение, данное этому слову тем же Ранкиным, которым введён в науку этот термин, вытеснивший стоявшее ранее на его месте слово «сила». Энергия - это способность производить работу, это - работоспособность. Но при разложении углекислоты производится химическая работа, порывается сродство между углеродом и кислородом, мерой которого, как учила возникшая в то же время термохимия, мы должны считать тепловой эффект реакции соединения углерода с кислородом"  (Соч., т. I, стр. 190).
Если свет - это распространение энергии, то работоспособность солнечного луча, а не субъективное его свойство - яркость, должна обусловливать его влияние на ассимиляцию углерода. Субъективная характеристика света должна уступить место объективному свойству. Однако, чтобы доказать этот тезис, Тимирязев должен был, прежде всего, опровергнуть более точными опытами старые данные и затем экспериментально доказать новые взгляды.

Дрепер, установив, как ему казалось, что разложение углекислоты происходит всего энергичнее под влиянием жёлтых лучей, не мог в качестве физика ограничиться простой констатацией этого факта и хотел дать физическую теорию этого процесса. Дрепер утверждал, что самый акт зрения зависит от химического процесса, который происходит в сетчатке глаза. Аналогичная реакция происходит и в растениях. Поэтому жёлтый свет, самый яркий, сильнее всего действующий на глаз, должен сильнее других действовать на растение. Тимирязев показал несостоятельность этой гипотезы. Для этого он прежде всего проанализировал самый эксперимент Дрепера.

При опытах со спектром, которым пользовался Дрепер, луч света проходит сперва через узкую щель, а затем через прозрачную призму. Чтобы цвета не находили один на другой и спектр был чистым, нужна достаточно узкая щель. Однако в первых опытах Дрепера свет, проходивший через узкую щель, распределяясь на большой площади, был настолько слабым, что вообще не вызывал разложения углекислоты растениями. Поэтому в дальнейших опытах Дрепер расширил щель до 0,75 дюйма. Но это уменьшило чистоту спектра, и в средней части его лучи разных участков, смешавшись между собой, дали почти белый цвет, слегка окрашенный в жёлтый. Именно в этой части спектра и получилось наибольшее разложение углекислоты растениями. Поэтому Дрепер решил, что жёлтые лучи в наибольшей степени содействуют этой реакции.

Для того чтобы проверить результаты Дрепера, Тимирязев в 1869 году прибег к приёму пропускания света через жидкости различного цвета и показал, что жёлтые лучи отнюдь не влияют на разложение углекислоты в приписываемой им максимальной степени. Далее, нужно было доказать, что количество разложенной углекислоты прямо пропорционально энергии действующих лучей. Результаты опытов привели Тимирязева к заключению, что углекислота больше всего разлагается в видимых красных лучах и не разлагается в инфракрасных; следовательно, разложение углекислоты не зависит от тепловой энергии лучей.

"Вопрос усложнялся, но я не думал сдаваться, и на этот раз мне пришлось иметь против себя всех физиков. Вопреки им я утверждал, что всеобщее убеждение в том, что максимум энергии наблюдается в инфракрасных лучах, основано на неубедительных опытах, что при более точной постановке опытов он, может быть, совпадёт именно с теми красными лучами, которые наиболее деятельны в растении, и мы увидим далее, что моё предположение и на этот раз снова вполне оправдалось" (Соч., т. I, стр. 193).
Основной принцип опытов Тимирязева состоял в следующем. Как уже говорилось, чистота спектра зависит от щели, через которую проходит свет. Чем уже щель, тем чище спектр. Но то, что при этом выигрывается в чистоте спектра, теряется в силе света, и наоборот. Поэтому, для того чтобы получить чистый и в то же время достаточно яркий спектр, нужно иметь не только узкую щель, но и небольшую поверхность самого спектра. Для того чтобы пользоваться таким спектром для анализа процесса разложения углекислоты листом растения, нужно было пользоваться очень небольшими отрезками листьев и помещать их в очень малые объёмы воздуха и для учета изменения химического состава этого воздуха разработать очень тонкий метод газового анализа. Первый прибор, построенный для этого Тимирязевым, позволил анализировать 0,1 куб. см, позднейший позволил измерять тысячные и, наконец, миллионные доли куб. сантиметра. Благодаря этим приборам Тимирязев мог исследовать разложение углекислоты листом растения в очень чистом спектре. С помощью этих приборов Тимирязев стремился доказать, что на ассимиляцию углекислоты сильнее всего действуют красные лучи, обладающие наибольшей энергией, а не жёлтые, как думал Дрепер, а вслед за ним другие учёные, полагавшие, будто свет является, главным образом, "раздражителем" протоплазмы.

Эти работы Тимирязева были признаны во всей Европе, за исключением некоторых кругов германской науки. Националистически настроенные немецкие физики и ботаники отрицали значение работ Тимирязева, опровергших традиционные взгляды немецких авторитетов. Сакс и Пфеффер, а за ними и другие продолжали цепляться за устаревшие взгляды. Однако французские и английские учёные с самого начала оценили значение новых идей, а дальнейшее развитие науки доставило им полное подтверждение и признание. Дальнейшими исследованиями Тимирязев показал, что интенсивность разложения углекислоты листом растения определяется не только количеством энергии, которое несут с собой падающие на него лучи, но и тем, в какой степени эти лучи способны поглощаться зелёным красящим веществом листа - хлорофиллом.

По мнению Тимирязева, хлорофилл является чрезвычайно совершенным экраном для поглощения света, и зелёный цвет растений представляется не случайностью, но выработанным в процессе эволюции приспособлением к поглощению наиболее активных лучей спектра. Таким образом, и здесь Тимирязев устанавливает теснейшую связь между экспериментальным и историческим методом в биологии, между обнаруженной в опыте функцией хлорофилла и ходом эволюции процесса фотосинтеза на земной поверхности.

Большое значение имели также исследования Тимирязева по вопросу о том, каким образом используется в процессе ассимиляции углерода поглощаемая зелёным листом лучистая энергия. По его мнению, хлорофилл является оптическим сенсибилизатором, который поглощает световую энергию благодаря своей окраске и затем превращает её в химическую энергию, действующую на углекислоту, которая бесцветна и потому непосредственно не способна разлагаться под действием света. При этом Тимирязев указывает, что хлорофилл, поглощающий те именно лучи, которые обладают наибольшей энергией, нужно считать не только сенсибилизатором, но "может быть, наилучшим из сенсибилизаторов, особенно приспособленным к своей функции".

Работы Тимирязева по ассимиляции углерода, выяснившие с небывалой до того ясностью энергетическую сторону этого важнейшего процесса, создали ему мировую известность и выдвинули его на одно из первых мест среди биологов его времени. Особенно большой популярностью пользовался Тимирязев в Англии, где он был избран членом Лондонского Королевского Общества и почётным доктором ряда университетов. В 1903 году он был приглашён в Лондон прочесть крунианскую лекцию - честь, которой очень редко удостаиваются иностранные учёные, - и темой её избрал ту область, в которой работал всю жизнь, именно космическую (мировую) роль зелёного растения.

* * *

Подведём некоторые итоги. Мы видели, что Тимирязев перебросил мост между двумя крупнейшими направлениями естествознания XIX века, между дарвинизмом и законом сохранения энергии, между биологией и физикой, между историко- биологическим и экспериментально- физиологическим исследованием органической природы. Мы видели также, что этот синтез связан с мировоззрением Тимирязева, с представлением об эксперименте и практике, как о критерии научной истины, с идеей непрерывного развития науки с апологией физического единства сил природы, с отрицанием мистических "скрытых сил", с ненавистью ко всякой метафизике. Нетрудно увидеть, что эти идеи связаны с общественными идеями шестидесятников.

Остаётся показать, как развивалось мировоззрение Тимирязева во второй половине его жизни. Продолжим поэтому рассказ о жизни Тимирязева. Мы оборвали этот рассказ на уходе Климента Аркадьевича из Петровской Академии и сосредоточении его работ в Московском университете. Но и здесь Тимирязев оставался только до 1911 года.

В начале 1911 года полицейские репрессии, связанные со студенческими волнениями, вызвали протест Московского университета. В результате ректор университета и его помощники были уволены. Тогда 124 профессора и доцента Московского университета ушли из него. Тогдашний министр народного просвещения Кассо заявил, что он пошлёт несколько десятков людей за границу и они, вернувшись, заменят старых непокорных профессоров. Тимирязев был наиболее яркой фигурой в группе профессоров, ушедших из университета. Он писал:

"Московский университет сделал усилие, чтобы устоять от напора мутной воды повального раболепия, от которой - ещё немного - и может захлебнуться совесть целого народа".
Среди профессоров, ушедших из университета, находился младший современник и друг Тимирязева, замечательный русский физик Пётр Николаевич Лебедев. Дружба Тимирязева с Лебедевым имеет принципиальное значение для характеристики творчества того и другого. Лебедев был наиболее талантливым русским физиком-экспериментатором конца XIX и начала XX века. Ему принадлежат классические работы, доказавшие существование светового давления. У Тимирязева интерес к творчеству Лебедева основывался не только на личном расположении к Лебедеву. Тимирязев, как мы уже неоднократно говорили, был крупнейшим. представителем экспериментального, физического метода в физиологии растений. Мало того, экспериментальное естествознание ещё в 60-х годах было для него, как и для других революционных демократов, общественной силой, общественным значением. Дружба с Лебедевым, интерес к его работам - в этом также находило выход то "стремление стать физиком", которое, по словам Тимирязева, было мечтой всей его жизни. По почину Тимирязева в Москве была устроена для Лебедева лаборатория, а затем на общественные средства был построен Московский физический институт. К сожалению, Лебедев недолго поработал в этом институте. Тяжёлая болезнь сердца усилилась в результате событий 1911 года. Тимирязев лучше, чем кто бы то ни было, понимал, в каком тяжёлом положении оказался Лебедев в результате ухода из университета.
"Не был он из тех, кто при таких условиях с барышом уходят в практическую жизнь, - для него жизнь без науки не имела raison d'etre. Знал он также,что своим уходом он лишает возможности продолжать научный труд и своих учеников. В полном цвете лет он не уносил с собой и права на пенсию, не мог иметь он и каких-нибудь сбережений, так как никогда не пользовался процветавшими вокруг него баснословными гонорарами и совместительством. Он терял всё: возможность продолжать научную деятельность сам и в трудах своих учеников, - терял и просто средства для существования своего и своей семьи" (Соч., т. VIII, стр. 310).
В марте 1912 года Пётр Николаевич Лебедев умер.
"Волна столыпинского «успокоения» докатилась до Московского университета и унесла Лебедева на вечный покой, - писал К.А. Тимирязев в некрологе, посвященном Лебедеву. Эта новая жертва, - продолжал он дальше, - снова и снова приводит на память невольный крик, когда-то вырвавшийся из наболевшей груди Пушкина, - крик отчаяния, крик проклятия родившей его стране: «Угораздило же меня с умом и с сердцем родиться в России»" (Соч., т. VIII, стр. 309, 311).

"Успокоили Лебедева. Успокоили Московский университет, - с горечью пишет К.А. Тимирязев и заканчивает некролог прекрасными гневными и пророческими словами: "... страна, видевшая одно возрождение, доживёт до второго, когда перевес нравственных сил окажется на стороне «невольников чести», каким был Лебедев. Тогда и только тогда людям "с умом и с сердцем" откроется, наконец, возможность жить в России, а не только родиться в ней, - чтобы с разбитым сердцем умирать" (Там же, стр. 312) .

Если официальные круги всё более энергично травили опального учёного, то русское общество всё в большей степени привыкало видеть в Тимирязеве живую совесть и разум русской науки. 22 мая 1913 года состоялось чествование Тимирязева, которому в это время исполнилось семьдесят лет. Это было праздником мировой науки. Самые широкие круги зарубежных учёных, особенно во Франции и в Англии, горячо приветствовали Тимирязева. Крупный английский учёный Фрэнсис Дарвин вспоминал в связи с этим, с какой теплотой и уважением отзывался о Тимирязеве гениальный отец Фрэнсиса Чарлз Дарвин. Выдающийся английский ботаник Фрост Блекмен говорил, что Тимирязев является одним из наиболее популярных и высокочтимых в Англии учёных. Фармер писал, что Тимирязев - наиболее замечательный ботаник своей эпохи. Королевское общество, Кэмбриджский университет, университеты в Глазго и Женеве, Эдинбургское и Манчестерское ботанические общества и другие корпорации, членом которых был Тимирязев, горячо приветствовали Тимирязева. Русские учёные с законной гордостью отмечали научные заслуги своего великого собрата и современника. И.И. Мечников, И.П. Павлов, М.А. Мензбир, С.Г. Навашин и другие прислали юбиляру сердечные поздравления. И.П. Павлов говорил на этом торжестве:
"Климент Аркадьевич сам, как и горячо любимые им растения, всю жизнь стремился к свету, запасая в себе сокровища ума и высшей правды, и сам был источником света для многих поколений, стремившихся к свету и знанию и искавших тепла и правды в суровых условиях жизни" (Соч., т. I, стр. 112).
Это уподобление Тимирязева основному объекту его научного исследования уже вспоминалось мной выше. Оно очень изящно, глубоко и остаётся верным как для физиологических открытий, так и общественного и научного мировоззрения Тимирязева. Действительно, кто мог компетентнее и глубже оценить мировоззрение Тимирязева, чем его гениальный современник и соратник И.П. Павлов. В ответ на все эти приветствия и поздравления Тимирязев направил в редакцию "Русских Ведомостей" следующее письмо, которое раскрывает некоторые коренные и характерные черты его мировоззрения.
"... После той сокрушающей насмешки, с которой когда-то обрушился Щедрин на юбиляров и юбилеи, - писал в этом письме Климент Аркадьевич, - сказать что-нибудь оригинальное можно только в их защиту. А в эту защиту, мне кажется, можно сказать следующее. Молодому поколению они должны служить своевременным предостережением; они говорят ему: пройдут годы, и к вам отнесутся с таким же великодушным снисхождением, и вам будет так же стыдно, как стыдно сегодняшнему юбиляру, что столько лет прожито и так мало сделано. Юбилеи полезны для того, чтобы молодости было неповадно растрачивать непроизводительно самые дорогие годы жизни, когда слагается будущий человек. Людям зрелого возраста юбилей является случаем выставлять на вид свои собственные идеалы и те требования, которые они предъявляют жизни, - случаем для переклички, для проверки своих рядов, для подсчёта своих противников...

Величайший гений, какого видело наше поколение, Гельмгольц за несколько дней до объявленного ему 70-летнего юбилея писал своему другу Людвигу: «Помимо всякого тщеславия, проработав, как наш брат, целую жизнь, имеешь право задаться вопросом, какую ценность представляет то, что сделал, полезно ли оно. Но ответить на этот вопрос имеют право только те, кто имели случай им пользоваться и оценить».

Да и сам строгий судья юбилеев (или, может быть, того, во что они иногда превращаются), не почувствовал ли он сам среди удушливой атмосферы того безвременья, с которым совпали его старые годы, не почувствовал ли глубокую потребность в открытом, явном заявлении этой солидарности? Кто не помнит того крика отчаяния, который вырвался из наболевшей груди великого сатирика земли русской: «Читатель, откликнись!». Этот отклик единомышленников является почти нравственной потребностью в те моменты, когда, оглянувшись вокруг, вдруг замечаешь, как поредели ряды старых товарищей, старых соратников, когда вдруг замечаешь, что, ещё живой, уже стоишь перед судом потомства.

Невыразимо отрадно услышать в это время, что оно, - это потомство, - заживо отпускает тебе твои грехи, одобряет твои стремления к истине в науке и к правде в жизни, разделяет твои симпатии и антипатии... Услышать такой отклик потомства, с которым стоишь лицом к лицу, не значит ли почувствовать, что жил не только своей личной, совершенно исключительно счастливой жизнью, но и приобщился к другой, более широкой жизни, был одним из бесчисленных звеньев, связывающих преемственную жизнь поколений!" (Соч., т. VIII, стр. 459-460).

Лозунгом жизни и деятельности Тимирязева стояла борьба за демократизацию науки, за вооружение демократии силами современной науки. В сборнике "Наука и демократия" Тимирязев определяет назначение науки, её очередные задачи следующей формулой:
"Сильная наукой демократия, наука, опирающаяся на демократию, и, как символ этого союза - явление почти неизвестное прошлым векам - демократизация науки".
Тимирязев стремился приобщить науку к наиболее последовательным направлениям русской демократической общественной мысли. При этом он отмечает избитое реакционное утверждение о том, что учёные должны быть вне политики:
"Часто приходится слышать, что учёный не должен заниматься политикой. Это - избитая истина, пущенная в ход каким-нибудь царедворцем в неограниченной монархии, в эпоху, когда частная интрига успевает всем завладеть, руководясь соображениями личного произвола, одинаково чуждыми указаниям общественного блага и методам науки" (Соч., т. I, стр. 119).
Задолго до революции Тимирязев писал, что последовательная демократизация всей жизни может быть завоёвана только новым классом, который не остановится перед коренным изменением условий производства и общественной жизни. В предисловии к переводу "Наука и нравственность" Бертло Тимирязев писал:
"Не следует забывать, что современный буржуазный строй не отказывает науке в известном почёте; он готов предоставить ей крупицы, падающие с роскошной трапезы капитализма, и это невольно заставляет задуматься о будущности этой науки; разделяя с сегодняшними победителями их добычу, не будет ли она когда-нибудь вместе с ними привлечена к ответу?"  (Соч., т. IX, стр. 243).
Империалистическая война заставила Тимирязева ещё более критически отнестись к основным устоям современного общества. В статье "Наука, демократия и мир" Тимирязев вплотную подходит к самым революционным выводам. Он считает полную последовательную демократию, основанную на революционном переустройстве общества, спасением человечества от войны. Он бичует попытки обосновать и оправдать несправедливую наступательную войну расовыми воззрениями, пропагандой национальной исключительности и расовой ненависти. Тимирязева, великого апостола правды, особенно отталкивает та ложь, которой наполнены проповеди поджигателей несправедливой войны. Тимирязев говорит о том, как виновники войны объясняют её расовой ненавистью.
"И это тем более легко, что с войной водворяется царство лжи, лжи вынужденной и доброхотной, лжи купленной и даровой, лжи обманывающих и обманутых, и тогда уже нет исхода. Вот почему очевидно, что на борьбу с войной можно рассчитывать не во время войны, и даже не после неё, а только предотвратив её возможность устранением тех, чья специальность - спускать с цепи этого демона войны"  (Соч., т. IX, стр. 251).
Оглядываясь вокруг себя, Тимирязев ищет те общественные силы, которые могли бы спасти человечество от войны, от социальной несправедливости и лжи. Он призывает науку, задача которой искать правду и распространять правдивые, истинные взгляды, выступать против поджигателей войны.
"Если вы хотите, чтобы современный человек перестал походить на своего дикого предка, - долой ложь во всех её видах, - говорит наука. Если вы хотите, чтобы правда водворилась на земле, - говорит демократия, - предоставьте мне самой ограждать себя от величайшего из зол - от войны; быть самой на страже священнейшего из моих прав - права на жизнь. И их требования сходятся по существу. Согласится ли человечество когда-нибудь с этими требованиями, захочет ли оно выйти на новый путь - войны против войны? Кто знает. Одно только очевидно для всякого мыслящего человека: если не захочет, то останется при том, что было, при безысходном, безумном ужасе того, что есть" (Там же, стр. 253).
Естественно, что Тимирязев с началом Февральской революции становится на сторону партии большевиков, которая под руководством Ленина и Сталина повела Россию к революционному выходу из войны, социалистической революции, построению нового, более справедливого общественного строя и к гигантскому прогрессу как в материальной, так и в духовной области. Он понимает, что противники большевиков руководствуются корыстными интересами. Тимирязев рисует затаённые мечты господствующих классов, боровшихся против социалистической революции.
"Дайте нам перебить ещё несколько миллионов людей. Дайте нам обложить ещё несколькими сотнями миллиардов живущие и ещё не родившиеся поколения. Дайте нам перевести эти миллиарды из сумы трудящихся в золотые мешки миллиардеров, или в сундуки их биллионных синдикатов. Дайте нам отучить миллионы честных тружеников от свободного и производительного труда и запречь их в труд принудительный и служащий исключительно делу истребления. Дайте нам развратить целые поколения привычкой к лёгкой грабительской наживе. А прежде всего дайте нам безнаказанно лгать и клеветать, ограждая свою ложь благодетельной цензурой и жёлтой прессой. Дайте нам всё это, и тогда придёт наше царство - царство золота и лжи, железа и крови" (Соч., т. IX, стр. 271).
В эти годы Тимирязев становится близок с Горьким. В письме к Горькому летом 1917 года он говорит:
"Снова и снова повторяю Некрасова: «были времена и хуже, не было подлее». Будьте здоровы, берегите себя, - может быть, я эти гнусности переживём - мало верится. Кажется, мерзавцы торжествуют по всей линии - и не сегодня - завтра господа Корниловы, Милюковы-Дарданельские и Родзянки-болванские восстановят «столыпинское успокоение» или что ещё хуже. Голова идёт кругом, дело валится из рук. Если теперь мы не дошли «до конца», то не знаю, какого ещё ждать другого!"  (Там же, стр. 465).
Родные Тимирязева рассказывают, что накануне Октябрьской революции Тимирязев до такой степени возмущался содержанием буржуазных газет, что это угрожало его здоровью. Единственно, что успокаивало его - это чтение большевистских газет, которые Тимирязев регулярно читал с первого дня Февральской революции.

Накануне Октябрьской революции Тимирязев участвовал в выборах в Учредительное собрание, и, несмотря на тяжёлую болезнь, семидесятипятилетний старик сам отнёс избирательный бюллетень большевистской партии в свой избирательный участок. Он решительно становится на сторону Октябрьской революции. Ещё весной 1917 года, прочитав в "Правде" апрельские тезисы Ленина, Тимирязев испещрил газетный лист своими восторженными замечаниями. Перед глазами старого учёного открылась, наконец, перспектива небывалого расцвета человечества. Он видел в борьбе партии Ленина - Сталина путь к такому гигантскому прогрессу материальных производительных сил, научных знаний и культурных ценностей, о котором никто и никогда не мог мечтать.

В октябре 1917 года началась социалистическая революция. Тимирязев стремился отдать все свои силы на службу революции. Московские рабочие выбрали Тимирязева в состав Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов. Он ответил следующим письмом, которое навсегда останется документом глубокого исторического значения.
 

Товарищи!

Избранный товарищами, работающими в вагонных мастерских Московско-Курской железной дороги, я прежде всего спешу выразить свою глубокую признательность и в то же время высказать сожаление, что мои годы и болезнь не дозволяют мне присутствовать на сегодняшнем заседании.

А вслед за тем передо мной встаёт вопрос: а чем же я могу оправдать оказанное мне лестное доверие, что могу я принести на служение нашему общему делу?

После изумительных, самоотверженных успехов наших товарищей в рядах Красной Армии, спасших стоявшую на краю гибели нашу Советскую республику и вынудивших тем удивление и уважение наших врагов, - очередь за Красной армией труда. Все мы - стар и млад, труженики мышц и труженики мысли - должны сомкнуться в эту общую армию труда, чтобы добиться дальнейших плодов этих побед. Война с внешним врагом, война с саботажем внутренним, самая свобода - всё это только средства; цель - процветание и счастье народа, а они созидаются только производительным трудом. Работать, работать, работать! Вот призывный клич, который должен раздаваться с утра и до вечера и с края до края многострадальной страны, имеющей законное право гордиться тем, что она уже совершила, но ещё не получившей заслуженной награды за все свои жертвы, за все свои подвиги. Нет в эту минуту труда мелкого, неважного, а и подавно нет труда постыдного. Есть один труд необходимый и осмысленный. Но труд старика может иметь и особый смысл. Вольный, необязательный, не входящий в общенародную смету, - этот труд старика может подогревать энтузиазм молодого, может пристыдить ленивого. У меня всего одна рука здоровая, но и она могла бы вертеть рукоятку привода, у меня всего одна нога здоровая, но и это не помешало бы мне ходить на топчаке.

Есть страны, считающие себя свободными, где такой труд вменяется в позорное наказание преступникам, но, повторяю, в нашей свободной стране в переживаемый момент не может быть труда постыдного, позорного.

Моя голова стара, но она не отказывается от работы. Может быть, моя долголетняя научная опытность могла бы найти применение в школьных делах или в области земледелия. Наконец, ещё одно соображение: когда-то мое убеждённое слово находило отклик в ряде поколений учащихся; быть может, и теперь оно при случае поддержит колеблющихся, заставит призадуматься убегающих от общего дела.

Итак, товарищи, все за общую работу не покладая рук, и да процветёт наша Советская республика, созданная самоотверженным подвигом рабочих и крестьян и только что у нас на глазах спасённая нашей славной Красной Армией!

       Клементий Аркадьевич Тимирязев

       член Московского Совета Рабочих, Крестьянских и Красноармейских депутатов

(Соч., т. IX, стр. 432-433)

Это письмо датировано 6 марта 1920 года. Тимирязев недолго прожил после этого. 20 апреля он участвовал в заседании сельскохозяйственного отдела Московского Совета, а затем до поздней ночи работал над сборником "Солнце, жизнь и хлорофилл". Ему пришлось прервать работу, так как начались признаки тяжёлого заболевания. Назавтра у Тимирязева установили воспаление лёгких. В этот день Тимирязев получил цитированное в начале этой статьи письмо В.И. Ленина. Оно озарило последние дни жизни великого учёного. В последние моменты своей жизни Тимирязев думал о родине, о революции, о коммунизме, и, обращаясь к врачу-коммунисту Б.С. Вайсброду, он говорил:

"Я всегда старался служить человечеству и рад, что в эти серьёзные для меня минуты вижу Вас, представителя той партии, которая действительно служит человечеству. Большевики, проводящие ленинизм, - я верю и убеждён, - работают для счастья народа и приведут его к счастью. Я всегда был ваш и с вами. Передайте Владимиру Ильичу моё восхищение его гениальным разрешением мировых вопросов в теории и на деле. Я считаю за счастье быть его современником и свидетелем его славной деятельности. Я преклоняюсь перед, ним и хочу, чтобы об этом все знали. Передайте всем товарищам мой искренний привет и пожелания дальнейшей успешной работы для счастья человечества" (Сборн. "Памяти К.А. Тимирязева", 1920-1935, Биомедгиз,1936, стр. 15).
Этими словами - итогом всей жизни Тимирязева - мне хотелось бы закончить посвященный ей очерк.
 


 

Воспроизведено предисловие к изданию:
К.А. Тимирязев, Избранные сочинения в 4-х томах, ОГИЗ-СЕЛЬХОЗГИЗ, т. I, 1948 г.


VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!
Июнь 2007