Беседы о Владимире Александровиче Энгельгардте

ОБЪЕДИНЕННЫЕ ЛЮБОВЬЮ
 
Участники второй беседы:
.
  • Ю. Н. Бреусов,
  • Т. В. Венкстерн,
  • Я. М. Варшавский,
  • А. Д. Мирзабеков,
  • Б. П. Готтих,
  • В. В. Гречко,
  • В. А. Гришкевич,
  • В. И. Иванов,
  • Л. Л. Киселев,
  • Н. Б. Ливанова,
  • Ю. В. Морозов,
  • Л. Е. Минченкова,
  • М. Я. Тимофеева,
  • В. В. Цитович,
  • А. В. Энгельгардт,
  • Н. В. Энгельгардт.

Л. Л. Киселев.

Все, кто здесь собрался, объединены любовью к Владимиру Александровичу, несмотря на разницу в возрасте, различия в роде занятий и пр. Мне кажется, самое интересное, что мы могли бы сейчас попробовать коллективно сделать, это понять, как Владимир Александрович, какими сторонами своей поистине неисчерпаемой натуры поворачивался к различным видам деятельности и к разным людям. Вы знаете, что в течение 25 лет мы общались с Владимиром Александровичем достаточно тесно, иногда очень тесно, иногда, когда он был занят или за что-то сердился на меня, менее тесно, и мне кажется, что один из непознанных - для меня непознанных - секретов Энгельгардта состоит в том, что у него были какие-то незыблемые основы, которые не подвергались никаким изменениям, ни возрастным, ни социальным, ни экологическим, нечто, что было заложено, быть может, генетически, вместе с тем были воззрения, взгляды, которые были переменчивы, эволюционировали и зависели от многих обстоятельств. Здесь уместно употребить слово "диалектика".

Как найти грани между "константной" частью индивидуальности Энгельгардта и его "вариабельной" частью, как говорят иммунологи в отношении антител, это было бы важно для раскрытия одной из загадок личности Энгельгардта. Мне кажется, что мы все не очень глубоко понимали Владимира Александровича. Думаю, что мы все видели только поверхностный слой. Наверное, это результат того, что мы слишком тесно общались. Теперь же, когда он ушел, когда мы можем его вспоминать с некоторой дистанции, хотя и не очень далекой, но все же уже и не близкой, мы, может быть, увидим что-то, чего мы раньше при прямом общении не ухватывали, не могли понять. Все мы приходили к нему, говорили, что надо сделать то-то и то-то, а Владимир Александрович говорил, что занят, что с этим "надо поспать"...

Т. В. Венкстерн.

Вообще-то Владимир Александрович очень редко говорил, что занят. Он всегда на все находил время.

Л. Л. Киселев.

Это была его отговорка, когда он чего-то просто не хотел делать, не хотел сразу решать. Я не хочу превращать нашу встречу в монолог и потому, завершая свое вступление, добавлю, что мы должны искать такие детали в поведении Энгельгардта - в его общении с нами, в решениях, высказанных вслух суждениях, поступках, - которые важны для воссоздания его истинного облика. Уникальность В. А. Энгельгардта и требует настоятельно, чтобы мы этот облик общими усилиями сохранили.

Нам не нужен регламент, мы не будем ограничивать себя определенным порядком выступающих. Важно не провозглашать общих формулировок - о том, что Энгельгардт был замечательным, что внес огромный вклад в науку, - потому что тогда от нас уйдет его индивидуальность. Любой живой факт, любая живая деталь стоят гораздо дороже, потому что они говорят об индивидуальности намного больше. Мы знаем книгу воспоминании об И. Е. Тамме, и она как раз хороша тем, что там много живых наблюдений без всяких комментариев, они сохраняют нам его живой облик. Нам тоже надо уходить от общих правильных слоев и от общих деклараций и вызывать в памяти то, что еще не ушло от нас.

Ю. В. Морозов.

Когда я был ученым секретарем института в течение примерно пяти лет, мне приходилось довольно часто общаться с Владимиром Александровичем. Киселев-биохимик, т. е. коллега Энгельгардта по профессии, я физик, совсем не коллега. Я бесконечно признателен Владимиру Александровичу за то, что он пригласил в институт физиков, позвал их в биологию. За время нашего тесного общения было все - и хорошее, и плохое, но теперь, спустя много лет, я могу сформулировать то, что сильнее всего меня тогда поразило. У Энгельгардта не было боязни показаться неумным, он смело мог сказать: "Я этого не понимаю, объясните мне". Иногда это была "удочка", он хотел проверить говорящего. "Объясните так, чтобы я это понял", - тут чувствовалось желание услышать четкую формулировку, ясную мысль. И второе - его страсть к поэзии.

Как-то в Дубне, к неудовольствию Милицы Николаевны, в номере у Энгельгардтов сидела огромная толпа до пяти часов утра, и все по очереди читали стихи. Владимир Александрович меня поразил тем, что он прочел очень много стихов. Звучали Гумилев, другие поэты. При всем своем величии Владимир Александрович был легким, заразительно веселым в компании, с ним всегда можно было говорить на равных - раз уж он со всеми наперегонки читал стихи до пяти утра... На мой взгляд, в Энгельгардте были и черты жесткого человека - никогда не забуду, как однажды на ученом совете он задал вопрос и предложил свое решение, а члены ученого совета, выступавшие после него, заняли другую позицию. Тогда Энгельгардт вынул из уха свою "горошину" (слуховой аппарат) и с интересом смотрел на лица выступающих. Когда выступления закончились, Владимир Александрович вставил в ухо "горошину" и сказал: "Я очень рад, что вы все придерживаетесь того же мнения, что и я". В нем хватало жесткости, чтобы целенаправленно проводить свою линию.

Я. М. Варшавский.

Мы живем в несколько необычное время, каждый день несет нам новые сюрпризы, приоткрывает завесу над прошлым, и мы можем теперь впрямую вспоминать и обсуждать то, чего раньше не могли. Владимир Александрович, к сожалению, не дожил до этого времени. Он был бы счастлив, если бы ему пришлось меньше прибегать к дипломатии, что, к сожалению, всем нам часто приходилось делать. Меня судьба свела с Энгельгардтом не совсем обычно. Я был знаком с ним еще до войны по горам. Несколько раз виделись в Домбае, знакомство было буквально шапочным. Потом вновь мы встретились с ним, когда я поступал на работу в наш институт по рекомендации И. Л. Кнунянца и И. Е. Тамма. Вскоре после прихода неожиданно для самого себя я стал его единственным заместителем по науке. Это была стадия формирования института, было много трудностей, как объективных, связанных с нехваткой приборов, неприспособленностью здания, кадрами, так и других, еще более существенных.

В то время лысенковщина была еще в полном разгаре. Так что я мог наблюдать близко Владимира Александровича в этой непростой ситуации. Меня иногда вызывали в ЦК и в президиум АН СССР. Хотя Сталина уже не было, но там на эту тему разговаривали очень жестко. В отличие от Энгельгардта я человек более или менее открытый и говорил почти все, что думал по этому поводу, тем более что я, будучи физикохимиком, не состоял активным членом никакой "партии" - ни за, ни против Лысенко. В этой обстановке я имел возможность, увидеть и оценить Владимира Александровича "в деле". Такого человека до той поры мне просто не доводилось встречать, а тем более общаться близко - я работал в отраслевом институте, там был другой стиль взаимоотношений, никто не писал в письмах "глубокоуважаемый". Я как-то, кстати, спросил Владимира Александровича, почему я должен писать "глубокоуважаемый" человеку, которого я вообще не уважаю; Владимир Александрович согласился, что данного человека уважать не за что, но пожал плечами, улыбнулся и сказал, что так уж принято.

Ю. Н. Бреусов.

Если уж уточнять, то и "глубокоуважаемый" было не то слово, которое пользовалось "доверием" Владимира Александровича. В одном из писем, которое я как-то принес ему, он собственноручно вычеркнул "глубокоуважаемый" и вставил "многоуважаемый". К форме бумаг он относился с большим вниманием.

Я. М. Варшавский.

Ситуация была сложная. В 1963-1964 гг. в институте работали комиссии, которые стоили много здоровья Владимиру Александровичу. В то время ему часто приходилось переживать "комплекс Галилея" - когда говорятся совершенно абсурдные вещи, люди все понимают, а сделать ничего не могут. В этой обстановке ярко проявились качества Владимира Александровича как выдающегося ученого и крупнейшего организатора науки, уверенного в том, что дело его правое. Проявились здесь и его свойства, если угодно, дипломата. Владимиру Александровичу важнее всего было понять, какова ситуация: можно на нее повлиять или нельзя. Можно повлиять - тогда надо думать, как найти правильный путь, ведущий к цели, которую он перед собой ставит. А если он видел, что ситуация безнадежная, он просто переставал над ней размышлять. А ситуация в то время была такой, что создать институт, который носил бы открыто антилысенковский характер, было просто невозможно.

В инициативную группу по созданию нашего института на ранних стадиях входили И. Л. Кнунянц, И. Е. Тамм, И. В. Курчатов, А. Н. Несмеянов, В. А. Энгельгардт. В это время боялись брать на работу "чистых" генетиков и даже биологов других специальностей-это мог себе позволить только И. В. Курчатов, который поместил их, так сказать, за забором и тем обезопасил. Пришлось Владимиру Александровичу придумать и название: Институт радиационной и физико-химической биологии, которое ему самому ужасно не нравилось. Радиобиологию как науку Энгельгардт не любил и вот почему. Он считал, с научной точки зрения это второстепенное дело, потому что действие ионизирующей радиации на живой организм - это патология, внесенная самой деятельностью людей. В процессе эволюции такое воздействие не играло никакой роли, естественный отбор шел без этого фактора. Энгельгардт считал, что пока мы не понимаем норму, смешно заниматься патологией.

Он был масштабный человек, ставил перед собой задачу разобраться в химических механизмах нормальных процессов жизнедеятельности. Он, конечно, не мог в полной мере преодолеть того, что у него было медицинское образование и что он формировался как ученый во времена, когда физика и химия были не в чести у биологов. Он этого не скрывал, не затушевывал пробелов в образовании, охотно признавал собственное незнание, охотно слушал. Но у Энгельгардта была поразительно развита интуиция, и она "спасала" его в тех вопросах, в которых он не мог разобраться строго профессионально. Он хорошо чувствовал, где дело, а где чепуха, где человек выдает желаемое за действительное, а где смотрит в корень. В этом проявлялось его удивительное научное чутье. Выполнив свои замечательные работы, он как бы поставил лично на себе как на экспериментаторе крест: он считал, что вряд ли одному ученому в жизни удается сделать несколько крупных открытий такого масштаба, как, например, открытие АТРазной активности миозина. И поэтому он видел свой гражданский долг ученого-патриота в том, чтобы, пожертвовав собой как экспериментатором, полностью посвятить себя "залатыванию" прорех в советской биологии. Ему хотелось соединить усилия физиков, химиков и биологов, чтобы преодолеть отставание нашей биологической науки.

Когда мы только организовывались, то я, честно говоря, искренне считал, что мы будем налаживать радиобиологические исследования, построив во дворе кобальтовый источник гамма-излучения, и все время спрашивал Владимира Александровича, когда же. А он все отмахивался: "Подождем пока что". Я не мог тогда понять, что это был своеобразный "саботаж". А потом когда он мне как-то прямым текстом сказал: "Да ну ее, эту радиобиологию", я понял, что Владимир Александрович с первого дня все продумал и сознательно пресекал все мои усилия в этом направлении, причем свою линию он проводил очень жестко.

Хочу сказать об одном важном качестве Владимира Александровича. Он умел отличать главное от неглавного. Наряду с текучкой у него всегда была продуманная стратегия. Энгельгардт ясно себе представлял, каким он хочет видеть институт. Все конкретные дела он решал в соответствии со своей глобальной стратегией, смотрел далеко вперед, а не под ноги. Л. А. Тумерман, например, очень хотел заниматься фотосинтезом, но Энгельгардт был категорически против, хотя пригласил его в институт на этом условии. Все возмущались, почему нужно "зажимать" интересные исследования, но Владимир Александрович был непреклонен: это уводило институт в сторону. "У нас конечное количество возможностей, - говорил Энгельгардт, - конечное количество помещений и штатных единиц, конечное количество денег. Если будет делаться что-то другое, то не будет сделано то, что мы считаем первоочередным". Он боялся, чтобы люди не "разбрелись"-перестали понимать друг друга... Завет, который нам оставил Энгельгардт, - это необходимость четкого представления о будущем лице института, о спектре его научных интересов. Мне кажется, что этот завет важно помнить нам всем, а дирекции института особенно...

А помните знаменитое посещение института горе-академиком Лысенко. Некоторые из присутствующих были свидетелями этого достопамятного трагикомического события. Дело было в 1963 г

Потом, через полгода, пришла еще одна специально назначенная кем-то новая комиссия. И весной и осенью 1964 г. Владимир Александрович терпеливо должен был объяснять доктору ветеринарных наук из Воронежа, председателю этой пресловутой комиссии, весьма самоуверенной даме, что ДНК состоит из генов.

А она все повторяла: "ДНК, ДНК, гены, гены. А Вы можете менять наследственность?"

- "Нет, пока еще этому не научились. Когда-нибудь, когда научимся "читать" информацию, содержащуюся в ДНК, тогда, наверное, научимся ее изменять, а пока еще не можем".

- "Так вот, Вы не можете, а мы можем. Мы легко и просто, без всякой ДНК, умеем изменять наследственные признаки путем селекции животных и растений. А чего же Вы тогда говорите, что Вы ученые?"

В таком стиле протекала беседа. Владимир Александрович стоял перед ней белый, как полотно. Это был тяжелый период в жизни института, но в 1964 г., после "свержения" Хрущева, все кончилось, как рукой сняло. Стало легче, проще, хотя и ненамного. Я так подробно и конкретно рассказываю всю эту историю только для того, чтобы стало ясно, как трудно было жить и работать в этой ситуации Энгельгардту, умному, образованному человеку, ученому-патриоту.

Хочу еще раз подчеркнуть: Владимир Александрович на первое место ставил главную цель и искал оптимальные способы ее достижения, исходя из реальных возможностей, с учетом нужд отечественной науки, с учетом сильного отставания советской биологии. И приняв для себя решение, он становился, как я уже говорил, жестким. Приходила уверенность в своей правоте, но окружающие его люди не всегда понимали смысл его действий, сотому что они могли только догадываться о том, чего он в конечном счете хочет. Энгельгардт не всегда рекламировал и раскрывал свои цели. Не всегда высказывал их в явном виде. Но делал он все абсолютно четко - какую лабораторию увеличить, какую уменьшить, кого взять, кого не брать.

Л. Л. Киселев.

Может быть, интереснее говорить о тех случаях, когда Владимир Александрович ошибался?

А. Д. Мирзабеков.

Владимир Александрович любил признавать, что он ошибался. Я хочу вслед за ним воспользоваться правом директора института и признать свою ошибку. Мне кажется, основная заслуга Владимира Александровича в науке состояла не в том, что он предвидел генеральные пути ее развития. Энгельгардт знал, что наука непредсказуема. Поэтому главную ставку он делал не на то, какие направления должен развивать институт, а на то, какие люди будут в нем работать.

Взяв на работу людей, он предоставлял им полную свободу в их деятельности. Владимир Александрович разрешал двигаться в самых разных направлениях, любил повторять: "Александр Александрович (или Андрюша, например), валяйте!" Так что зеленая улица любой идее была всегда. И мне тоже кажется, что для судеб академической науки важен прежде всего выбор людей, это особенно важно учитывать сейчас, когда нам предстоит претворять идеи Владимира Александровича в жизнь. Набирать толковых людей и предоставлять им возможность работать по своему усмотрению, самим искать, самим ошибаться, разбивать себе носы, - в конце концов на этом и растут настоящие ученые.

Я. М. Варшавский.

Но все же выбор должен быть в пределах какого-то круга вопросов, а не просто - делай, что хочешь.

Когда Вы занимались хроматином, конечно, Энгельгардт был всеми руками "за", а если бы вы занялись фотосинтезом, он бы сказал: "Нет, милый, не пойдет!" Или, например, радиационной биологией... (Хор голосов, всеобщее оживление.)

А. Д. Мирзабеков.

Собственно, надо исходить из давнишнего - определения молекулярной биологии, данного кем-то из зарубежных ученых: "Молекулярная биология - это то, что интересует молекулярных биологов".

Я. М. Варшавский.

Я все же скажу абсолютно категорично - Владимир Александрович если и давал полную свободу, то только по-настоящему стоящим людям, тем, чей научный потенциал для него был уже ясен.

В. И. Иванов.

Мне кажется, что хотя Владимир Александрович никогда не навязывал свою точку зрения, но всем было очевидно, что именно ему нравится. Поэтому я не согласен с утверждением, что он просто набирал талантливых людей и давал им возможность заниматься чем угодно, так как постоянно существовала обратная связь. У него, безусловно, была концепция института, причем совершенно конкретная. В разные годы Владимир Александрович формулировал ее разными словами, но смысл был тот же.

Одно время он любил слово "молекулокинез", т. е. исследование движений на молекулярном уровне, так понималась молекулярная биология в целом. Поэтому он очень любил физиков, так как только физика занимается движением на самом глубоком уровне. Потом он какое-то время любил говорить: "Чем отличается молекулярная биология от биохимии? В биохимии все можно нарисовать на листе бумаги. А молекулярная биология - это выход в пространство".

Это и была для него основополагающая идея, которой он был верен с начала до конца. Именно поэтому он формировал институт, приглашая треть химиков, треть физиков и треть биологов, хотя поначалу это казалось довольно странным: как будто надо было бы набрать гораздо больше физиков, если ориентироваться на Крика, Перутца и т. д. Мне точка зрения Владимира Александровича казалась тогда консервативной.

Через несколько лет ситуация изменилась - стали считать, что нужны одни биологи. Но пропорция, исходно определенная Энгельгардтом, была верной. В ней он исходил из своего понимания: молекулярная биология - это вовсе не какой-то сверхперспективный метод или подход, это изучение самых различных жизненных явлений на молекулярном уровне, когда можно описать, какая молекула куда подходит, куда поворачивается и т. д., как изменяется трехмерная структура. Поэтому всегда всем было ясно энгельтардтовское отношение к той или иной работе. Своим отношением он и влиял на научный процесс в институте. Он ничего не запрещал, но тот же фотосинтез приветствовал бы как объект изучения, если бы работы шли в свое время на том уровне, на каком они, например, идут сейчас. Тогда этого не было, и отношение Энгельгардта было явно негативное.

Л. Л. Киселев.

У Владимира Александровича были резкие пристрастия в науке, их можно было осуждать и не принимать, но они были. Он, например, абсолютно не переносил азотистого обмена, липидов, работ по мембранам, пренебрежительно называл последние "перепонками". Это невозможно объяснить рационально, потому что азотистый обмен - это один из важнейших разделов биохимии.

В. И. Иванов.

Нет, это не так. Когда мы с Карпейским придумали механизм функционирования трансаминазы с поворотом кофермента, он выслушал нас с огромным удовлетворением.

Л. Л. Киселев.

Ну, это совсем другое. Одно дело - как работает конкретный фермент, это ему, конечно, было интересно, а вот азотистый обмен в целом, в стиле старой биохимии - лучше не подходи. Он много раз повторял, что ему нравится фосфорный обмен и не нравится азотистый. И еще я хочу привести один пример того, что иногда Энгельгардт и стратегически мог ошибаться. История о раке, например. Энгельгардт долгое время не любил онкологических исследований, он чувствовал тут всегда какой-то крупный подвох. Ему казалось, что время не пришло, поэтому институт опоздал в своих занятиях молекулярной биологией рака.

Не любил Энгельгардт и геронтологию, терпеть не мог. Не знаю, может быть, это вина не Владимира Александровича, а моя: я много раз заговаривал с ним об онкологической проблематике, но каждый раз он очень жестко и абсолютно не терпящим возражений тоном говорил: "Нет, здесь нечего делать молекулярным биологам". А когда многое было уже сделано другими и Энгельгардт решил, что этим можно заниматься, игра была, в общем, проиграна, было уже поздно. Важно, что эту неверную стратегию нельзя объяснить какой-то научной ограниченностью - ее у Энгельгардта и в помине не было. Здесь в основе просто некоторые тонкие индивидуальные особенности личности. У Энгельгардта к определенным областям науки была какая-то идиосинкразия. Рационально объяснить ее просто невозможно.

М. Я. Тимофеева.

Нет, есть одно рациональное объяснение, на мой взгляд. Владимир Александрович упорствовал, если не видел в данном направлении функционального значения - именно поэтому он не любил биохимию, он уважал только те ее области, которые доказали свою функциональную значимость. Просто липиды, просто обмен углеводов оставались для него неинтересными, потому что он не видел здесь функционального смысла. Как только совокупность данных соединялась в цепи, циклы, это для него сразу приобретало интерес. Такой подход распространялся на все работы. Если ему описывали результаты, не объясняя, какой все это имеет смысл, для чего это нужно в организме, то Энгельгардт терял всякий интерес к сообщению. Описательные вещи были ему совершенно неинтересны.

А. Д. Мирзабеков.

Владимиру Александровичу были интересны вещи неординарные, новые по духу, в которых чувствовалась оригинальная мысль. Мне кажется, даже в его манере еды проявлялось его поведение в науке. Энгельгардт любил перчить еду. Перчил весьма основательно, до тех пор пока окружающие не начинали чихать. Чихают - значит, достаточно. По-моему, в науке, у него был тот же подход - его интересовало острое, а если недостаточно остро - к чему все это? Интересно то, что заставляет людей задуматься.

М. Я. Тимофеева.

Да, я хочу проиллюстрировать это фактами своей собственной биографии. Пример, как Владимир Александрович относился к самой мелкой "научной единице". Я только что пришла в лабораторию Института биохимии, делала дипломную работу, которая никак не получалась, потому что заболела Милица Николаевна, а Владимир Александрович много времени проводил в Ленинграде. Под самый конец мне, хочешь не хочешь, нужно было быстро-быстро все довести до конца. Милица Николаевна, появившись в лаборатории, стала меня торопить, и я, действительно, все успела вовремя. Милица Николаевна велела мне после завершения экспериментов принести готовый текст через три дня. Разумеется, это было для меня ужасно, всем ясно, что первую научную работу нельзя написать за три дня. Но Милица Николаевна что-то подсказала, что-то продиктовала, и контуры текста обозначились. Но рисунки-то нужно было сделать самой.

Я посмотрела: все рисуют какие-то столбики, вверх-вниз, неинтересно. В этих унылых столбиках нет никакой кинетики. Тогда я соединила столбики, где это было нужно, стрелкой вниз, а в других местах - стрелкой вверх. И эти стрелки очень понравились Владимиру Александровичу, он их особо отметил. Не исключено, что именно из-за этих стрелок меня и оставили в лаборатории. Когда Владимир Александрович позже написал общую статью по моим материалам и работе Бабской, он этот график туда включил в неизмененном виде. Ему нравились заново придуманные ходы, необычные углы зрения.

Л. Л. Киселев.

Владимир Александрович любил в иллюстрациях наглядность, изобразительность, проясняющие смысл работы.

М. Я. Тимофеева.

Что касается нашей молекулярной эмбриологии, то Владимир Александрович никогда нас с Кафиани "не уважал". Потому что наши методы, прямо скажем, были ужасающи, мы ведь только начинали работать. Но все-таки был один момент, когда нам удалось убедить Энгельгардта в содержательности нашей работы. Мы исследовали синтез РНК. Я так и - слышу раздраженные слова Владимира Александровича: "Ну, синтез РНК, ну, на ранних стадиях развития. Ну, больше, ну, меньше. Кому это может быть интересно?"

Я помню один ученый совет, когда никто не мог поверить, что это действительно интересно. И тогда я сказала: "Владимир Александрович, как Вы не понимаете? Мы имеем дело с эмбрионом, который представляет собой сумму клеток, и вдруг все они в один момент начинают дифференцироваться. Разве это само по себе не интересно?" И только тогда нам эту тему разрешили включить в план. Когда Энгельгардт видел, что есть росток оригинального, он сразу на это реагировал положительно.

Но в то же время Владимир Александрович обладал удивительной чертой - он был очень терпим ко всем. Я не помню, чтобы он кого-то сам сокращал, кого-то выгонял. Он мог не замечать человека, который делал что-то, с его точки зрения, неинтересное, это так. Было счастье, если Владимир Александрович заинтересовывался твоей работой, это я помню еще с времен Института биохимии. Если тобой интересуются, если тебя выделили, ты каждый день ходишь к Энгельгардту, показываешь результаты, становишься фигурой № 1 в лаборатории. Я помню, когда мы получили интересный материал с А. П. Бархашом, это был настоящий праздник. Наконец-то у нас есть то, что можно показать Энгельгардту. И мне кажется, аналогичная ситуация была и в Институте молекулярной биологии.

Энгельгардт всем давал возможность работать по тем направлениям, которые люди выбирали сами. Но селекцию свою он вел по интересным результатам. Я хорошо помню ученый совет, на котором я говорила о формировании комплексных тем. И добавила, что есть тема, которую ведет один Завильгельский, тема, которая не имеет прямого отношения ко всей проблематике института. Я спросила, оставляем ли мы эту тему в плане. Владимир Александрович строго посмотрел на меня и сказал: "Не всякий институт может себе позволить разрешить своему сотруднику работать по такой интересной теме". И все, и тема была оставлена в плане.

Какое-то время Владимир Александрович был недоволен работами лаборатории Н. С. Андреевой, его не интересовал пепсин, не устраивало разрешение, с которым они работали, не вдохновляло вообще все в целом. И стоило больших трудов отложить отчет Н. С. Андреевой на пять лет, чтобы результат был налицо, но Владимир Александрович был первый, кто поднял на щит эти работы, как только результаты были доложены. В Институте молекулярной биологии часто бывать в кабинете Владимира Александровича - это было счастье. Это значило очень много...

Н. Б. Ливанова.

Я хочу вернуться к тем временам, о которых говорила М. Я. Тимофеева, к 50-м годам, к Институту биохимии. Я общалась с Владимиром Александровичем еще будучи студенткой и чуть позже, в начале самостоятельной научной деятельности, достаточно регулярно, а потом уже только эпизодически. Мы поступали в университет в 1948 г., в год сессии ВАСХНИЛ, так что вы все понимаете, какое образование нам в те времена давали. На мой взгляд, мы практически никакого образования не получили - математики не было совсем, физики и химии какие-то крохи, только на последних курсах нам дали нормальную, хорошую биохимию, но, разумеется, этого было мало. Дефекты образования я чувствовала всю жизнь. Поэтому, когда я попала для выполнения курсовой работы в лабораторию животной клетки, которой руководил Энгельгардт, это составило резкий контраст с тем, что мы видели в университете. Конечно, некоторой подготовкой послужили нам лекции, которые читал Владимир Александрович в университете.

Хотя годы моего общения с В. А. Энгельгардтом были короткими, но мне повезло в том, что во время выполнения курсовой и дипломной работ это общение было практически постоянным, почти каждую неделю. Владимир Александрович записочкой вызывал к себе, и каждый раз это становилось праздникомидти к Энгельгардту в кабинет. Надо было брать с собой результаты, и Владимир Александрович не просто детально разбирался во всех частностях-ведь кажется, что же тут такого важного, обычная студенческая работа, - говорил не в общем плане, а обсуждал каждый шаг эксперимента, причем таким образом, чтобы собеседнику казалось, будто он сам сделал вывод, сам наметил дальнейшие пути, хотя все это было подсказано ему В. А. Энгельгардтом.

Это, действительно, была школа на всю жизнь; те семь лет, которые я работала под началом Энгельгардта, дали мне невероятно много. А поскольку это случилось в самом начале моего научного пути, я с полным правом могла потом говорить, что прошла школу Энгельгардта. Затем была полная самостоятельность. А все основы были заложены Энгельгардтом, наверное, именно поэтому я так часто вспоминаю Владимира Александровича в повседневной жизни.

К уже отмеченным чертам личности Энгельгардта мне бы хотелось добавить еще и то, что он был страстным экспериментатором, беззаветно преданным эксперименту. Его любовь к экспериментальной работе была настолько глубока, что, встречая кого-нибудь из молодых сотрудников на конференции, он неизменно спрашивал: "Зачем Вы тратите на это время? Зачем Вы отрываетесь от лабораторного стола?" И только теперь, когда у меня самой почти нет времени для эксперимента, я понимаю, насколько глубоко был прав Владимир Александрович в этом отношении. Нам ведь, действительно, отпущено так мало времени, когда мы можем с полной самоотдачей заниматься опытами. По-видимому, сам Энгельгардт мог бы еще работать у лабораторного стола, но его отвлекали организационные дела, хотя, кто знает, на этом поприще он принес, наверное, еще больше пользы. Но, вероятно, сделать открытия он смог, только сам работая руками.

В. В. Гречко.

Помню, я однажды пришла к Владимиру Александровичу с делами журнала, была предложена интересная теория, мы собирались ее публиковать. Владимир Александрович задумался и с иронией говорит: "Да, если бы всем деньги платили за то, чтобы сидеть и теоретизировать..." А я ему говорю намеренно грубым, наглым тоном: "Но Вам же платят!" В шутку, конечно. Владимир Александрович с видимым удовольствием засмеялся, принял этот упрек... но статью не опубликовали.

Т. В. Венкстерн.

Мне хочется добавить несколько штрихов к облику Энгельгардта-экспериментатора, потому что я одна из немногих здесь присутствующих видела Владимира Александровича за лабораторным столом. И я пережила с ним тот период, когда он, действительно, вникал во все тонкости эксперимента. Это было тогда, когда надо было проверить идеи Владимира Александровича о роли АТР, о наличии в каждом органе, каждой ткани белка, который взаимодействует с АТР. Темы были розданы аспирантам, и им предстояло подтвердить это или опровергнуть (обе вероятности, Энгельгардт всегда это подчеркивал, должны рассматриваться как равно вероятные). На разных объектах мы занимались проблемой акторов-катализаторов. Конечно, это был период совершенно особенный, период проверки блестящих идей Владимира Александровича, - именно тех идей (не считая окислительного фосфорилирования), благодаря которым он получил мировое признание. В этот период он действительно вникал в каждую мелочь эксперимента, и в то время я так же, как и Наташа Ливанова, почерпнула очень много для реальной работы, для философии что ли, эксперимента. Тогда Владимир Александрович не чурался никаких мелочей, мог учить нас, казалось бы, самым пустякам.

Когда я перечитывала недавно автобиографию Владимира Александровича, я обратила внимание на его слова о том, что молодой человек должен работать экспериментально, а не заниматься созданием теорий-Владимиру Александровичу это впервые сказал А. Н. Бах. Энгельгардт еще молодым, неоперенным пришел к Баху и стал излагать свои теории, а маститый ученый ему сказал: "Знаешь что, молодой человек, не хватит ли? Я тоже могу сидеть и без конца высасывать из пальца разные теории. Иди-ка к лабораторному столу и поработай как следует руками". Может быть, Баха в этом смысле следует считать учителем Энгельгардта...

Я очень хорошо помню самого Владимира Александровича за работой. Экспериментатором он был необычайным, можно сказать прирожденным. Начиная с трубочки, которую он описал в своей биографии и которой будучи школьником дал симпатичное название "хитроскоп". Недаром его еще в гимназии звали "Володя-ученый". Нельзя забыть и многочисленные лабораторные ухищрения, которые были изобретены, когда Владимир Александрович и Милица Николаевна работали над миозином. Миозиновые нити были придуманы и исследованы всесторонне, Владимир Александрович приспособил торзионные весы для этой цели, и я отчетливо помню, как углубленно, самозабвенно Владимир Александрович проводил эксперимент, и его в этот момент нельзя было трогать, даже близко подходить не рекомендовалось. Много было методических тонкостей, которые были полностью придуманы самим Владимиром Александровичем.

И уже отойдя от экспериментальной работы, он всегда ценил изящество эксперимента, остроумие подхода, красоту опыта.

Ю. Н. Бреусов.

Я должен сказать, что ученые секретари, мне кажется, были как раз те люди, с которыми Владимир Александрович общаться не любил. Он всю эту научную бюрократию только что терпел и, естественно, кротко подписывал нужные бумаги.

Ю. В. Морозов.

Когда я просил о приеме, например, Владимир Александрович всегда говорил: "Конечно, приходите, но только если мы будем заниматься делом, а не этими бумагами"...

Ю. Н. Бреусов.

У меня, увы, мало воспоминаний. Но хочу рассказать о двух эпизодах. Один, во всяком случае, известен только мне. Касается он моего приема в Институт радиационной и физико-химической биологии. В институте тогда существовал только этот кабинет с приемной, был директор, и, может быть, больше никого и ничего не было. Даже Александр Александрович Баев исполнял обязанности, но еще числился в Институте биохимии...

В апреле-мае у меня было распределение. Я практически поступал в институт "с улицы". Как страшный сон помню беседу с Владимиром Александровичем. Серьезный, подробный экзамен, в котором, как мне показалось, я "поплыл" на 100 процентов. Я считал, что дело мое кончено, что ходить сюда не надо, никто меня не возьмет. Но концепции молекулярной биологии в то время еще не существовало, и институт все же, мне кажется, формировался по кадровому принципу - нужно было определенное количество химиков. И даже в беседе со мной, мальчишкой, Владимир Александрович прямо сказал, какие специалисты-химики ему нужны - такие-то физикохимики, и еще такие... Тем не менее на распределении выяснилось, что Энгельгардт меня "выделил" и позвал в институт - из четырех "нанимавшихся" меня взяли одного. Еще два человека с нашего курса попали в институт, но не выдержали трудного, начального периода его жизни и "покинули корабль". Это был романтический период, когда наука еще не была зафиксирована, закована в бумажки, не оплетена отчетами, когда люди еще присматривались друг к другу, а будущие дела только намечались.

А второй эпизод, о котором я хочу вспомнить, это тот редкий случай, когда Владимир Александрович собрал всю дирекцию перед ученым советом и решил с нами посоветоваться о составе первого в нашем институте авторского коллектива на Государственную премию. Он выслушал нас с Борисом Павловичем Готтихом и затем отстаивал нашу точку зрения на ученом совете, несмотря на ее явную непопулярность, отстаивал твердо, не кивая ни на кого, и сумел ее отстоять. Владимир Александрович добивался, чтобы институт получил премию "с первого захода", - и добился этого.

Б. П. Готтих.

Я хочу добавить кое-что к вопросу об экспериментальном даре Энгельгардта. Я был в свое время поражен одним высказыванием Владимира Александровича. В 1975 г. Гурский предложил гипотезу белково-нуклеинового узнавания, Владимир Александрович ее принял и стал всячески рекламировать, включал сообщения о ней в большие доклады, в частности в доклад к юбилею Академии наук. А потом была первая конференция института "Макромолекулы и клетки". И Владимир Александрович разговаривал со мной о теме моего доклада. Я рассказал ему, какие у нас есть аргументы в пользу гипотезы Гурского. Вдруг совершенно неожиданно Энгельгардт меня перебивает: "Да ладно, бог с ней, с этой гипотезой. Вы лучше расскажите про Ваши работы с рибосомами. Там же эксперимент, там все ясно и доказано, а здесь-то только гипотеза, не более". И это после всех его громких слов на самых высоких собраниях! Та беседа стала для меня важной школой - школой отношения к реальным вещам в науке и к гипотезам: надо знать место последних в системе, какими бы красивыми они поначалу нам ни казались. Это мимолетное, вроде бы, замечание Энгельгардта стало для меня серьезным уроком. Я об этом никогда никому в нашей лаборатории не говорил, только сейчас решил обнародовать, раз уж пришла пора воспоминаний...

А теперь по поводу ошибок. Никто пока не вспомнил об одной, я бы сказал, потрясающей ошибке Энгельгардта - об эпопее со сверхвысоковольтной электронной микроскопией, с лабораторией Николая Павловича Попова, которого Энгельгардт "затащил" в институт. Владимир Александрович где-то прослышал про этого самоучку, "выписал" из какого-то "ящика" Попова с его сверхвысоковольтным микроскопом, увидев в этом будущее электронной микроскопии и предвкушая проникновение в структуру ДНК и т. д. В тот момент Владимир Александрович даже забыл про все остальное вокруг.

Вначале был вывезен сам электронный микроскоп со всеми его "потрохами". Попов был, безусловно, человеком уникальным, образование - четыре курса архитектурного института, потом воевал, потом из каких-то разрозненных деталей он сам, своими руками собрал сверхвысоковольтный микроскоп, шестьсот или восемьсот тысяч электрон-вольт, не помню точно.

Этот электронный микроскоп вывезли и складировали у нас на втором или на третьем этаже, накрыли чехлами и оставили, потому что нужно было для него строить целый зал, и Владимир Александрович хлопотал в президиуме, чтобы получить двухсветное помещение, "отбить" его у института Шемякина, в результате чего Шемякин даже обиделся на Энгельгардта.

Зал проектировался, но Попову было трудно угодить, он был не просто требовательным, но и мелочно-требовательным. Шло строительство, которое у меня, например, как у ученого секретаря отняло без малого полтора года работы, бесконечные согласования, совещания, увязки, бог знает что, микроскоп лежал безмятежно в помещениях института. Потом что-то пропало, и Попов ходил к президенту Академии наук, к Топчиеву, а на одном из общих собраний Академии вдруг прозвучала фраза о том, что в Институте радиационной и физико-химической биологии складировано ценнейшее борудование - сверхвысоковольтный электронный микроскоп, который даже уже частично расхищен.

После этого последовали вызовы в президиум, в частности мне пришлось ездить, знакомиться с Филипповым, начальником научно-организационного отдела. Яков Михайлович Варшавский тоже ездил туда объясняться, Филиппов все допытывался у нас, что это за штука и нужна ли она нам. Мы жались, мялись, не решаясь высказывать свою личную точку зрения, ссылались на мнение Владимира Александровича, считавшего, что она институту необходима. Попов выступал и на ученом совете, шли бесконечные обсуждения, а толку из этого все равно не вышло, Попов перешел в какой-то минералогический институт.

Что осталось от этой истории, так это то, что в киножурнал "Новости дня" в свое время попала заставка - наш электронный микроскоп. Дело в том, что на одном из заседаний в Академии наук я познакомился с журналисткой, искавшей что-нибудь "позаковыристей" для хроники. Она что-то записывала про лысенковские вещи (шел 1962 год). Я и говорю: "Что Вы пишете все про какую-то ерунду, приезжайте лучше к нам в институт, у нас есть потрясающий микроскоп!" Она притащила сюда кинооператоров, и потом эту заставку с электронным микроскопом Попова лет этак десять показывали в каждом выпуске "Новостей дня".

Л. Л. Киселев.

Я хочу к этому добавить, как Владимир Александрович заставлял меня усиленно думать над объектами для сверхвысоковольтной микроскопии. И когда я жалостливо признался, что не могу придумать хороших объектов для этой цели, потому что одни слишком мелкие, а другие мгновенно сгорают, он был так зол, что губа была оттопырена сверх меры, и в ярости повторялась одна и та же фраза: "Очень плохо, очень плохо..."

Б. П. Готтих.

Да, этой идеей он был увлечен до невероятности. Может быть, это имеет прямое отношение к вопросу, который я хочу сейчас поставить. Мог ли Владимир Александрович, несмотря на все свое ясное видение, четкую цель перед собой, поддаваться чужому влиянию? У меня есть факты, которые свидетельствуют в пользу того, что мог. В частности, одним из людей, которые умели убеждать Владимира Александровича, был Яков Михайлович Варшавский.

Однажды Яков Михайлович принимал участие в распределении площадей, в частности выделении комнат для лаборатории Александра Евсеевича Браунштейна. Объективно необходимо было дать им комнаты, а Владимир Александрович жался, не хотел, тогда Яков Михайлович с невероятным напором стал доказывать: "Вы понимаете, Владимир Александрович, им столик Кофлера некуда поставить!" А надо вам сказать, что столик Кофлера-это крошечный приборчик, сантиметров тридцать на тридцать. Но Владимира Александровича этот аргумент сразил - был выделен целый модуль.

Потом уже через много лет я видел, как Владимир Александрович поддавался влиянию Евгения Сергеевича Северина, когда была эта эпопея с болезнями картофеля. На меня однажды Владимир Александрович очень обиделся. Как-то вызывает меня, мы беседуем о разных вопросах, и он вдруг спрашивает: "Какой самый страшный враг сельского хозяйства?" Я знаю, что он хочет, чтобы я "угадал" ответ, сказал бы, что это вирус Х картофеля. А я возьми да ответь: "Пьянство, Владимир Александрович!" Ярости его не было предела, он на меня замахал руками и говорит: "Уходите, уходите сейчас же!"

Л. Л. Киселев.

Интересно, что этот вопрос он задавал многим людям. И мне в том числе. Я ответил разнообразия ради: "Бесхозяйственность", но реакция была точно такая же. Мы, конечно, знали, что он хотел услышать, но были тверды...

Я. М. Варшавский.

В оправдание Владимира Александровича хочу добавить, откуда возникла история с микроскопом. В Ленинграде была "Научная сессия по кристаллографии...", на которой присутствовал Джон Бернал. Его Владимир Александрович очень любил и уважал, и слова такого человека имели большое значение для Энгельгардта. Бернал сказал, что единственное, что было интересного для биологии-это высоковольтный микроскоп Попова. Владимир Александрович загорелся, стал расспрашивать о подробностях. Нашел Попова, и отсюда все пошло. Если пользоваться старой терминологией, можно сказать, что Бернал как матерый английский разведчик решил совершить диверсию в нашей науке...

Б. П. Готтих.

Теперь о свойствах чисто человеческих. Владимир Александрович знал несколько иностранных языков и получал огромное удовольствие, говоря на них. Помню, в 70-х годах в Болгарии был конгресс ФЕБО, Энгельгардт прилетел туда прямо из Австрии. С девочками из оргкомитета Владимир Александрович болтал по-немецки, хотя там вполне можно было обойтись и русским. Особое наслаждение доставляло Владимиру Александровичу, когда приходила "смешанная компания" иностранцев и можно было говорить не только по-английски, но и по-французски, и по-немецки. Я с чувством зависти смотрел всегда, как он легко переходит с языка на язык, как купается в иноязычных словах. Конечно, принадлежал он к породе людей, которая теперь уже у нас, наверное, совсем вымерла, - высокообразованных, в высшей степени интеллигентных, невероятного кругозора, людей, которые, по-моему, могли с полным пониманием говорить на любую тему...

М. Я. Тимофеева.

Я бы хотела это проиллюстрировать. Особенно в поездках, когда можно было оторваться от формальной обстановки, раскрывались, может быть, самые прекрасные стороны личности Владимира Александровича. Если бы он не был великим ученым-биологом, мне кажется, он должен был бы стать великим ученым-гуманитарием.

Филологические способности были незаурядны, память в отношении исторических фактов просто поразительна, любовь к искусству и к гуманитарным наукам необычайна. Помню, на Капри, когда Владимиру Александровичу было уже 84 года и он плохо слышал, нам показывают скалы, с которых, по преданию, обычно сбрасывали девушек или, может быть, девушки бросались с них сами от несчастной любви, что-то такое в высшей степени романтичное.

Владимир Александрович стоял в стороне, потом подошел и говорит: "Я сочинил стихи". Поскольку там были русскоязычные итальянцы, он сначала прочитал два четверостишия по-русски, потом подумал и прочитал то же по-английски. Не надо забывать, что в этот момент Энгельгардту было 84 года. На следующий год мы были во Франции...

А. Д. Мирзабеков.

Я хочу добавить вначале про Италию. Мы были в Неаполе. Нас отвели в ресторан, где очаровательно пели неаполитанские песни, люди с увлечением плясали под музыку. Владимир Александрович настолько увлекся, что чуть не пустился в пляс, подпевал, во всяком случае, вовсю. Его пение вызвало всеобщий восторг - дрожащим голосом он очень точно выводил мелодию и очень точно выговаривал итальянские слова.

М. Я. Тимофеева.

В Авиньоне нас принимал мэр города. Он рассказал о том, что здесь долгое время была резиденция Папы римского и вообще здесь многое связано с итальянской культурой. Добавил, что здесь жил Франческо Петрарка и все, наверное, знают его замечательные стихи, а потом попросил прощения за то, что сам он не помнит их на память. Тогда Владимир Александрович, сказав: "Сейчас я Вам прочитаю", минут пять читал наизусть стихи Петрарки. Все были потрясены - даже для Европы это было незаурядно, настоящий блеск классического образования. Все мы помним и наше юбилейное институтское кафе, на котором он читал Тютчева...

Т. В. Венкстерн.

Совсем недавно приезжал один немецкий ученый, меня к нему "прикрепили" из-за моего знания немецкого, и яс ужасом думала, о чем же мы с ним будем говорить, потому что ровно ничего общего в науке у нас не было. Но разговор зашел о Владимире Александровиче и потек дальше полноводным ручьем. Немецкий профессор вспомнил, как Владимир Александрович приезжал в Гейдельберг и там поразил очень изысканное общество знанием немецкой классической литературы и особенно поэзии, много читал наизусть. А по поводу способности переключаться с языка на язык, о которой говорил Борис Павлович Готтих, хочу только уточнить, что знание иностранных языков - это одно, способность легко переключаться с одного языка на другой стоит, пожалуй, ступенью выше.

Л. Л. Киселев.

Эпизод из той же французской поездки, о которой вспоминала М. Я. Тимофеева. Была встреча с монахинями, и Владимир Александрович "закатил" такую стилистически изысканную речь, от которой просто с ума можно было сойти. Французы мне потом шептали на ухо, что нельзя найти в наше время француза, который бы мог сказать такую красивую речь. Это был просто вопль души, хотя широко известно, что как раз у французов, пожалуй, как нигде, высока культура речи. И ораторское искусство всегда было одним из немаловажных компонентов успеха у деятелей самых разных "жанров"...

И еще нечто совсем недавнее. Я имел удовольствие написать на тезисах советско-французского симпозиума в составе названия Института молекулярной биологии имя Энгельгардта впервые. Французы о присвоении институту имени Энгельгардта еще не знали, и когда они увидели это в тезисах, бросились ко мне с вопросами:

"Почему так написано?"

- "Потому что институт теперь официально носит имя Энгельгардта. Вот у вас есть институт Жака Моно, а у нас теперь институт имени Энгельгардта".

Такое известие мгновенно "спровоцировало" их на воспоминания. И Марианна Грюнберг-Манаго, и Жан-Пьер Эбель в один голос твердили, что это как раз тот человек, который более чем достоин такого увековечивания. Все французы поздравляли нас с присвоением институту имени Энгельгардта как с очень хорошим, радостным событием...

Б. П. Готтих.

Еще один штрих. Начало 70-х годов. Существовала в то время особая честь быть принятым в партию прямо на съезде - Росинский, наш старейший авиатор, был принят сразу без всех формальностей, минуя кандидатство. Перед одним из съездов пошла волна разговоров с предложением, чтобы то же было проделано с Владимиром Александровичем, если бы он согласился.

Мы как раз в это время собирались ехать в Ленинград в Институт высокомолекулярных соединений с комиссией. На мою долю выпала тяжелая миссия вести предварительные разговоры на эту тему с Владимиром Александровичем. В Ленинграде мы жили в "Астории", и каждый вечер после всех обсуждений наступала пауза, когда я начинал в очередной раз "приступ". Убеждал, что такой поворот был бы очень выгоден для института, все было бы великолепно, если бы он согласился, и т.д. Рассказывал о том, что есть уже прецедент, что перед ним зеленая улица. Владимир Александрович слушал очень внимательно, ни разу не перебивал, не задавал никаких вопросов. Однажды он сказал: "Все, Борис Павлович. Я подумаю, но больше на эту тему говорить не будем". И я к нему больше не приставал.

Уже перед самым отъездом в Москву, когда мы сидели на чемоданах, я зашел к нему в номер спросить, не надо ли чем-нибудь помочь, и он вдруг сказал твердо: "Возвращаться к этому не будем. Я не смогу". Никаких объяснений, ничего дополнительного. Я понимал, что этот момент заставил его глубоко задуматься над своей судьбой и судьбой института, переворошить многое из прошлого, потому что тогда еще далеко было до постановлений 1974 г. и последующих, которые нормализовали нашу жизнь. Было еще не ясно, куда и как все повернется, никакой генной инженерии у нас не было даже на горизонте.

Н. В. Энгельгардт.

Я могу признаться, что тоже приставала к папе с вопросом, почему он не в партии. Я была тогда в шестом или седьмом классе. Он подумал-подумал и говорит: "А я беспартийный большевик".

В. А. Гришкевич.

Мы вспоминали о Владимире Александровиче, так сказать, в общечеловеческом аспекте. Мне посчастливилось проработать с ним всю мою трудовую жизнь. Поступила я на работу в Отделение биологических наук АН СССР (ОБН АН СССР) в 1958 г., когда Энгельгардт, как сам он пишет в своей биографии, отошел от экспериментальных работ к научно-организационной и общественной деятельности, стал заниматься, по его собственному определению, "человеческими делами". Я была совсем молодой, и вот пришла в этот "храм науки", попав в очень сложную обстановку, потому что расцвет лысенковщины еще и не думал кончаться. Не знаю, как Владимир Александрович стал академиком-секретарем Отделения, но время на его долю выпало тяжелое. Я в ту пору познакомилась со многими нашими генетиками.

ОБН АН СССР было тогда, наверное, единственным официальным местом, куда они могли прийти, поделиться своими мыслями, - я имею в виду Н. П. Дубинина, Б. Л. Астаурова, В. И. Сукачева, И. А. Раппопорта, Н. Н. Соколова, Б. Н. Сидорова, М. А. Арсеньеву, С. И. Алиханяна, В. В. Хвостову, А. А. Прокофьеву-Бельговскую и др. Как-то на одной из зимних школ по молекулярной биологии Роман Вениаминович Хесин рассказал мне о том, как Владимир Александрович - примерно в тот же период времени - помог ему защитить докторскую диссертацию. Р. Б. Хесин считал, что если бы не помощь Владимира Александровича, который подготовил ученый совет, защита никогда бы не состоялась.

Действительно, "человеческие дела" составляли большую часть деятельности Энгельгардта в те времена. Мне трудно было разобраться в обстановке, я еще только входила в курс дела, но видела, что постоянно в кабинете Владимира Александровича собираются высокоуважаемые люди, которые продумывают, как им действовать в трудных обстоятельствах.

В связи с развитием атомной энергетики в нашей стране возникла необходимость проводить серьезные исследования по радиобиологии. При Отделении создали комиссию по радиобиологии, членами ее были многие биологи, физики и химики, в ее составе широко были представлены и генетики. В рамках исследований, курируемых этой комиссией, в ряде научных центров, наконец, смогли работать многие наши известные генетики. Так, С. И. Алиханян, Р. Б. Хесин, а затем Н. И. Шапиро проводили свои исследования в радиобиологическом корпусе, созданном в 1958 г. при Институте атомной энергии АН СССР по инициативе академиков И. Е. Курчатова, А. П. Александрова И. Е. Тамма. Многие другие генетики стали работать в радиобиологических лабораториях институтов биофизики и химической физики АН СССР.

Всем прогрессивным ученым было ясно, что, выполняя радиобиологические исследования, нельзя обойтись без серьезных генетических работ; тогда же Владимир Александрович и его коллеги стали поговаривать, как бы начать настоящие, широкие исследования в направлении, которые потом стали открыто называть молекулярной биологией. Выясняли вопросы с кадрами, есть ли люди, нужные для этих работ, и т. д.

Очень поддерживали биологов во всех этих делах Н. А. Несмеянов, И. Е. Тамм, А. Д. Сахаров, Н. Н. Семенов и многие другие известные физики и химики.

Угнетающе на меня подействовало жуткое наступление на Владимира Александровича после его отчета на годичном собрании Отделения в 1959 г. Многие сторонники Т. Д. Лысенко набросились на него с обвинениями. Энгельгардт красиво отпарировал все выпады, но тем не менее был снят с должности академикасекретаря Отделения. Все его союзники волновались, что же теперь с ними будет.

И именно в этот момент при поддержке Н. А. Несмеянова, И. Е. Курчатова и многих других, кто понимал, куда должна двигаться биологическая наука, было принято решение о создании Института радиационной и физико-химической биологии. Название института в значительной степени было той маской, под которой приходилось скрывать развитие исследований по молекулярной биологии.

Вскоре в Академии наук СССР было принято решение создавать научные советы по ведущим направлениям науки для их развития и координации работ. Так, в 1961 г. был организован Совет по биологическим функциям белка и структуре клетки, который фактически курировал исследования по определенным разделам генетики, цитологии, биофизики и начинающей у нас развиваться молекулярной биологии. И только 11 мая 1962 г., наконец-то, было принято решение создать самостоятельный Совет по молекулярной биологии. На заседании президиума Владимир Александрович сделал доклад и был поддержан многими физиками и химиками. Энгельгардту удалось показать успехи новой науки во всем мире, достижения наших ученых, убедить, что накопленные нами данные могут послужить основой для развития этого направления в СССР. На заседании было принято решение создать Совет, утверждены его состав и бюро. Председателем Совета по молекулярной биологии был назначен В. А. Энгельгардт, я стала ученым секретарем Совета.

В. А. Энгельгардт любил работать там, где было трудно. В организации разных работ в то время ему помогал Виктор Юлианович Гаврилов, надо его вспомнить, потому что роль его в этом большом общем деле была весьма значительна. Человек он был крупномасштабный и, что было небесполезно, очень "пробивной"; Виктор Юлианович иногда утомлял Владимира Александровича, это мы знаем, но помощь его, действительно, была огромной.

Владимир Александрович неоднократно подводил итоги научных результатов, полученных в области молекулярной биологии в нашей стране. Буквально через несколько месяцев после создания Совета от нас требовали отчеты, заставляли делать доклады; начали фигурировать работы А. С. Спирина, Г. П. Георгиева, P. Б. Хесина и др. Активно занялись Совет и лично В. А. Энгельгардт созданием журнала "Молекулярная биология". Я говорю, может быть, не по порядку, но мне хотелось бы подчеркнуть, что в этот период Владимир Александрович занимался не только собственным институтом, а созданием молекулярной биологии фактически во всей стране, масштабно.

Его очень интересовало, что делается в разных научных центрах, был проведен своего рода скрининг - члены Совета были разосланы по разным городам страны для того, чтобы выяснить реальное положение вещей на местах. У меня сохранилась схема посещения институтов г. Москвы и выездов в различные города: здесь Л. А. Блюменфельд, Н. С. Андреева, В. А. Энгельгардт, А. Е. Браунштейн, М. В. Волькенштейн, Б. П. Готтих и многие другие. Остро стояли вопросы о нехватке приборов, реактивов; Владимир Александрович изыскивал возможности поддержать наиболее остро нуждающиеся учреждения. Новосибирцы занимались ультрамикроанализом нуклеиновых кислот, им была оказана помощь.

Серьезно стоял, разумеется, и кадровый вопрос. Не надо забывать, что у нас в этот момент не только своих собственных, но и переводных-то изданий по молекулярной биологии не было. Не существовало ни руководств, ни учебников. Для того чтобы помочь молодежи, в 1963 г. было принято решение срочно издать многотомник по основным направлениям в молекулярной биологии. К 1966 г. издание восьмитомника было уже завершено.

Сейчас, может быть, многое там уже устарело, кое-что даже покажется смешным, но в дополнение к тому, что говорил Киселев, хочу сказать, что в этом многотомнике уже затронуты проблемы рака, причем соответствующий том назван "Биология злокачественного роста". Может быть, это говорит о точке зрения Владимира Александровича: до молекулярных основ данного явления мы тогда еще, вероятно, не доросли. Написание тома о раке было поручено Васильеву - выдающемуся экспериментатору в этой области, безошибочно выбранному Энгельгардтом. Под эгидой Совета по молекулярной биологии были напечатаны и многие монографии, в частности и монографии Л. А. Зильбера о вирусогенетической теории рака, так что и злокачественный рост как объект изучения не выходил из поля зрения Владимира Александровича.

В. А. Энгельгардт очень много сделал для того, чтобы помочь молодежи найти себя в науке. Например, он всей душой поддержал идею организации зимней школы, когда к нему обратились инициаторы. В молекулярную биологию пришли физики и химики, им хотелось, чтобы биологи ставили четкие задачи, а они, в свою очередь, рационально использовали бы те методы, которыми владели. Идея школы родилась в Институте высокомолекулярных соединений, где О. Птицын, Т. Бирштейн и Е. Ануфриева написали письмо, в котором она впервые была сформулирована. Они пришли с этим письмом к Владимиру Александровичу как председателю Совета. После беседы с ними Владимир Александрович вызвал меня и сказал, что организацией школы надо заняться всерьез. Вначале она мыслилась как своеобразный биологический "ликбез" для физиков, но в дальнейшем вышла за рамки столь узко понимаемой идеи.

Л. Л. Киселев.

У школ была еще своя, так сказать, предпредыстория. В 1961 г. я работал довольно долго в ИВС, в лаборатории В. Цветкова, мы исследовали двойное лучепреломление тРНК, чтобы понять ее структуру в растворе.

В это время я и познакомился с Птицыным, со всей "командой", многим здесь хорошо известной. На одном из кафе в ИВС (у них много лет было замечательно интересное кафе) физики стали жаловаться, что они неграмотны в биологии, что им нужна "смычка" с биологами, а в ответ на усилия со стороны биологов они готовы "образовать" последних по части физики. И тогда Птицын сказал:

"А что, если мы придем к Энгельгардту и скажем: давайте устроим вот такой семинар или школу, что он нам ответит?"

Я сказал: "По-моему он отнесется к этому в высшей степени положительно".

- "Хорошо, тогда мы ему напишем, а ты расскажи, что мы хорошие и что к нам надо прислушаться и поддержать".

Письмо, о котором сказала Виктория Александровна, было написано, а Владимир Александрович знал, что я довольно длительное время провел тогда в Ленинграде. Он меня вызвал и спросил: "Лева, ты ведь был в ИВС? Что это за люди? Чем они занимаются?" Я их страшно разрекламировал Энгельгардту - да и было за что, все это знающие, интереснейшие, прекрасные люди. "Значит, надо их поддержать?" - спросил Владимир Александрович. Я был "за", как говорится, и руками и ногами. "Я еще спрошу других". Действительно, в течение нескольких дней Владимир Александрович интересовался мнением других на этот счет и только после этого, увидев всеобщую поддержку идеи, решился проводить ее в жизнь. Дальнейшее всем известно - и дубненские школы, и мозжинские...

В. А. Гришкевич.

ИВСовцы были одними из самых активных физиков, участвовавших в общем деле. Самсонов сделал доклад на одном из заседаний Совета по применению физических методов в молекулярной биологии и потом на сессии Отделения, посвященной результативности молекулярной биологии. Нас все время не выпускали из поля зрения, не знаю почему, то ли для того, чтобы пощипать лишний раз, то ли, наоборот, из самых лучших побуждений, во всяком случае, от нас без конца требовали отчеты...

Надо учесть, что в Совете была специальная комиссия по кадрам, ее возглавлял А. Н. Белозерский, проводили заседания с участием ректоров университетов, даже Прокофьев, министр, присутствовал на некоторых из них. Всерьез обсуждались вопросы преподавания молекулярной биологии и вирусологии, много сделали в этом отношении А. Н. Белозерский и В. И. Товарницкий. На химфаке и физфаке МГУ были введены курсы молекулярной биологии на соответствующих отделениях.

Очень поддерживали Совет и лично Владимир Александрович создание корпуса радиобиологии при Институте атомной энергии и корпуса молекулярной биологии при биофаке Московского университета. У меня сохранилась записочка Владимира Александровича о том, что надо вставить в какие-то важные бумаги упоминание о том, что и в Окридже, и в других зарубежных атомных центрах есть отделы радиобиологии, это, разумеется, использовалось как обоснование для организации соответствующих отделов и лабораторий у нас.

Хочу подчеркнуть, что Владимир Александрович уделял очень много времени Совету, когда было трудно; он понимал, что его роль в организации и судьбе молекулярной биологии в нашей стране ключевая, что он пользуется симпатией и авторитетом среди ученых других наук-химиков,. физиков, математиков, которые его поддерживали. Потом, когда страсти улеглись и время пошло, можно сказать, легкое (после 1965 г.), Владимир Александрович всегда принимал непосредственное участие в решении серьезных, главных вопросов, а мы все те, кто ему помогал в Совете, считали своей задачей максимально разгрузить его от всей формалистики н второстепенных дел.

В последующие "легкие" годы я была желанным посетителем в кабинете Владимира Александровича, и Вера Владимировна "запускала" меня к Энгельгардту с видимым удовольствием - было ясно, что ничего трудного я с собой не принесу.

Владимир Александрович всегда удивительно тонко чувствовал состояние собеседника, очень чутко на него реагировал. Однажды среди делового разговора Владимир Александрович вдруг спрашивает: "Виктория, что это у Вас настроение плохое?" Я рассказала ему о своих домашних неприятностях, болезни мужа, а он сразу начал подробно выяснять, что и как, где проводили обследование, сказал, куда лучше обратиться, сам начал хлопотать, чтобы муж попал в нужное лечебное учреждение. Точно так же, когда мой сын кончил институт, я несколькими словами обмолвилась об этом, и Владимир Александрович сразу же активно начал вникать в суть дела. Когда он узнал, что сын хотел бы заниматься биофизикой, посоветовал пойти в физику, а уже потом, если интерес к биологии, несмотря ни на что, останется, посвятить себя биофизике.

"Судьба детей - это очень важно", - не уставал повторять Владимир Александрович. И горевал, что фактически насильно заставил старшую дочь, Алину, пойти в химию, понял со временем, что в другой области она бы проявила себя гораздо ярче, интереснее. Важно в таких вопросах не давить, это Владимир Александрович повторял неоднократно. Он до самых последних дней интересовался многими вещами - горами, живописью, стихами. Придешь к нему, а он вдруг прочтет вслух что-нибудь занятное, милое. Или вдруг отметит: "Какое на вас хорошенькое серенькое платьице. А какая чудная бирюза! А откуда это у Вас?" Для меня так и осталось загадкой,. как это он всегда все на нас замечал, угадывал настроение.

И это были не комплименты, а признаки настоящего, неподдельного человеческого внимания. К моему очень фрагментарному рассказу я хочу только добавить один текст Владимира Александровича.

1982 г., Бакуриани, Закавказская региональная школа по молекулярной биологии... На одной из лекций между нами возникла переписка.

"Виктория, откуда лектор?"

- "Из ИХПС".

"После второго перерыва будет ли чай?" -

"Чай будет, даже с музыкой и с пирожками - 500 штук";

"Кто будет играть? Топа Кафиани или трио бандитов?"

Ему было всегда небезразлично, что преподнесут и как он проведет вечер.

И вот еще надпись на одной из статей: "Дорогой Виктории Александровне Гришкевич". Да, сегодня я поняла, что "дорогой" - это не рядовое обращение для Владимира Александровича, поэтому теперь особенно горжусь этой надписью. "Верной помощнице в делах "советских"" - это он имел в виду Научный совет по проблемам молекулярной биологци, разумеется.

Л. Е. Минченкова.

Я хочу выступить как рядовой научный сотрудник. Здесь уже говорили "сильные мира сего" - группа ученых секретарей, группа заместителей директоров - люди, которые по работе много и часто общались с Владимиром Александровичем. А я была далеко, в лаборатории. Сравнивая доступяость Энгельгардта и нынешней дирекции, я задаюсь вопросом: неужели теперь дирекция намного более занята, чем Владимир Александрович? Почему я, простой рядовой "мэнээс", имела возможность общаться с Энгельгардтом? Расскажу один конкретный эпизод.

В 1970 г. группа молодежи из нашего института должна была ехать на симпозиум в ГДР, а Владимир Александрович, все мы знаем, уделял огромное внимание "продвижению" молодых, всегда оказывал им всестороннюю поддержку. В. А. Энгельгардт лично курировал нашу группу, в которую входили О. О. Фаворова, А. В. Ларин, Г. В. Гурский, В. И. Иванов и я. Все участники великолепно помнят, как интересовался Энгельгардт нашей готовностью - когда мы писали тезисы, потом доклады, старался дать полезные советы.

В Йене мы сообща все время думали: что же привезти Владимиру Александровичу? И нашли бутылку хорошего вина, на которой красовалась написанная затейливыми буквами фамилия производителя: "Энгельгардт". По приезде в Москву все предвкушали тот момент, когда Владимир Александрович пригласит нас к себе в кабинет, - и это не заставило себя долго ждать. Владимир Александрович захотел видеть всю группу без исключения, чтобы расспросить нас, как прошел симпозиум, как мы представляли нашу страну.

На симпозиуме была большая группа американцев, французы, из социалистических стран - болгары, венгры, конференция, действительно, оказалась весьма представительной. Заключительный вечер был устроен в старинном замке, в парадном зале Нибелунгов, угощали нас московским мороженым в обертке, которое было подано в виде высшего деликатеса. Всех посадили по делегациям, атмосфера воцарилась сухая, скованная, и только когда от нашей делегации пошел импульс неподдельного веселья (атмосфера институтских капустников не замедлила сказаться, мы стали петь у рояля русские романсы), тогда уже пошло настоящее "братание", сделалась задушевная, неформальная атмосфера, победили непринужденность и свобода.

Я как сейчас помню: мы сидели здесь, в этом кабинете, на диване, а Владимир Александрович напротив нас. В ответ на его вопрос: "Как Вы все там прозвучали?" - мы рассказали, как мы "прозвучали" на банкете, как своим "звучанием" расшевелили всех вокруг. Честно говоря, мы очень увлеклись рассказом о финальном веселье. Но Владимир Александрович все же уточнил свой интерес: "Я хочу послушать, как Вы прозвучали в смысле науки". Я помню, у меня прямо кровь бросилась в лицо, я вдруг застеснялась того, что мы все говорим о какой-то ерунде, а главного не сказали. И тогда мы подробно рассказали и о научных контактах, и об обсуждениях своих и чужих работ. Действительно, в результате этой поездки многие договорились о совместных работах с зарубежными коллегами.

И еще я хочу рассказать о подготовке первой конференции института "Макромолекулы клетки", это было в 1979 г. Тогда надо было придумать эмблему, и я несколько вечеров подряд рисовала разные варианты эмблем, придумала их огромное множество. Это были эскизы, на миллиметровке, без подробной еще разработки. И вот меня вызывает Владимир Александрович и говорит мне:

"Я слышал, Вы занимаетесь этими эмблемами?"

Я раскладываю на зеленом сукне стола все свои "разработки".

"Батюшки, - вскрикивает Владимир Александрович, - и это все Вы нарисовали? Когда же Вы успели?"

Такая искренняя интонация восхищения была в его голосе, просто чудо. Каждый вариант он подробно обсуждал: это выглядит как значок, то напоминает звездное небо, не те ассоциации; тут опять гемоглобин, это уже было много раз; и остановился он, наконец, на том варианте, который доработали и пустили в дело. Этим примером я только хотела еще раз подчеркнуть, что Владимир Александрович для всего находил время.

Н. Б. Ливанова.

Мы с Татьяной Владимировной Венкстерн разбирали архив Владимира Александровича. Попадалось много различных докладов, причем разные варианты, видна была напряженнейшая работа, привлечение разнообразных источников, на отдельных листочках выписаны цитаты, на отдельных страничках прослеживается шлифовка фраз, поиск окончательного варианта. И мне пришло в голову объяснение, почему Энгельгардт не написал в своей жизни некоей подытоживающей Книги.

Это, пожалуй, как раз то, в чем мы можем его упрекнуть: почему он не оставил нам книг? Но, наверное, этому можно найти оправдание. Когда он так тщательно готовил свои доклады, он тоже был наедине с собой, но все же он предвкушал живое общение с людьми. Он, по-видимому, так высоко ценил это живое общение, непосредственный отклик аудитории, что не мог себе позволить выделить из своего спрессованного времени большой срок на удаление от людей ради написания книги.

Теперь я думаю, что если все написанное, подготовленное для докладов Владимиром Александровичем собрать, то это будет ничуть не хуже, не меньше, чем книга, потому что в наследии Владимира Александровича есть все: и сообщения на узконаучные темы, и доклады общефилософского содержания, особенно в последние годы. По объему, может быть, и не так уж много, но когда непосредственно просматриваешь архивы, видишь, какой титанический труд за этим стоит, как все это громадно.

Одной из наиболее важных черт натуры Энгельгардта мне кажется его отзывчивость. В архиве Владимира Александровича очень много писем, и есть, в частности, письмо от незнакомой ему женщины из захолустья, которое меня особенно поразило. Письмо длинное, сын этой женщины был болен каким-то наследственным недугом, и она просила совета у Энгельгардта как у молекулярного биолога. Приколота бумажка, из которой следует, что подробнейший ответ на все вопросы, поставленные в письме, был отправлен в самое короткое время. Вообще, Владимир Александрович отвечал на все письма, за исключением, быть может, писем заведомо сумасшедших. Это удивительное свойство благороднейшей натуры...

В. В. Цитович.

Я хочу рассказать о работе с Владимиром Александровичем, может быть, я имею на это некоторое право, потому что иностранными делами в институте при Владимире Александровиче я занималась ни много ни мало пятнадцать лет. В общей сложности я занимаюсь международными связями вот уже тридцать лет, но никогда я не чувствовала в своей жизни такой заинтересованности, такого чуткого отношения, как при работе с Владимиром Александровичем. Когда я пришла в институт, мне показалось странным и приятно-неожиданным, что моя работа кому-то может быть интересной. Мне очень жаль, что ничего подобного ни до, ни после Владимира Александровича я не встречала.

Для Энгельгардта каждый иностранец был не какойто единицей в графе для галочки, а реальным, живым человеком. Теперь прием каждого иностранца - это тяжелая обязанность, никто не хочет возиться с незнакомым человеком, всем жаль своего времени за редкими исключениями, разумеется, когда речь идет об ученых самого высокого ранга.

Характерно, что для Владимира Александровича, который, как мы знаем, часто бывал за границей и прямой информацией из-за рубежа не был обделен, каждый иностранец, даже новичок в науке, совсем молодой человек, представлял несомненный интерес. Владимир Александрович находил для него время и беседовал, причем умел сделать это так, чтобы его собеседник почувствовал свою значимость, важность своих работ в общем научном процессе, и люди всегда уходили окрыленные после беседы с Энгельгардтом. И Владимиру Александровичу всякая такая встреча что-то давала, он потом делился с нами: "Милые мои, вы подумайте, ведь он лично знал такого-то, учился у такого-то! А работа? Ну что же, она не бесспорна, но ведь он добросовестно трудится, очень старается, а это самое главное!"

Владимир Александрович придавал большое значение таким непосредственным контактам, знал, что здесь сокрыто что-то важное для развития науки. Он тем самым творил ту нравственную атмосферу и в международной науке, о которой в самом начале нашего общего разговора сказал Киселев.

Выезды сотрудников института тоже представляли для него существенный интерес. Три-четыре особо важных, с его точки зрения, выезда он брал непосредственно под свой контроль, постоянно интересовался ими, если нужно было, звонил и шел куда нужно, чтобы "протолкнуть" дело. И когда он появлялся по какому-то делу подобного рода в Управлении внешних сношений, это было прямо-таки триумфальное шествие, настолько Владимир Александрович умел покорять людей своим тактом и обаянием.

В те времена в управлении работали бывшие полковники, и надо было видеть, что для них значил приход Владимира Александровича: это воспринималось ими как настоящее событие, они были счастливы пожать руку "маршала от науки", как они воспринимали Энгельгардта. Я получала от этой праздничности, торжественности колоссальное удовольствие, когда чиновники ходили перед Энгельгардтом на полусогнутых ногах, когда перед ним открывались все двери.

М. Я. Тимофеева.

Все мы помним, как Владимир Александрович хлопотал по поводу первой поездки Киселева в США, они должны были лететь вместе, но накануне раздался звонок из УВС, и мы услышали твердый голос Энгельгардта:

"Нет, голубчик мой дорогой, вы ошибаетесь. Завтра один Энгельгардт не поедет. Он поедет только с доктором Киселевым".

Пауза.

"Нет, вы ошибаетесь, мой дорогой".

И Киселев все-таки поехал в США.

Л. Л. Киселев.

Когда Владимир Александрович в первый раз "вытащил" меня в Америку на Всемирный биохимический конгресс в 1964 г., я был "защищенный", но не утвержденный кандидат, а в УВС человек без степени - не человек, это всем известно, и поэтому даже у Энгельгардта не хватало аргументов для объяснения, зачем Киселеву нужно ехать на конгресс. Тогда Владимира Александровича осенила гениальная идея, он стал стучать себя по лбу и приговаривать: "Старый дурак! Опарин же ни слова не говорит по-английски! Ты будешь переводчиком при Опарине!" В США я, действительно, усиленно переводил для всей делегации, потому что выяснилось, что еще, наверное, три четверти делегации не понимают разговорную английскую речь.

В. В. Цитович.

Какое удовольствие доставляет все это вспоминать! Вчера, когда позвонила Татьяна Владимировна, я как-то внутренне застеснялась, решила, что мне и вспомнить-то особенно нечего, но личность Владимира Александровича обладает и теперь для всех нас таким обаянием, что будит память... Я полагала, что все будут говорить о научном значении Владимира Александровича, но человеческое в нем было не менее важно, и вот сейчас я слушаю и думаю: какое же счастье выпало на мою долю, что я работала рядом с таким человеком!

Когда я пришла в институт, я вела всю переписку Владимира Александровича, в частности печатала его статьи, письма, все проходило через мои руки. И какое удовольствие доставляло все это делать! Сейчас мы тоже многое выполняем, но нас только торопят: как, еще не готово? Потом выхватят прямо из машинки, ни тебе здрасьте, ни тебе спасибо. Владимир Александрович был прямой тому противоположностью. Я, конечно, делала ему все вне очереди, торопишься, стараешься сделать как можно лучше. Принесешь - а он радостным голосом: "Как? Уже? Ну, милая моя, как же Вы так работаете? И так красиво!" Тут, естественно, млеешь, таешь и готова ради него горы свернуть.

В. А. Гришкевич.

Когда я приходила к Владимиру Александровичу, мне немного стыдно было отвлекать его всякими административными делами, и я его всячески благодарила. А он отвечал на это: "Вам, Вам спасибо, матушка".

А. В. Энгельгардт.

Мне бы хотелось вернуться к тому, с чего начал свое выступление Яков Михайлович Варшавский. Действительно, досадно, что папа не дожил до сегодняшнего дня. Папа всю свою долгую жизнь носил в себе предчувствие того, что должно что-то измениться. Ведь ему было в разные периоды поразному тяжело. В своей сознательной жизни я не помню у него, честно говоря, легких периодов. Ему всегда приходилось "вертеться", иногда больше, иногда меньше. Омрачен был и конец его жизни, особенно когда начались комиссии 1980 года.

Он безумно страдал, нельзя было без слез смотреть на то, каких нервов ему стоили отношения с Архиповой, с Октябрьским райкомом, как его унижали. Его унижал и райком, и время от времени президиум Академии. В каком страшном виде он приходил домой!

Много раз, когда у нас складывался разговор, я его спрашивала, как он все это выдерживает, почему продолжает верить в социалистический строй как самый справедливый в мире. А папа искренне верил, что социализм, действительно, самый справедливый строй в мире, что нужно делать все для того, чтобы этот строй существовал, не дать ему погибнуть, несмотря на все муки, на все испытания, которые выпали на долю нашего народа. Лично папа не пострадал, но ему пришлось видеть, как ближайшее окружение тает, исчезает, как пропадают друзья.

Хочу рассказать эпизод из нашего детства, по которому видно, как близко сам он прошел по краю этой бездны. Шел 1949 год, я вела школьный дневник и прятала его у себя в платяном шкафу, там было удобное для этих целей углубление. Однажды я лезу за тетрадью и вдруг, кроме дневника, обнаруживаю пакет, удивляясь, как это я раньше его никогда там не замечала. Вытаскиваю пакет, разворачиваю его и нахожу там 20 тысяч рублей. Вначале я решила, что это клад, хотя в то время мне было не так уж мало лет. Потом я стала думать, откуда в доме шкаф, вспомнила, что его сколотил в 1943 г. мамин знакомый плотник, так что гипотеза с кладом не прошла, пришлось признать, что к деньгам, вероятно, имеют отношение родители.

Я принесла пакет маме с папой и спрашиваю: "Что это?" Мама с папой приуныли, переглянулись, и потом папа сказал: "Ты видишь, как кругом исчезают наши друзья. Мы не знаем, не придут ли и за нами. Это может случиться в любой день. А это деньги для вас с Наташей, которые помогут вам какое-то время прожить. Если нас заберут, вас выгонят из квартиры, у вас все отнимут, вы должы быть к этому готовы. Тогда ты возьми эти деньги, а потом идите к тете Лиде".

Речь шла о Лидии Григорьевне Смирновой, большом друге нашей семьи. "Лидушу вряд ли тронут, она скажет вам, как действовать дальше. Больше я вам ничего сейчас сказать не могу. Только запомни одно: если нас арестуют, никогда нас с мамой не стыдись, мы ни в чем не виноваты".

Несмотря на то, что папа прошел через все это, он продолжал служить своей стране, продолжал быть патриотом, не формальным, а подлинным, это был патриотизм, который выбить из него нельзя было ничем. Я помню, какой был праздник в нашем доме, когда вернулся из заключения Лев Александрович Зильбер. Я помню только саму весть о том, что он вернулся, а потом, позже мы ездили к Зильберам в гости. Это, была кажется, зима 1946 года, мы приехали в Щукине знакомиться с мальчиками и катались на санках.

Папин стоицизм и преданность своим нравственным убеждениям были чрезвычайными, для него, безусловно, существовал кодекс чести, который сейчас уже превратился в отжившее понятие. Тогда требовалось ведь не только гражданское мужество, а мужество просто человеческое.

Я помню нелегальные приезды Александра Александровича Баева, когда он останавливался у нас, хотя ны в это время жили в центре рядом с Большим театром и к нам часто приходила милиция с целью выяснить, нет ли у нас кого-нибудь постороннего.

Меня, девочку, посылали на другой конец Москвы за чужой пишущей машинкой, на которой надо было писать то ли какие-то заявления, то ли какие-то официальные бумаги. Папа, никогда не отступаясь от своих убеждений, продолжал помогать друзьям и делать что-то нужное для страны в целом.

Меня это особенно поражало в 1970-1980-е годы, потому что у многих тогда уже не было ни этой веры, ни этой убежденности, и мне казалось, что все летит под откос. А папа говорил: "Ты все-таки не до конца все понимаешь".

Он верил, что в основе социалистического строя лежит здоровое начало, что все плохое от людей, а не от системы. Я знаю, что происходящая сейчас демократизация была бы для папы настоящим праздником, торжеством правоты его убеждений, и потому с горечью иногда читаю многие публикации в нынешних журналах, с горечью, потому что знаю, как бы папа был счастлив, прочитав все это.

В. А. Гришкевич.

Владимир Александрович был настоящим патриотом, он очень ревностно относился ко всему, что защищало честь нашей страны. Как вы знаете, он был участником Пагуошских конференций. Как-то присылает мне записочку: "Виктория, не посоветуете ли Вы мне, кого можно было бы рекомендовать на Пагуош, интеллигентного, грамотного, знающего языки человека, который мог бы красиво представить нашу страну". Это его заботило...

А. В. Энгельгардт.

Я все возвращаюсь мыслями к 40-м годам. Арест Василия Васильевича Ларина тоже был страшным ударом для папы. Всякое такое событие он принимал очень близко к сердцу. И я не знаю, как объяснить его поведение в целом - то ли это было своего рода двоякомыслие, то ли устремленность к конечной цели, желание не замечать "попутных" трудностей.

В. А. Гришкевич.

Я, наоборот, хочу возвратиться к последним годам жизни Владимира Александровича. Я как-то прихожу, он сидит невеселый.

Я спрашиваю: "Владимир Александрович, отчего вы грустный?.."

А он с необычайной для него "кислой" интонацией отвечает: "Да, знаете, все действительно нехорошо, и особенно в институте".

Я ему возражаю: "Да что вы, Владимиры Александрович, ведь вы же бог, вы же бог для всех".

В ответ после паузы я услышала очень тихие слова: "Я бог низвергнутый". И на глазах у него были слезы...

В. В. Гречко.

Касаясь разных периодов жизни Энгельгардта, мы, вероятно, не можем не затронуть и больного вопроса - вопроса о том, почему он подписал в свое время письмо с осуждением Сахарова. Многие объясняли тем, что он сделал это "ради института".

А. В. Энгельгардт.

Папа это сделал, руководствуясь теми же самыми своими убеждениями, ему казалось, что Сахаров призывает к борьбе с Советским Союзом, и он считал это предательством. Можно не одобрять, можно не соглашаться с тем, что происходит, но нельзя при семейной ссоре писать письмо в парторганизацию.

У папы была именно такая аналогия поведения Сахарова. Кроме того, нельзя не добавить, что всех подписавших это письмо против Сахарова фактически обманули. Каждому академику, которого вызывали в "высшие инстанции", показыва ли в полном одиночестве письмо и предлагали подумать над текстом, изменить нежелательные пассажи, предложить свою версию. И они все "покупались" на это, сидели по 3-4 часа в отдельных комнатах, редактировали текст по своему усмотрению, мучительно взвешивая каждое слово, под которым они, действительно, могли бы подписаться, потом относили этот текст пригласившим их и считали, что подписали бумагу, которая выражает их точку зрения на самом деле.

Из тех, кого я лично знаю, так поступили с четырьмя людьми. Наверное, то же самое было проделано и с остальными. А опубликовали текст, который был дан каждому из них для ознакомления как предварительный. Вы помните, какое это было время, кто мог идти судиться?

Н. В. Энгельгардт.

Как бы то ни было, папа впоследствии, мне кажется, понимал, что поступил нехорошо, и стыдился своего поступка. И поэтому говорить с ним на эту тему было просто невозможно, он всякий раз, когда речь заходила об этой истории, очень сердился.

А. В. Энгельгардт.

Я была свидетельницей последнего разговора папы с Андреем Дмитриевичем Сахаровым, это было на Общем собрании Академии, после того, как Сахаров сделал заявление, переданное по "Голосу Америки", о том, что Энгельгардт воткнул ему нож в спину. Рядом с залом, в коридоре, Андрей Дмитриевич подошел к папе и повторил эту фразу. Тогда папа ответил: "Андрей Дмитриевич, почему же Вы только себя наделяете свободой слова? Вы высказываете свои убеждения, а я высказываю свои. Вы ищете пути для выражения своих убеждений, и я ищу. Я использую те методы, которые считаю допустимыми для себя. Давайте, пусть будет свобода слова и Вам и мне". Такой разговор я слышала своими ушами.

В. А. Гришкевич.

Я вдруг вспомнила, как Владимир Александрович рассказал мне об одном своем коротком разговоре с Лысенко. Приходит как-то из академической столовой, говорит "Только что виделся с Трофимом, он меня спрашивает: "Что же Вы, Владимир Александрович, все на меня камень держите за пазухой?" А я ему отвечаю: "Почему за пазухой? Я его уже давно держу открыто, в кулаке". И сам улыбается, довольный...

Н. В. Энгельгардт.

Я хочу вернуться к тому, с чего начал сегодня Киселев. Папа был по своему внутреннему устройству человеком непростым. В жизни, в быту он был человеком умеренным, и казалось что ему надо совсем немного. Он никогда не любил роскоши, не любил ничего лишнего. Но на самом деле ему было нужно много - того, что нужно было именно ему. Действительно, каждый знал его настолько, насколько он сам открывался. Он был как айсберг, и его внутренняя жизнь лишь в очень незначительной своей части выступала на поверхность.

То, чем он жил, он открывал в зависимости от того, насколько чувствовал в собеседнике способность это понять, открывал в той мере и в той форме, в какой это могли воспринять окружающие его люди. Он был очень образован и эрудирован, но внешне это проявлялось разве лишь в том, что он высоко ценил образованных людей, очень любил и ценил точное знание. Когда он видел в человеке и любознательность, и стремление к глубокому проникновению в суть вещей, тогда он раскрывался и показывал свою эрудицию, которая как бы отражалась в интересе другого человека.

Я много была вместе с папой его последние годы. Когда рос наш сын Гоша и у него возникали вопросы, на которые мы сами не в силах были ответить, мы посылали его к деду. Папа всегда страшно радовался уже самому факту вопроса, очень охотно рассказывал, когда об этом просили, и слушать его было очень интересно. Это распространялось на всех людей вне зависимости от возраста.

Здесь уже говорили о поездке в Италию. Там, в Неаполе, после посещения Помпей мы были в гостях у профессора Каяно, онколога. У него приятный дом с большой археологической коллекцией, собранием старинных вещей, которые покупались на барахолках, в этой квартире оживала история. Папа с Каяно по очереди читали по-итальянски стихи, и зашел разговор о Помпеях. Илья Борисович Збарский прочел стихотворение Брюсова "Помпеянка". Папа пришел в безумный восторг. Когда мы приехали в Москву, он тут же взял с полки томик Брюсова, с удовольствием перечитал это стихотворение и сто раз похвалил Илью Борисовича за то, что он его помнил.

При, казалось бы, умеренном отношении к жизни папа очень любил красоту и соцершенство. И любил людей, которые это понимают, ценил настоящее мастерство. В последние годы, которые были, действительно, очень тяжелыми, принесли много неприятностей, ситуация в институте была напряженная, мы старались всячески "утешить" его дома, поднять настроение. Папа любил повторять, что все, что ему надо из еды, - это манная каша и пара яиц, а больше не надо заботиться о его быте, главное-это работа. Но он высоко ценил кулинарное искусство, как и всякое другое. Причем, как и во всем, ему не надо было много - немного, но что-то изысканное.

В каждом застолье, любил он повторять, должен быть "гвоздь". Не нужно, чтобы было много, чтобы люди объедались, но требовалось что-то экстра-класса. Папа вообще любил вещи экстра-класса. Чтобы его порадовать, мы с моей подругой Элей Карамовой старались сделать что-нибудь несложное, но изысканное. А после этого он приносил Элеоноре вырезанные откуда-то рецепты, иностранные или советские, и говорил: "Это тебе, потому что ты это можешь".

И мы колдовали, делали что-то интересное, чтобы доставить ему радость. Когда мы в последние годы кого-то принимали дома, он неизменно спрашивал: "Ну, дамы, что мы будем делать?" Мы излагали меню, и он "благословлял" нас на трудовые действия.

Хочу еще добавить, что у папы был очень сильный психический склад. Я. М. Варшавский прав: когда папа чувствовал безнадежность ситуации, он ставил на ней крест, а когда видел возможность для борьбы, то неизменно боролся. Он был жизнестоек, это было его неотъемлемое качество.

Л. Л. Киселев.

Владимира Александровича в трудные моменты возвращало к жизни чувство прекрасного. Но у него был еще один способ противостоять обстоятельствам, которым и мы, его сотрудники, пользовались. Помню, однажды Владимир Александрович был как-то особенно угнетен, в ужасном настроении, все было не по нему, я пытался шутить, но ничего не выходило. Владимир Александрович на меня посмотрел в упор и сказал абсолютно серьезно: "Сейчас меня может вылечить только хорошая наука. Можешь рассказать про хорошую науку?"

В этот момент у нас были удачные результаты, и я ему про них рассказал. Эффект был поразительный. Сама красота эксперимента возвращала его к жизни, Владимир Александрович засыпал меня вопросами, потом он стал спрашивать про другие работы лаборатории, короче говоря, возникла живая цепь ассоциаций, вспомнили Фрица Липманна, проговорили пятнадцать минут про него, и передо мной был уже совершенно другой человек.

Я рассказал ему, как я подарил Липманну две пластинки - Шостаковича и Прокофьева, как он был этому рад, всю жизнь помнил и на всех новогодних открытках писал, что слушает Прокофьева и Шостаковича. Владимир Александрович, как ребенок, радовался этим милым подробностям. Расстались мы очень тепло, бодрым голосом Владимир Александрович спросил, где Николай Дмитриевич, был готов ехать домой. Черная минута миновала.

Н. В. Энгельгардт.

Папа был очень сильным человеком, потому что у него был огромный интерес к жизни.

Л. Л. Киселев.

И в этом причина его полноценного долголетия.

Н. В. Энгельгардт.

Это особенно видно, если сравнивать папу с теми директорами научных институтов, которых я видела довольно много. Для многих из них вообще не существовало понятия о том, что такое интересно, что такое важно и что такое нужно. Когда я приходила в конце 1971 г. и позднее из нашего учреждения в ваш институт, мне казалось, что здесь какой-то другой мир.

В. И. Иванов.

Да, Энгельгардт как директор-это явление невероятное. Когда после университета я только что пришел в институт, я думал, что, может быть, все директора научных институтов такие, что так вообще полагается. Но, поосмотревшись, я понял, что Энгельгардт-директор - это явление экстраординарное. У меня было два сильных столкновения с Владимиром Александровичем на фоне в целом ровных, хороших отношений.

В первый раз вскоре после того, как я пришел в институт и только начал работать. Мне показалось, что я придумал объяснение, как реплицируется ДНК, если ввести в рассмотрение ионы металлов. Я сразу написал статью, где объяснил всему миру, как происходит репликация. Пришел сначала к Тумерману, тот сказал, что это никуда не годится и никакого отношения к науке не имеет. Увидев сопротивление Тумермана, я отправился за поддержкой к Энгельгардту и долго рассказывал ему свои завиральные идеи.

Владимир Александрович произнес: "А все-таки это гипотеза, а не самостоятельная вещь. Надо испытывать чувство ответственности. Вы молодой человек, наверное, поэтому чувство ответственности у вас не очень-то развито. Если бы вы мне показали результаты эксперимента, было бы другое дело".

Я отвечаю: "Хорошо, а если я вам покажу эксперимент?"

Энгельгардт: "Идите, работайте".

Через месяц я пришел и показал, как плавится ДНК в присутствии меди с аскорбиновой кислотой и без нее. Энгельгардт выслушал все внимательно, полез в шкафчик, достал баночку с аскорбиновой кислотой, привезенную, кажется, из Германии, и сказал: "А тем не менее я считаю, что эта публикация преждевременна".

Я говорю: "Тогда напишите здесь, что вы против опубликования статьи. Я буду искать другие пути".

И Энгельгардт написал: "Этот материал в подобном виде опубликован быть не может".

Я спокойно ушел, попросил Блюменфельда, и тот опубликовал мою статью. Но у меня даже ощущения не было, что я вступил в конфликт с директором. И у него не было. Тот случай меня тогда не удивил, он удивляет меня теперь, когда мы знаем, что малейшее несогласие с Овчинниковым стоило людям изгнания. Владимир Александрович меня после этой истории приметил, стал вызывать к себе, давать статьи на прочтение, спрашивал, как идут дела. И года через три доказал свое отношение ко мне весьма интересным способом, меня это поразило более всего.

Он как-то "изловил" меня, стал расспрашивать о том, что я делаю, я рассказал о разных формах ДНК, показал ему графики. Энгельгардт меня спросил: "А вам что-нибудь нужно для продолжения этой работы?"

Я говорю: "Вообще говоря, нужен был бы довольно дорогой прибор, дихрограф". Сказал, в общем, без надежды на реальность этой затеи. "Если бы был такой прибор, то этот график увеличился бы в десять раз, и еще много чего можно было бы посмотреть".

Мы поговорили, и вскоре как раз состоялась та поездка в ГДР, о которой уже тут говорили. Мы возвращаемся с вином "Энгельгардт" - а в лаборатории стоит дихрограф!

Причем Владимир Александрович мне ничего не обещал, просто взял и сделал. А потом объяснил мне, что все не такто просто было: "В Академснабе мне сказали, что это нереально. Тогда я пошел к Гвишиани". Это, конечно, потрясающий случай - он почувствовал интерес к проблеме, и сам, по своей инициативе "пробил". Второй свой конфликт, пожалуй, рассказывать не буду, дело сложное, может быть, не очень существенное...

В. В. Гречко.

Я, пожалуй, меньше всех вас общалась по делам с Владимиром Александровичем. Поэтому всегда, когда я приходила сюда, у меня было ощущение праздника, приподнятости.

Владимир Александрович чуть кокетничал со мной (наверное, и не только со мной), "подавал себя", мы садились на диванчик, он был в постоянном тонусе - в пожилом человеке это было просто удивительно. Почти никогда не было никаких конфликтов - мы "сцеплялись" считанное число раз по поводу того, что он, с одной стороны, на словах очень приветствовал и поощрял физиков, а с другой - не хотел публиковать физических и математических, что называется "сухих", работ.

"Ну неужели нельзя все это объяснить на пальцах? Для чего такой большой аппарат? Если большой аппарат, значит, человек сам неуверен."

Я, конечно, старалась как можно меньше обременять его проблемами журнала, понимала, что ему это уже не так интересно, но всегда, когда обращалась к нему, находила полную поддержку и понимание.

В одной из бесед, когда разговор пошел по откровенному руслу, я спросила его прямо: "Почему вы не получили Нобелевскую премию?" (Я искренне считаю, что наша биохимия оказалась обделенной по этой причине.) Владимир Александрович спокойно выслушал мой вопрос и сказал: "Это вы, милочка, спросите у них".

А. В. Энгельгардт.

Там вышла досадная история. Работа была выдвинута на Нобелевскую премию в 1946 г. Но в это время Кори опубликовал статью, якобы опровергающую результаты родителей. Из-за этого же папу в тот год не выбрали в академики, а только в члены-корреспонденты. Потом Кори извинился, признал свою ошибку публикацией в не очень популярном научном журнале, но для Нобелевской премии, вероятно, время уже ушло.

М. Я. Тимофеева.

Хочу сказать, как целомудренно, бережно, красиво Владимир Александрович относился к женщинам. Это было восхитительно по форме. Мы были с ним в Рейнхардтсбруннене на симпозиуме, и я имела несчастье привезти туда длинное платье для приема. Я сказала об этом Владимиру Александровичу, когда был назначен час приема. Он ответил: "Я зайду за Вами". Я поняла, что так нужно по этикету, женщина не может появиться в длинном платье одна. И действительно, он зашел за мной.

Когда мы вошли в зал, я поблагодарила Владимира Александровича и хотела сесть с нашей делегацией. "Нет, - строго сказал Владимир Александрович, - мы пойдем за стол президиума". Он так умел преподнести человека, что и он и "подопечный" чувствовали особый подъем всех душевных сил. Это было замечательно. Когда я собралась уходить, Владимир Александрович столь же рыцарски проводил меня до моего номера.

Было много замечательных людей, они могли наизусть читать стихи, иметь какие-то свои достоинства, но Владимир Александрович знал в совершенстве все - и только он один.

Т. В. Венкстерн.

Недавно по телевидению была прекрасная передача о нашем выдающемся дирижере Мравинском. Я получила огромное удовольствие вообще, но еще и потому, что Мравинский был человеком того же типа, что и Владимир Александрович. Та же глубокая культура, происхождение, воспитание, увлеченность своим делом, которые "делают" человека. Да и внешне у них есть что-то общее. В этой передаче о Мравинском выступало множество людей, в частности Козловский, который сказал: "Есть личности, о которых очень легко говорить".

Мне кажется, что и о Владимире Александровиче можно сказать тоже самое. Когда мы организовывали этот "круглый стол", мы не очень волновались по поводу того, получится он или не получится, потому что было совершенно ясно, что тема, объединившая нас сегодня, вызовет в памяти каждого столько воспоминаний, что только ограниченное время самого собрания нас сможет остановить. Так оно и вышло.

 


Воспроизведено по книге:
Воспоминания о В.А. Энгельгардте. М., "Наука", 1989, стр. 267-300